Текст книги "Волшебные дни (статьи, очерки, интервью)"
Автор книги: Виктор Лихоносов
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 17 страниц)
Народ говорит интереснее писателей и на трибуне. Писатели в своих речах абстрактны, льстиво приспосабливаются к однообразному восхвалению гениальности Шолохова. Вдруг поднимается на трибуну крестьянка из станицы Прочноокопской и просто, «по делу», с каким‑то смущением оттого, что она была знакома с великим человеком и он шутил с ней, побеседует с залом, потом, вспоминая его книгу, скажет: «Варюха – горюха постирала Давыдову рубаху, а он, как все мужчины, даже этого и не заметил…» Многие писатели любуются не живым человеком, а памятником, освещенным всеми лучами славы и как бы прибирающим к полоске этих лучей и их, тогда как в народе поклонение не мешает скромненько стоять в сторонке и смотреть на писателя как на земляка, поднявшегося выше других, но в простоте своей, в душевной доступности равного всем. Они здесь жили с ним, а мы, из мира литературного, приехали взирать, спрашивать; мы вдалеке, с помощью телеэкрана, хоронили классика, а они хоронили в феврале
1984 года родного сына Дона, самого верного защитника народных традиций, депутата, «Михал Лександрыча», автора книг, в которых по капле соединились в героях черты их родственников, отцов, дедов, соседей, станичников.
Калитка домашнего кладбища открыта; какая‑то женщина с хутора привела мальчика, перекрестилась и вытерла концом платка слезы… Еще раз вспомнишь слова П. В. Палиевского на конференции: «Идея Шолохова, что писатель должен жить среди народа, восторжествовала…»
Они жили здесь вместе.
В гостиничном номере москвичей – литературоведов до ночи утешал нас житейскими случаями Гр. Ив. Щ – в. Вот один из них:
Утром повез нас второй секретарь райкома в хутор Лебяжий, в тот по «Поднятой целине» Гремячий Лог, где Давыдов, Нагульнов и Разметнов собирали когда‑то казаков в колхоз и где бедокурил дед Щукарь. Поездка незагаданная, но запомнится навсегда. Мы завернули прямо ко двору бывшего кучера Давыдова – Николая Ивановича Лёвина. Хутор Лебяжий, в самом деле, в логу. За лесочком Дон. Точка в «Поднятой целине» поставлена давно, а жизнь продолжалась. Некоторые персонажи еще коротают свой век. Мелькнул или не мелькнул кучер в романе – неважно; главное, что этот человек возил целый год прототипа Давыдова. И дом Давыдова еще цел. Вторая жена Николая Ивановича, казачка хутора Кружилинского, Антонина Никаноровна, угощала нас в ограде капустой, сырыми яйцами, белым хлебом, а сам хозяин вынес поллитровочку. Прямо со двора виден холмик, на котором в 30–е годы стоял дом Николая Ивановича. Сейчас там лишь две груши и яблоня. Вокруг тишина и запустение – хутор в кои‑то сроки был объявлен… неперспективным. Забыли даже о том, что глупыми действиями убивают идею «Поднятой целины». Теперь, чтобы спасти его, срочно ставят длинные блочные дома. Я побежал снять на пленку ветхий курень с пустым огородом (избушку на курьих ножках), до того ветхий, хрестоматийный, что, казалось, это и есть уцелевший курень деда Щукаря. Третью книгу – с войной, разрухой, бесхозяйственностью, дописала сама жизнь. Поговорили о Шолохове, он всегда заезжал сюда по дороге на рыбалку. Как ни тяжело порой, но надо жить в местах детства! Надо жить писателю с одними же людьми до старости. Коренные (донские ли, кубанские) писатели счастливее меня. Они не знают, что такое ходить по улицам, где у тебя не было детства. Счастливее меня и Николай Иванович, и секретарь райкома, и парни, и девушки из станичных ансамблей, и женщины, пугавшие в шесть утра комаров зелеными веточками, и продавщицы, выкуривавшие тех же комаров дымом, и молодые хозяйки на крыльце причудливой хаты (за двором гостиницы), и Гр. Ив. Щ – в.
