Текст книги "Пермский рассказ"
Автор книги: Виктор Астафьев
Соавторы: Лев Давыдычев,Алексей Домнин,Олег Селянкин,Клавдия Рождественская,Александр Пак,Николай Домовитов,Геннадий Солодников,Николай Вагнер,Лев Правдин,Владимир Черненко
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 15 страниц)
– Вот. Тебе. И Анатолию.
У меня пылали щеки.
– Как мне? Зачем?
– За порох.
– Ты что? Я тебе просто так, как товарищу.
– И я как товарищу. – Он посмотрел на меня удивленно и подозрительно.
– Вот послал человеку пороху, – оправдывался я перед сотрудниками. – А он, на тебе, окорок.
Ну пойми, Володь, порох стоит пятерку, а окорок… – Я не знал, сколько стоит окорок, и запнулся.
– Брезгуешь? – рассердился Володька.
Он скомкал мешок и пошел к двери.
Ну и характерец! Еле удержали парня.
Вечером мы сидели у Анатолия и пробовали недоконченный сочный окорок.
– Прохор все еще в председателях? – осторожно спросил я Володьку.
– Угу, – вздохнул он.
– Ну и как вы с ним?
– Да так, – пожал плечами Володька. – Долгая история.
Круто взялся Прохор за колхозные дела.
– Горяч, – с надеждой говорили одни.
– Ретив, – подозрительно морщились другие.
Снятый с бригадиров Ерин, бросовый человек и деревенский сердцеед, подзуживал Володьку:
– Мы молчим, а он нас кушает. Он кушает, а мы молчим.
У Ерина были круглые темные глаза и неподвижный, со складкой затылок. Прохор подарил ему будильник на общем собрании, чтобы не спал до полудня. Ерин был глубоко оскорблен.
Полетели в район продиктованные Ериным письма за подписью «Владимир Никонов и группа колхозников». «Просим снять с председателей колхоза „Луч“ Прохора Никонова, потому как есть он недостойный элемент, имеет прошлое и занимается уничижением человеческой личности».
Под группой колхозников и «уничиженной личностью» Ерин подразумевал себя.
А Володька рад был и этому союзнику.
Одна за другой приезжали в деревню комиссии – из райкома, из райисполкома, из редакции газеты, разбирались, разводили руками, пытались увещевать Володьку. Володька никого не хотел слушать и понимать. Увещевания только сильней распаляли в нем ненависть к отцу. Во всем видел он стремление Прохора выслужиться перед начальством, силой и хитростью заставить забыть о его прошлом. Володька отказался от ремонта дома за счет колхоза, демонстративно не ходил на общие собрания.
Работать он любил, работать с веселой злостью, до смертельной усталости. Однажды остался на третью ночь молотить зерно на току. Ерин сказал ему, угостив длинной золоченой папиросой с кислым залежалым табаком:
– Своим старанием обеспечиваешь славу Прохору?
Володька смутился и ушел домой.
Засела в голову эта мысль: если он для колхоза, значит, и для Прохора, если против Прохора, значит, против колхоза? Как же быть?
– Ушлый он мужик. Крепко в артель вцепился, – сказал Ерин. – Посмотришь, как он приберет в личное пользование дачу у Воробьиной купели.
За деревней была небольшая рощица. У самой дороги из-под корней горбатой сосны выбивался родничок. Он не замерзал зимой, и в студеные дни в нем купались голуби и воробьишки. Потому и звался родничок Воробьиной купелью, а деревня – Талицей.
У рощи срубил себе дачку прежний председатель – высокую, с верандой, окнами на восход. Уезжая, он продал дачку колхозу.
На заседании правления решили переселить туда Прохора: не к лицу председателю маяться без квартиры.
Но Прохор отказался, вопреки предсказаниям Ерина. По деревне пошли пересуды: неспроста, на сторону лыжи вострит. От добра так просто не отказываются. Ерин злорадствовал. Он прибежал к Володьке, запыхавшийся и довольный.
– Еще бы одно заявление сочинить: мол, дезертирует председатель, не имея высокой к тому ответственности.
Володька сперва обрадовался, но, когда Ерин ушел, скрипя сапожками, ему стало тоскливо и одиноко.
Он вышел во двор. Заметил, как покосился столб у сарая. На крыльце сковырнулась доска. Он поправил доску и прибил ее. Подумал: совсем дом запустил. Вон и крыша зазеленела.
Обидней всего было то, что Прохор так неожиданно сдался. Теперь он казался Володьке маленьким и несильным.
На полях убирали последнюю картошку. Всю неделю шли долгие, обложные дожди. Земля была жирной и скользкой, лаптями налипала на сапоги.
Володька с бабой Любой носил в носилках-ящике картошку из кучи к машине. Было удивительно, откуда в бабе Любе, этой высокой сухой старухе, мужская сила и проворство. Она перебирала грязную картошку и ухитрялась не запачкать фартук и телогрейку. Каждый раз, когда уходила груженая машина, баба Люба начисто мыла резиновые сапоги и руки. Она спросила Володьку, когда они отдыхали на ящике:
– Правду говорят, что Прохор уезжать надумал?
Володька пожал плечами.
– У нас доведут, – несмело сказала баба Люба.
Володька выругался и встряхнул носилки.
– Берись! Расселась, едят тебя мошки.
И баба Люба безропотно взялась за носилки. До самой темноты они таскали и грузили картошку, ни разу больше не присев отдохнуть. Володька видел, что баба Люба валится с ног от усталости, ему было жалко старуху, но не мог найти в себе силы сказать, чтобы она отдохнула.
Кончилась уборка. В деревне стоял запах паленой щетины. С рассвета в каждом доме пекли, жарили, парили. Мужчины прикладывались к бочонкам с брагой – проверяли, поспела ли.
В клубе было собрание. Прохор коротко рассказал о делах, потом вручали премии отличившимся. Володька ждал, что назовут его фамилию. Тогда он демонстративно уйдет. Он сидел с безразличным видом и зевал, чтобы скрыть волнение. Но его не называли.
– Последняя наша премия, – объявил Прохор, – бабе Любе. Все вы знаете эту скромную женщину. Трех сынов проводила она на фронт, ни один не вернулся. Внучку на ноги подняла. Сколько сил отдала артели и себе ничего не просила. Домишко ее, как с похмелья стоит. Решили мы на правлении подарить ей от колхоза дачу у Воробьиной купели. Обживай ее, баба Люба!
– Ладно придумано! – выкрикнул кто-то. Поднялся восторженный шум. Володька не заметил, что азартно аплодирует вместе со всеми.
Баба Люба привстала, растерянно развела руками. Только и сказала:
– Да ну вас. – Хотела что-то добавить, но отвернулась и заплакала.
У Володьки подступила к горлу теплая волна.
Дома он взял ружье. В радостном возбуждении бродил по лесу. Он не мог понять, отчего эта радость, и злился. Было морозно, под ногами со звоном хрустели смерзшиеся палые листья.
Вернулся он к вечеру.
На даче у Воробьиной купели уже справляли новоселье, а заодно и конец страды. Туда приволокли всю снедь и выпивку, заготовленную в каждом доме.
Подгулявшие мужики пришли за Володькой и, как он ни отбивался, за ноги, за руки потащили через всю деревню. Так и внесли с хохотом в дом.
Володька сразу увидел Прохора. Он сидел во главе стола, что-то горячо объяснял бабе Любе. Видимо, подвыпил, щеки его разрумянились, а нос стал белым. Володька сразу вспомнил, как Прохор, такой же разрумяненный, плечом вперед, вваливался домой и стоял, покачиваясь посреди комнаты: «Ну, пришел я», – и отбрасывал на лавку полушубок и шапку.
В бешенстве рванулся Володька, ударил кого-то локтем. Его отпустили. Кто-то протянул ему стакан с бурой ячменной брагой. Он выбил стакан, бросился к двери, выбежал на улицу.
Всю ночь, поставив на кряж керосиновую лампу, он с остервенением пилил и рубил дрова. Ночь была яркая и звездная. На бревнах искрился иней. На другом конце деревни кричали и пели песни. Володька был готов реветь от обиды, бессилия и одиночества.
Зима началась с крепкого мороза, снег еще не выпал, только в борозды и канавы намело свежей крупки.
Водохранилище стало за одну ночь. Было непривычно смотреть на ровный сверкающий простор. Казалось, подует ветер и закачается волнами лед.
Володька давно ждал этого утра. Он закинул на спину мешок, сунул за пояс топор и прикрутил к валенкам ржавые свои «снегурки».