– В конце Вешек стою. Идет машина. Я дорожный мастер, могу любую машину остановить. Шолохов подъезжает сзади, но я не вижу, что это он. И прямо на буфер! Разве мог бы я такого писателя остановить? «Ну чего ты?» – «Стою один на дороге». Подобрал. Едем. Я спрашиваю: «Вы где едете, Михал Лександрыч?» – «Это что, мастер, допрос?» – «Нет, не допрос. Вы дальше Дударевки не доедете. Все залило. И деревья – выше макушки». Я ему и жалюсь: «Председатель не помогает, людей не дает, хлеб сеют…» Подъехали к Дударевке. Мост провалился. Я вперед. А казаки: «Кто это там?» Я говорю: «Шолохов». Они все бегут. Бензовоз вытащил, а мост‑то поломан. Шолохов тогда и говорит: «Ты меня переправь, мастер, а потом я тебе скажу, как мост сделать». – «Подождите, Михал Лександрыч. Минутку». Иду к ремонтеру: «Четыре доски надо». Четыре доски тащим, кладем, и Михал Лександрыч переправляется. «Иди, мастер, сюда, я тебе скажу… Почему ж моста нет?» – «Что ж получается у нас, Михал Лександрыч: председатель не поддерживает…» – «Позвони ему и скажи: Шолохов просил. Не приказывал, а… Они там знают». И дал мне такое задание: поставить мост капитально. «Есть, Михал Лександрыч, сделаю». Звоню председателю райисполкома: так и так, сопровождал Михал Лександрыча, через три дня ему должен мост отремонтировать, а то: сухарики на дорожку – и из Вешек! «Сколько тебе надо?» – «Три кубометра лесу». Тянут тракторами. Доски – на пилораму, перильца ставим, а девки красят. Пошло дело. Обедаем. Подъезжает Шолохов. «Мастер!» – «Сейчас, Михал Лександрыч». – «Ну вот, а говорил – не сделаем мост, не сумеем. Садись, поехали со мной». – «Есть!» Сажусь. «Есть там чего-нибудь?» – спрашивает Шолохов. Открывают бутылочку. «Ну, дорожному мастеру за мост. А шоферу ничего». – «Ну пятьдесят‑то грамм, – говорю, – можно бы. Никто не увидит. Довезет!» Едем, едем, а я и говорю: «Михал Лександрыч, а в Елани две лошади провалились и конюх». – «А ты ж чего?» – «У меня еще девять мостов». – «И все девять построй. Ты не часто только козыряй от моего имени, но… говори». И я начал. «Знаете что… Он будет ехать с гостями, а моста нет. Михал Лександрыч дал мне наказ: надо в этом месяце подремонтировать». – «Подожди, отпашемся, отсеемся…» – председатель мне. «Не – ет! Надо все делать, дорогой, сразу. Я привык так. Посади меня на три дня в своем кабинете, я покажу, как надо крутиться». Он вскочил: «Ты чего так?» Но дает мне десять человек, мы режем, пилим, колем. Забиваем сваи, а надо для свай бабку, а бабка весом 80 кило, и залазить надо бить. Так сде – елали! А если б не Михал Лександрыч? Мастер знал, где поддержку добыть. Приезжайте, все про Михал Лександрыча расскажу. Я люблю его тёмно, до смерти…
Побывали мы и на кладбище у могил Громославских, родственников Марии Петровны, и у могилы матери писателя.
Второе хождение в Вешенскую кончилось.
Теперь уж не подумаю вдалеке (как бывало со мной не раз), что где‑то над Доном проснулся вместе со всеми М. А. Шолохов…
27 мая 1985 года
Перед последней записью…
Год назад я написал иронический пустячок, в котором, впрочем, скрылась кое – какая «чистая правда». Хотел я было послать его на 16–ю полосу «Литературной газеты», но засомневался: явление стареет на глазах, а юмора маловато – так пускай полежит в столе. Но один из прототипов опять завалил жалобами все кабинеты: его роман о розовой любви отвергло издательство. Замученный жалобами редактор никого не мог убедить, что роман о любви – это старческая пошлость. Всем почему-то нравились смачные коллизии романа и «отдельные места».
Например, такие.
«Он ласкал, целовал ее, гладил всюду с прищупом и с чувством, и она до сорочки подготовила себя сама и его попросила немножко помочь. Потом удалилась в область бессознания от пламени полного счастья. Артем опять схватил ее поперек тела, но внезапно взбудил свою совесть и силу своей воли и победил себя, спрыгнул с теплого, как тесто, живота…»
Я пришел домой и вынул из ящика свой пустячок.
Вот он.
Классики местной литературы
До конца года было еще далеко, а на сберегательной книжке оставалось всего шестнадцать тысяч. Конец века нес одни расходы, и писатель Дутов все глубже задумывался о самоокупаемости таланта.
Были щедрые времена, да прошли. Дутов, самый популярный на малой родине писатель, три раза в неделю
вынужден был хромать в издательство и доказывать с палкой в руке какому‑то желторотому юнцу, что большая литература нужна всегда.