Лед был упругий, зеленовато-прозрачный.
Володька вздохнул и с места помчался к другому берегу. Лед звенел и прогибался под ним. Свистящий стон гулко раскатывался в утренней тишине.
Сердце замирало от быстрого бега.
У другого берега, где вмерзли по пояс молодые березки, Володька передохнул. Здесь были мелкие заливы и озерца. Мерзлая седая осока торчала изо льда. Володька достал топор. Теперь он пошел осторожно, вглядываясь в дно. Как сквозь тонкое мутное стекло видны водоросли, песок. Мелкие рыбешки лениво шевелят хвостами.
Почему-то при первых морозах рыба любит стоять в траве у самого берега. Вон почти втиснулся в маленькое пространство меж дном и ледяной коркой фунтовый язенок. Володька подкрался и ударил обухом. Лед спружинил, откинув удар коротким выстрелом. Язенок стал медленно поворачиваться на брюхо. Володька вырубил лунку, достал язенка и сунул в мешок.
Гребешок солнца поднялся за перелеском, огромный, оранжевый, холодный. Вблизи лед был фиолетовый, а дальше – красный.
За полчаса Володька набил мешок рыбой и тяжело взвалил его на плечи.
Деревня уже вся проснулась. Мычали коровы, громыхала телега по замерзшей дороге. На угоре собрались женщины, с тревогой показывали на мчавшегося с другого берега парня.
– В-жих, в-жих, в-жих, – визжал лед под коньками. Володька спокойно набирал скорость. С мешком было неудобно, тяжесть тянула назад.
Лед колыхался под ним волною, лопался трещинами.
С женщинами стоял и Прохор, бледный, плотно сжав губы. Володька стал обходить полынью и сбил нечаянно шапку. Он притормозил и кругом пошел к шапке. Лед звонко хрустнул.
– Брось шапку! – заголосили женщины.
Володька рванулся, подхватил шапку и что есть силы помчался вперед. Сзади разливалась темная вода.
Прохор выхватил жердь из плетня и скатился вниз. Володька на скорости ткнулся в берег, побежал и упал на руки Прохору. Мешок шлепнулся на землю, из него вывалились широкие, как самоварные подносы, лещи.
От разгоряченного лица Володьки шел пар, волосы прилипли ко лбу.
Прохор схватил его за грудки.
– Душу ты из меня вытряс, идол контуженный!
Он отбросил Володьку и зашагал в гору.
Володька опешил. Непонятная теплота подкатила к сердцу. Вспомнил, как прежде запирал его Прохор в чулане, когда становилась река. Отхлестал однажды, когда Володька чуть не утонул. Родитель!
Он медленно натянул до глаз шапку и стал собирать рыбу.
…Рассказывал Володька обо всем этом с какой-то растерянностью и обидой. На себя злился. Он и сейчас не мог понять, что произошло.
Клавдия Рождественская
СЕСТРЫ
очь Анна Семеновна спала плохо и утром встала разбитая, хмурая. Отведя сына в детский сад, начала готовить мужу завтрак.
– Мало гуляешь, – заметил муж, когда она пожаловалась на перебои сердца, мучившие ее всю ночь.
– Это верно, – согласилась она. – Какая-то я нынче стала домоседка. Никуда не тянет, даже в театр. Это все ты виноват.
– Ну-ну, – добродушно отозвался он и, поправляя перед зеркалом галстук и черные, начавшие редеть волосы, спросил: – Ты когда-нибудь скинешь свой халат? Как облачишься в него, так до полуночи.
– Удобно в нем, да и кто меня видит, – сказала она, и оттого, что как ответилось, ей стало жаль себя до слез. Вот он уходит, а она на весь длинный день остается одна, сама с собой.
– Я немного задержусь сегодня, – сказал муж, взяв кожаный, с множеством застежек портфель.
Уходя, он не улыбнулся ей, не взглянул. Хмурясь, она постояла у окна. Над мокрыми крышами лениво тянулась снизу, от кочегарки, полоса желтеющего дыма. На подоконнике опять лежал черный слой зернистой сажи, неведомо как проникшей через наглухо закрытую форточку. Сметая пыль, думала: «Вот это он не считает за работу».
С улицы доносились отдаленное грохотанье трамвая, детские голоса, сигналы машин. Где-то заливисто пропел петух, и тотчас за ним долетел с реки протяжный гудок парохода. Почему-то вспомнилась вдруг деревня Липовка и сестра Анфиса, которой она так и не ответила на последнее письмо.
Чтобы растянуть домашнюю работу на весь день, Анна Семеновна неторопливо смахивала со стен паутинку за паутинкой, неторопливо стирала носовые платки, неторопливо готовила себе легкий завтрак. Есть одной не хотелось. Вслух спросила: варить суп или нет? Муж обедал в торготделе, Гера – в садике. Готовить для одной себя не было никакой охоты.
Сегодня в двенадцать была назначена в мастерской примерка летнего пальто, и мысль об этом оживила ее. Собрав скудные кухонные очистки и мусор в пакет, Анна Семеновна спустилась во двор. На обратном пути встретилась с соседкой и полчаса говорила с ней о разных общежитейских вещах: прогнали ли из кочегарки пьянствующего слесаря, почему не закрывается вход на чердак и кто из ребятишек постоянно подбрасывает котят и больных кошек.
Домой возвратилась повеселевшей. Уже не так томила тишина просторной квартиры, менее тягостно было одиночество. С удовольствием окинула взглядом ярко-желтый, сверкающий натертый паркет, высокие стены, затянутые коврами, кухню, залитую светом.
Перед уходом в мастерскую долго всматривалась в свое отражение в зеркале. Глаза показались тусклыми, бесцветными, кожа вялой, бледной. Отвернувшись, сказала огорченно:
– Совсем подурнела.
Хотела подкрасить губы – раздумала. Надела шапку и пальто, уже отойдя от зеркала. Казалось странным, что еще три года назад она с увлечением танцевала, пела, спорила о книгах, и муж даже серьезно ревновал ее к одному из своих приятелей.
Из подъезда вышла, против обыкновения, торопливо. Но не успела пройти и пяти шагов, как кто-то сзади прокричал неестественно громким голосом:
– Нюра!
Анна Семеновна обернулась и неожиданно увидела перед собой сестру Анфису с мешком и баулом в руках. Поодаль, у водосточной трубы, сидела на корзине незнакомая старуха в шали.
– К тебе приехала! В гости! – громко, как все глухие, сказала Анфиса и с радостным стеснительным смешком поцеловала сестру.
– Вы давно здесь? – обратилась Анна Семеновна к подошедшей старухе.
Оказалось, деревенские гости приехали с первым утренним пароходом и до сей поры скитались по этой улице, не зная точно, в каком доме ее искать.
Анфиса переводила быстрый, живой взгляд то на сестру, то на свою спутницу и, наконец, уразумев, о чем идет речь, сказала с радостным смехом:
– Тебя искали! Адрес-то я забыла!
– Вы тоже из Липовки? – спросила Анна Семеновна, вглядываясь в лицо старухи. – Где-то я вас как будто видела.
– А мы из колхозу «Первое мая», Кланьку Проскурякову помните? Она мне племянницей приходится. Здесь, в городе живет.
Пока шел разговор, Анфиса стояла неподвижно, сложив руки на животе. Маленькая, худенькая, в широкой цветной юбке и поношенной короткой жакетке. На голове желтый кашемировый платок, повязанный концами напереди. Догадавшись, о чем говорит старуха, Анфиса махнула рукой в ее сторону:
– Ивановна меня привезла. Я давно к тебе собиралась, – крикнула она с веселым оживлением на худом, морщинистом лице. – Все некогда. Ты, поди, меня не ждала?
Анна Семеновна ответила ей короткой рассеянной улыбкой. Думала: что же делать с гостями? Откладывать примерку не хотелось.
– Да вы о нас не беспокойтесь, – сказала старуха, узнав, что ее затрудняет. – Я к Кланьке пойду. А Семеновна пусть со мной прогуляется. Отдохнем, я ее и приведу.
И старуха добрым, жалеющим взглядом окинула Анфису. Когда Анфисе растолковали, куда надо пойти сейчас, она с радостной готовностью закивала головой.
– Ладно, ладно! Я на дома погляжу. Котомки только возьми.
Отнеся вещи в квартиру и проводив гостей до угла, Анна Семеновна поспешила в мастерскую.