– Много масляных красок кладете на полотно, – как можно деликатнее и хитрее уминал дорожку к отказу юнец. – Вы пишете: «Лучи заходящего солнца окрашивали противоположный небосвод и стекла сберегательной кассы». Это великолепно, это фламандская живопись, но хоть чуть – чуть бы акварели, чуть толще кисточку взять.
– Нас уже всего двое, – предупреждал он. – Полукорытов да я. Есть и молодые последователи, но не такие закаленные сторожа правды, как мы. Переведется литература, захочется попросить рукопись у нас, а мы там лежим. А вы кого жалеете? Того, который идет по улице и головой качает, как лошадь, в гору? И того, кто разъелся так, что просит свою жену завязать на ботинке шнурки? Ты ж сам местный, подумай, чей карман обедняешь. Вот! – вынимал он помятую пятерку. – Последняя! На фарфоровые зубы Дутову не хватит. А с моего тиража все детясли кормились.
– Я не у вас учился, а у Тургенева. Именно, когда стоишь в сберкассу снимать проценты, лучи заходящего солнца бьют прямо тебе в глаза. Да хоть спросите у Полукорытова!
– Полукорытову мы то же самое говорили. Любит большие полотна! Мы предложили ему сократить двести страниц, а он еще сто добавил.
– Дутова тогда печатайте! Чувствуйте пульс на руке общества. Как мы. Бывало, на базаре стоишь целый день с фундуком, с цветами, так мимо тебя все народы пройдут. Отсюда и речь, и характеры. И глубокая народность.
– Шестую книгу вашего романа мы не потянем, – сказал юнец и механически перелистнул добытую вчера по звонку книгу Вересаева «Пушкин в жизни».
– Народ вам не простит. Ты видел, сколько огурцов в ларьках всю зиму? Завалили город солеными огурцами. Нам не дано угадать, как наше слово отзовется. Никто бы не поверил, что после третьего тома мою художественную идею подхватят самые отсталые хозяйства.
– Огурцы чудесные, – чмокал юнец. – Да еще к водочке. К «Посольской».
– О – оо! – заревел Дутов, надеясь на послабление. – Приходи, у меня «Посольская» прямо на балконе стоит.
– Вы же говорили, последняя пятерка в кармане.
– То я с третьего тома закупил. Слух прошел, что повышение цен будет.
На минуту юнец возвышенно задумывался о значении цен в своей жизни, о влиянии цен на применение художественных средств в романах, и ему стало жаль этого старичка, в общем‑то невиноватого, что его прямо с грядки вырвали на писательский рынок.
– Подумай хорошенько о народе, – советовал Дутов мирно. – Вот Вересаев, видишь, как к Пушкину относился. И ты бы ко мне так.
– Вы на меня две толстых папки жалоб написали. Все инстанции вами занимались. А какие расходы!
– Ну а если моими романами питались целые поколения, то что ж – мне теперь нельзя купить лишний килограмм телячьих ножек? Это тоже надо учитывать. Не этих же печатать, какие против наших задач. Принципиальность с нас берите. Где надо, и мы поможем. Если тебе джинсы нужны, то у меня авторитет в каждом магазине, скажи, напишу записку. Думай принципиально.
Дутов пересаживался в угол и позой упрямого ребенка добивался пробуждения совести у недозрелого редактора.
«Из‑за этих выхристюков некогда позвонить в магазин, там ножки телячьи пообещали, до того холодца хочется! Голодовку бы им объявить, да, как назло, позавчера моя Мокрина Ивановна раздобыла севрюгу за 50 рублей… Э – эх, нету правды на земле!»
Дутов встал и грозно попрощался:
– Имейте в виду: Дутов к тому еще и стилист!
«Не наши сидят у руля! – вздыхал он по дороге из
магазина, еле держа сумки с телячьими ножками. – Не так мы подготовили замену. Упустили момент. Как нас печатали, когда мы в начале пути выкосили гектара два амброзии! Что ни принесешь – молчат, но берут. Знали, что и их выкосим. Не те редактора стали, а кто и стоял на народной платформе – перевернулся. И, главное, конечно, – это смерть Павла Чирия, представителя как раз нашей большой культуры. То был реда – актор. Без кабинета со служебным телефоном, редактор на дому. Поставишь ему на стол написанные на скорую руку девятьсот страниц, он тебе все дочиста исправит, перекинет абзацы и главы, своей рукой каждое слово отредактирует до того, что читаешь, бывало, в лежачем положении сам себя, а кажется, что писал Полукорытов или Тургенев: ну до того здорово, до того интеллигентно! И недорого брал: третью часть от тиража. Со – овесть была! А теперь у кого из них совесть? Нас четверо к нему в очередь стояло: Полукорытов (зерновая тематика), Друзякин (бахчеводство), Теребило (роман – плакат на любую тему) и я (огурцы, редиска, морковка, кабак). Я последний раз в очереди был первый, но Полукорытов завез несколько мешков ячменя и овса, а в моем подшефном хозяйстве, где я под видом почетного колхозника всегда брал еще и мясо, и мед, как раз на морковку и кабак был неурожай. – Дутов покривился от боли. – Как я его просил: Павло, будь добр, не умирай! Не умирай, Павло, пока мой роман не перепишешь. Я ж тебе и мумиё достану. Другие мою народность без твоей руки не почувствуют. Не пойду же я к этому лирыку – у него в произведениях парни к бабам в окна лазят и, когда гром грянет, брюки в хате забывают. Чего он там поймет? Лирыку я сам мог бы за пять минут написать. Пусть попробуют народные пласты поднимать! Не умирай. Умрешь, и сразу умрут за тобой все четыре писателя. Подожди, пока я живой. Полукорытов тебе какой‑нибудь смолы с хоздвора сунет, а я мумиё со Средней Азии. Ты его роман потеряй, а берись за мой. Покряхти, поделай уколы и не умирай. За что мы с тобой боролись? За это боролись – за мир и сотрудничество. А он (не хочется выражаться по – художественному) взял и положил руки на живот. Так я с досады на цветы денег не дал, хотя на даче выращиваю».
Жена Мокрина Ивановна, по примеру Дутова читавшая тридцать лет только «Работницу», «Здоровье», складывала в высокий столб переплетенные рукописи, предназначенные для сдачи в государственный архив на вечное хранение. Сперва архив, видите ли, заартачился, ссылался на нехватку полок, но Дутов брякнул куда следует по телефону, и ему выделили единицу хранения.
Жирный суп дымился в тарелке, Мокрина Ивановна протягивала большую сувенирную ложку из чистого дерева, но Дутов отогнал жену, будто она была недозрелым редактором.
– Полукорытов прислал старую статью о тебе.
–' Так бы и начинала. Дай ту статью… «Одухотворенностью веет с каждой страницы Игнатия Дутова, – читал он со слезами умиления и с величайшей благодарностью к человеку, понимавшему его творческую руку. – Книга пронизана любовью к людям и человечеству в целом, оттого грустно расставаться на 969–й странице второго тома с героями (а их 365 душ)…»
– Одухотворенность – это правильно, – хвалил Дутов товарища, на которого он как‑то писал рецензию теми же словами. – Именно одухотворенность… Заверни ему пару телячьих ножек…
Вдруг завинтилось желание поделиться с Полукорытовым новыми мыслями о борьбе с теми, кто ни с того ни с сего взялся раскулачивать живых классиков, и о значении печатного слова вообще. Жена его не пускала: «Да ты б за вечер еще одну жалобу написал». Но Дутов, как всегда, идейно поборол супругу.
Полукорытов открыл сам.
У него были выразительные надбровные дуги, которые как‑то заинтересовали одного ученого, неравнодушного к тайне происхождения человека.
Одаренный с раннего детства, Полукорытов, однако, лишь к сорока годам начал пробовать ученическое перо, а когда перешел уже на автоматическую ручку, потом на шариковую, в магазинах раскупали его роман с твердой корочкой о том, как он женился прямо на рынке.
Всех поразило тогда смелое, непривычно яркое в русской литературе начало повествования: «Слева от дороги находились породистые коровы, некоторые с тяжелыми выменами, давно, видать, не доившимися…» Роман переиздавался шесть раз по месту жительства, а из Москвы рукопись вернули враги и завистники.
В духе полной откровенности протекала около трех часов их беседа о мировой культуре. Тон задавал Полукорытов, до этого часа два читавший журнал «За рулем».
– Ты, когда пишешь о редиске, морковке, денег взаймы даешь?
– Попробовал раз, да…
– Нельзя – я! Природа творчества, она хитрая. Займешь и думаешь: когда отдадут? Мыслям – как это у Чехова? – должно быть просторно.
– Не понимаю я этого Чехова… – покривился Дутов. – «Даму с собачкой» ставят нам с тобой в пример! А чего там такого народного? И надо было ему все же
поженить их. Ну зачем это безобразие: он женат, у нее муж, а они прячутся на Славянском базаре. Тонкости никакой. Ты помнишь, у меня была машинисточка из заготсырья? Но я же не стал писать о ней. – Он сладострастно помолчал, вспоминая самые нравственные часы своей жизни. – И моя Мокрина Ивановна, которую я люблю больше всех за то, что она их всех лучше готовила борщ, узнала бы. Творчество – это тайна. Живешь так, а пиши другое – чтоб воспитывать людей в правильном направлении.