Против ожидания, там задержалась долго и ушла недовольная. Как ни упрашивала заведующего сшить пальто к празднику, – отказал: много заказов. Думала с закройщиком наедине сговориться, но упустила момент. Его вызвали куда-то, напрасно прождала чуть ли не час. Уж подходя к дому, вдруг вспомнила об Анфисе.
В кухне лежали баул и мешок из синей домотканой холстины; Анна Семеновна пощупала мешок: чем набит? Что-то большое и мягкое. Понюхала – будто мясом сырым отдает. Вымыв руки, стала готовить обед. Очищая картошку, озабоченно соображала: где будет спать Анфиса? Устроить ее в той комнате, где спят Гера и она, неудобно. Анфиса, наверное, и сейчас бормочет во сне. Если в кухне (лучше всего бы) – обидится, пожалуй…
Приезд сестры почему-то больше беспокоил, чем радовал, хотя не видались они почти десять лет. В последний раз Анна Семеновна была в Липовке в сорок четвертом году, когда училась на третьем курсе педагогического института. Ехала к Анфисе как к родной матери. С годами связь с Липовкой ослабела. По окончании института побывать в деревне не пришлось: устраивалась на работу. А потом и вовсе оторвалась от дому. Не до того было: замужество, ребенок, хлопоты по квартире. С Анфисой переписывалась редко. Писать, по существу, было не о чем. В школе проработала недолго – три года. И сейчас, когда ребенок начал ходить в сад, жизнь текла в узком домашнем русле. Квартира да рынок. Изредка, если у мужа выдастся свободный вечер, – театр или кино. Но чаще всего она сидит дома. И дни похожи один на другой.
Анфиса мало писала о себе, больше о том, кто из знакомых девчат вышел замуж, у кого родился ребенок, кто умер. Из ее коротких листочков, покрытых крупными карандашными буквами, трудно было даже узнать, что она делает. Прежде была на разных работах: «куда пошлют».
Приезд сестры нарушал привычный распорядок жизни, а ее дорожная котомка и баул, забрызганные грязью, уже одним своим видом вызывали неясное беспокойство.
Часы показывали шесть. Анна Семеновна сходила за сыном и на улице долго вглядывалась в прохожих – не идет ли сестра?
Вскоре пришел муж. Развернув газету, задал свой всегдашний вопрос:
– Ну, что нового?
– Анфиса приехала.
– Анфиса? Где же она?
– Старуха одна увела ее к себе.
– Старуха?
Он ничего не понимал. Когда она рассказала ему все обстоятельства встречи, спросил:
– Ты, кажется, не рада?
– Рада, как не рада. Сестра родная. А все-таки что-то беспокоит, чем-то недовольна. Вот не знаю, куда ее уложить спать.
– Проблема, – муж засмеялся. – Я могу перейти на диван, а она там. – Он показал на свою комнату.
– Нет-нет. Пусть спит на диване.
Анфиса явилась уже в сумерки в сопровождении Ивановны. Обе они степенно осмотрелись по сторонам и подставленные им стулья отодвинули подальше от ковровых дорожек.
– Вы уж не обижайтесь, что поздно, – сказала старуха. – Племянница задержала. Как раз у нее пельмени капустные были. Поели да чаю попили, вот время-то и пролетело. Семеновна шибко рвалась к вам, я побоялась одну ее отпустить. Глухая, а тут машины, все может случиться.
Анфиса с напряженным вниманием следила за движением ее губ.
– На машине ехали сюда, потом на пароходе, – громко, с нотой вызова в голосе, сообщила она. – Машина повезла, только сгуркала. Я сказала себе – не буду бояться, и поехала. Бояться, так с места не сдвинешься.
Все засмеялись, не столько над ее словами, сколько над тем, с каким решительным лицом и размахом руки произнесла она эти слова. Анфиса тоже засмеялась и заговорила еще громче.
– Меня отговаривали бабы: «Издержишься за дорогу». Я говорю: «Деньги все одно летят. Сейчас не съезжу – никогда не съезжу. Хоть сестру увижу, узнаю, как она живет». На шубу берегла деньги. А что шуба? Старая с плеч еще не сваливается, пробегаю эту зиму.
Анна Семеновна поспешила переменить тему разговора. Сказала сыну, с любопытством посматривающему на гостей:
– Гера, подай ручку тетям.
Гера не торопился отойти от матери. Стоял, не спуская с них черных внимательных глаз.
– Не хочет, – заметила старуха.
– Гера! – сказала Анна Семеновна уже строго. – Подойди и поздоровайся!
Мальчик нехотя сдвинулся с места. Анфиса, вложив нежную ручонку в свою широкую грубую ладонь, притянула его к себе.
– Смугляк. В отца, видно. Наша порода белая телом.
Посидев немного, старуха заторопилась домой. Наклонившись к Анфисе, крикнула ей на ухо:
– Приходи к нам. Найдешь дорогу-то?
Анфиса рассмеялась:
– Не найти мне.
– Я приду за тобой, – крикнула старуха и ушла.
Из кабинета вышел муж. Поздоровался с Анфисой и, присев около нее, с уважительным вниманием стал расспрашивать о колхозной жизни. Анфиса отвечала не стесняясь, хотя она впервые видела этого широкоплечего, начавшего рано толстеть, человека с большими черными очень ясными и добрыми глазами.
– Укрупнение у вас было, конечно? – спрашивал он.
– Было, как не было. С «Первомаем» соединились.
– А председатель хороший?
– Дело свое ведет.
Виктор Михайлович повторил последние слова и, лукаво блеснув глазами в сторону жены, сказал:
– Отвык разговаривать с народом… Нехорошо…
Как ни охотно отвечала Анфиса на вопросы хозяину, все-таки заметно было, что они тяготили ее. Хотелось ей поговорить с сестрой о своем, душевном. И как только Виктор Михайлович, закурив, сделал паузу в расспросах, она прошла в кухню и там, порывшись в бауле, вытащила парусиновый, перемятый в дороге, костюм.
– Мне Настька Устиниха шила, – радостно выкрикнула она, раскинув его перед сестрой. – Пять рублей взяла. Теперь франтить буду. Настька-то замуж вышла за Антонку Иванова из «Первомая». Право, право! Ничего парень. С армии пришел. А Раиска Морозова еще не вышла замуж. Ходит с Алешкой Прохоровым. Скоро, знать-то, просватанье будет. Нынче уж две свадьбы сыграли у нас.
Анфиса говорила с каким-то особенным нажимом на каждой фразе. Прокричит с силой два-три слова, помолчит немного, словно собираясь с духом, и опять выпалит.
– Тебя поминают наши. Говорят: «Вот Нюрки нет, попасла бы она овечек». Шибко тобой довольны. Ждут, когда ты приедешь. Забыла, поди, как овечек пасла?
Анна Семеновна улыбнулась глазами. Все, что рассказывала сестра, было ей забавно, но мило, и временами чудилось, что это не Анфиса перед ней, а мать. Так схожи они были по голосу, по манере держаться, по отдельным чертам лица. Сходство то пропадало, то возникало, и она, не отрываясь, следила за Анфисой, стараясь еще и еще раз уловить и навсегда запомнить знакомые дорогие черточки.
– Мы союзно жили, – рассказывала Анфиса, обращаясь к Виктору Михайловичу. – Выше мамы никого не было. Уж что прикажет, то и делали. Бывало, мама уйдет на покос, скажет: «Девки, вот так три раза окружните в печке, рука терпит, и ставьте хлеб». Я все так теперь и делаю, как мама велела.
Гера бочком обошел Анфису и, припав к матери, спросил:
– Мама, а почему тебя тетя зовет Нюркой? Тебя разве Нюркой зовут?
– Гера, – внушительно проговорил отец, – иди на свое место! Сколько раз я тебе повторял: в разговоры старших не вмешивайся. Маму твою зовут Анна Семеновна, а Нюрка – это другая тетя, она жила когда-то в деревне, а потом все на свете забыла, даже как хлеб сеют.
– Ну, конечно, – с мягкой иронией возразила Анна Семеновна.
Анфиса между тем ласковым, сожалеющим взглядом всматривалась в ее лицо.
– Уж и сединка в волосах. И зубок праздничный выпал, золотой вставила. А у меня еще крепкие, орехи разгрызаю. Иногда приду с работы – дома одни корки. Некогда пекчи, а то дрожжей нет, размочу корки в квасе и так нашмякаюсь…
Она засмеялась. Зубы, в самом деле, были у нее еще крепкие, здоровые. А голубые выцветшие глазки смотрели совсем по-детски – доверчиво и весело. И хотя лицо все было испещрено бесчисленными морщинами, Виктору Михайловичу ясно представлялось, какой она была в детстве – быстрая, веселая тонкая девчушка.