Полукорытов обдумывал изречение товарища минут девятнадцать, потом встал, как в президиуме, и сказал:
– Будем, товарищи, жить по – старому. Как хлеборобы: убери свое поле и помоги соседу.
Забывался, все тянуло его к руководству.
– Это мы правильно учим, но где нам брать денег?
– Не умирают мои образы, товарищи! – закричал Дутов, как на собрании. – Не хотелось бы, честно говоря, оставаться мне в истории литературы, да требуют. Положили миссию мне на плечи. Я умру, а образы будут активно действовать на слои населения. Я так и сказал недавно молодым писателям: чтобы образы были здоровыми и долго жили, давали отличный результат, надо больше и ярче освещать личную биографию, четч е нацеливать их на свершения, на подтягивание отстающей жизни, шире загребать черты характера, длиньше наращивать мысли, чаще давать в руки трудовую лопату, гуще зачерпывать чужой опыт, железнее устраивать забор не нашим героям. Хлопали!
– Больше нам надо угощать редакторов. Не жалей. Они тоже люди. С пятеркой в кармане – это не творчество. Я вчера достал десять килограммов сахару, наварю этого… са… О – ох, пойду я.
Утром перед путешествием в издательство Дутов с женой подсчитывал, сколько рублишек задержалось у них на тот случай, если ядерной войны не будет и придется жить дальше. Прошлый раз вышла ошибка: на первой сберкнижке лежало не 16, а 18 тысяч, но все равно на 3 тысячи меньше, чем у Полукорытова, с которым Дутов всегда соревновался в стилистике. Если к тому же учесть, что на запасной год в сберкассу по улице Длинной было положено всего 14 тысяч, а по улице Прогонной на третий год всего 12, то и дурак поймет, что нижеследующие годы на одну персональную пенсию не проживешь: надо тогда с самой старой сберкнижки срочного вклада снимать 20 тысяч. А зачем? Душа горит помогать государству все больше и крупней. Обеспечение выхода шестого тома становится общественно и жизненно важной задачей.
Мысли классиков перекликаются не только через века, но и через улицу: позвонил Полукорытов и по секрету сказал, что откуда‑то пришла резолюция – «разобраться и доложить…».
Час победы приближался.
«Они, говорит один желторотый, уже перевелись… Не – ет! Выражения не хочется подбирать, а то б… Мы и учеников оставим. Наши люди еще везде на коня взлазят и сидят на нем с девяти утра и до шести с перерывом на обед…»
Дутов оделся, сунул руку в карман и… чуть сердце не оторвалось: помятой пятерки не было! Вчера он в расстройстве отдал ее за телячьи ножки.
«Положу в карман новую, буду идти тихонько и мять ее, рука у меня всегда потная…»
* * *
В букинистическом магазине. Среди старых книг о тайнах пола, королевских дворах, монахах, о римских гетерах и французских герцогинях, о приключениях и магнетизме, среди детективов, которыми зачитывались в прошлом веке толпы книгоманов и которые через сто лет еще ярче заблистали корочками для некоторых «заядлых читателей», как‑то стыдливо и ненужно лежат с такими же старыми шрифтами классики и умы мира сего – какой – нибудь (именно какой‑нибудь в этой злачной компании) М. Лермонтов с «затасканным» сюжетом «Героя нашего времени», какой – нибудь граф Л. Толстой со своими скучными поисками смысла жизни и Бога, какой‑нибудь И. Тургенев со своими пейзажами и женщинами. Письма и статьи этих так называемых великих мастеров запиханы в угол как вовсе не нужные. Только и просят наши расхваленные книголюбы: подайте, пожалуйста, «Интимную жизнь монарха» (350 руб.), «Мемуары черной графини» (75 руб.), «В цепях страстей» (125 руб.). На рынке, как в ресторане, все в истории человечества и личной жизни ценное вдруг обесценивается, а все пятикопеечное сверкает золотым рублем. И кажется: зря старались классики и мудрецы просквозить души людские высшим смыслом бытия, зря мучились, страдали, шли в тюрьмы, клали себя на плаху.
«Диоген говорил, что люди добывают необходимое им для жизни, а то, что нужно для счастливой жизни, не припасают» (Диоген Синопский).
Но что бы мы в этом мире делали, если бы «Мемуары черной графини» упразднили «Былое и думы» А. Герцена?! И что это был бы за мир?
Классики оберегают нас. И даже тех, кто их не читает.
12 сентября 1986 года