– Я прежде шустрой была, – подтвердила Анфиса его догадки, – торопышкой меня звали. Первая плясунья во всей волости. А теперь уж не то. Сердце! Жизнь была трудная. В сиротстве росли. Потом своих ребят поднимали. Как вышла замуж, не видала рассвета, все ночь. Двух сынов на войне убили. Как травушку зеленую скосили… Это ли не горе! Мужик мой, как получил такое известие, стал таять, таять и вскорости помер. А тут меня скарлатина схватила. Все думали: конец. Выжить-то выжила, а слуха лишилась. По губам больше разбираю. Но что делать! Остались мы с Нюркой. Училась она тогда в девятом классе. Из всех девок первой шла. Директор говорит: «Учить ее надо выше, у нее большой ум». Ну, я стала поднимать. До человека довела.
– Трудно было? – спросил Виктор Михайлович.
– Все было. Она тоже маялась. Что поминать плохое!
К вечернему чаю Анфиса вытащила из баула стеклянную банку с медом и поставила на стол.
– Ешьте! Липовый!
Анфиса выпила две чашки чаю, к печенью и конфетам не притронулась. В ответ на уговоры сестры лишь махнула рукой:
– Пусть парень угощается. Худенький он у тебя. Я квасу вам заведу. С него толстеют.
Анна Семеновна показала сестре всю квартиру. После обхода комнат Анфиса постояла в кухне возле плиты, обложенной глянцевитым кафелем. В духовку заглянула с откровенным недоверием. Что же тут может испечься, если дрова совсем в другом месте горят? В первый момент не обратила внимания на то, что в квартире ни одной печи. Обнаружила отопление случайно, когда, привалившись к подоконнику, почувствовала, что откуда-то идет тепло. Потрогала батарею – горячая, и долго дивилась этакому удобству.
– Так ты что же целый день делаешь? Я как погляжу, у тебя совсем нет хозяйства.
Анна Семеновна, смутившись, стала перечислять, как складывается у нее день.
– Пол обтираю влажной тряпкой…
– Ну, это что за работа! – заметила Анфиса. – Пол-то как зеркало, не надо шоркать вехоткой с песком.
– Обед иногда приготовляю…
– Ну…
– С Геркой вожусь…
– А стираешь сама?
– Малые вещи сама, а большие отдаю.
Анфиса помолчала, прихмурилась. Потом непривычно суровым тоном заключила:
– Вовсе мало работы. Как это ты такую скукоту терпишь? Я бы часу единого не выдержала. И весь день одна? А на службу пошто не идешь? Мужик не отпускает?
– Да нет, отпускает, – неуверенно проговорила Анна Семеновна и тут же подумала, что за все эти годы не было у нее с мужем разговора на эту тему. Молчаливо признавалось обоими, что так должно быть: она – дома, он – на работе. Иногда только, в минуту особенно постылой праздности, думалось: «Ему все равно, чем я живу. Он доволен и не хочет перемен».
– У меня здоровье неважное, – сказала Анна Семеновна, не глядя на сестру. – Аппетита совсем нет. То не хочу, другое не хочу. Бессонница.
– А к докторам ходила? Они что говорят? Какая болезнь?
– Ничего не находят. Говорят, все в порядке. А я чувствую…
– Вот что, – сказала Анфиса негромко, с какой-то серьезной решительностью в лице, – никакого недуга у тебя не должно быть. Ты еще в цвете сил. Была бы мамонька жива, она бы тебя осудила. Она круто робила и нам то же завещала. А ты, я гляжу, живешь потихоньку, сама себя не перегонишь.
Видя, что сестре неприятны ее слова, сказала, хлопнув по плечу:
– Головушку, смотри, не вешай. И не сердись на меня! Я тебе дело говорю. В таком царстве живешь и кручинишься…
Перед ужином Анфиса вытащила из мешка поросенка с двумя распорками между ног.
– Тебе привезла, на гостинцы, – и, радуясь изумлению и замешательству сестры, с гордостью сообщила: – Премия! За работу дали.
– Ну зачем, зачем? – повторяла Анна Семеновна. – Я же сама могу купить. Продают у нас…
– А это мной вскормленный. Он слаще, – возразила Анфиса. – У меня еще три осталось. Мне не съесть. Бери, бери!
Подошел Гера и долго осматривал поросенка. Потом шепотом спросил мать:
– Кто эта тетя? Она тебе даром привезла? Да?
Виктор Михайлович опять подсел к Анфисе, но не расспрашивал, а только, покуривая, слушал. Анфиса рассказывала о свиноферме, которую она называла «фирмой».
– В прошлом году я всех поросят сохранила до единого. Только во все глаза смотреть надо, когда матки поросятся. Недоглядишь – сожрут поросят-то.
Анфиса говорила и говорила, словно за этот первый день встречи хотела наверстать все долгие годы разлуки с сестрой. Анна Семеновна слушала с радостью и грустью. Весь суровый, трудовой быт, который когда-то был ей близок и дорог, но который с годами почти начисто стерся в памяти, вдруг от одного присутствия Анфисы живо представился ей, заиграл звуками, красками.
Вот в предрассветный сумрак врывается робкое чириканье птичек. Потом дремотную тишь деревни прорезает бодрая перекличка петухов, вызывающе вскинувших свои огненно-грозные гребни. И вот вдалеке, у реки, пастух уже начинает выводить на своей берестяной свирельке наивную, полную сказочного очарования мелодию. На зов свирели на росистые зеленые травы идут коровы разгонистым, деловым шагом. Спешат туда же овечки, кроткие, жмущиеся друг к другу, с круглыми курчавыми боками. А позади их, размахивая хворостинкой, бежит вприскочку она, Нюрка, маленькая босоногая девчонка.
Детство, полное трудных и горьких минут, вспоминалось сейчас как один солнечный день, с голубым, ослепительно чистым небом.
– Мы бы очень хорошо жили, если бы не война, – говорила Анфиса. – Один год по восьми килограммов пришлось на трудодень. Вот как! Не знали, куда ссыпать хлебушко. Война подрезала. И как быстро мы поправляемся! Нас разорили, а мы живо-живо опять справились. Удивительно даже самим. Если бы нас не трогали, у нас бы давно коммунистическое хозяйство было. А то им наломают бока, они опять лезут… Так ведь? – Анфиса посмотрела на Виктора Михайловича. – Правильно деревенская старуха говорит или неправильно? Скажи-ка!
Анна Семеновна не слышала, что ответил муж: в эту минуту она была в его кабинете. Ей вдруг среди разговора захотелось сбросить с себя халат, в котором была с утра, и надеть то платье, которое муж когда-то особенно любил, но она уже не надевала его, считая для себя «слишком молодым».
Переодевшись, Анна Семеновна вернулась смущенная и похорошевшая. С важной осанкой, играя плечами, прошлась мимо сестры и мужа и, с шутливым кокетством склонив голову набок, остановилась перед зеркалом. Какова? Ну-ка, оцените!
Муж, отодвинув «Конструктор», который перед тем собирал вместе с сыном, смотрел на нее, немного недоумевая над ее внезапной причудой и в то же время невольно любуясь неожиданно вернувшейся к ней молодостью и красотой.
– Вот такую люблю! – с чувством проговорила Анфиса, оглядев сестру со всех сторон. – И глазки заиграли, и ножка о ножку бьет. – Помолчав, повернулась к Виктору Михайловичу. – А тебе вот что скажу, уж не пообидься на меня. Не держи ты ее в затворе и на одной домашности! Человек сохнет, когда он один сам с собой. Ей было много дано, государство от нее ждет. Она человек с большим образованием. Я вовсе без грамоты и то пользу хоть махонькую, да приношу. А это что? Парень у вас уж большой.
Анна Семеновна села к столу. Ждала, не поднимая глаз, что скажет муж. Сведет ли на шутку весь разговор или, что тоже возможно, спросит ее, уклоняясь от прямого ответа: «А как ты сама думаешь?» Теперь же ей казалось, что только ради его спокойствия, из-за него она стала сторожем своей квартиры.
Виктор Михайлович держал на коленях сына, смотревшего на мать большими восхищенными глазами. Бросив на жену короткий взгляд, он спросил сына:
– Хочешь, Гера, чтобы мама всегда была такой, как сейчас? Хочешь. Я тоже хочу, и напрасно мама и тетя в нас с тобой сомневаются…