355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Виктор Лихоносов » Волшебные дни (статьи, очерки, интервью) » Текст книги (страница 16)
Волшебные дни (статьи, очерки, интервью)
  • Текст добавлен: 8 апреля 2017, 01:00

Текст книги "Волшебные дни (статьи, очерки, интервью)"


Автор книги: Виктор Лихоносов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 17 страниц)

– Мне нужен начальник отдела.

– А вы кто?

– Как кто? Я простой гражданин, пенсионер.

– У него совещание, – говорит секретарша после долгого молчания.

– Когда можно позвонить?

– (Нехотя, презрительно.) Через час.

Через час с лишним пенсионер набирает тот же номер.

– Совещание кончилось?

– Какое совещание? Никакого совещания. А кто это?

– У начальника отдела было совещание. Я вам звонил, мне почта деньги задержала.

– Вас тут много звонит. Кончилось.

И стало ясно, что никакого совещания у начальника не было, – секретарша час назад солгала.

Ложь всякого рода секретарш стала нормой. Этой лжи потворствуют многие руководители. Прежде всего своим стилем в работе. Секретарша постепенно перенимает бесчеловечный стиль общения с гражданами, подчиненными, какой завел начальник. Хуже того: секретарша порою значит больше, нежели начальник, потому что она всегда «на дверях». Секретарша и посажена у дверей словно для того, чтобы никого из простых смертных к своему шефу не пропускать! Легкая механическая ложь летит с намазанных губок секретарши: «он уехал», «его вызвали», «у него люди», «он болен» и т. п. «А кто вы такой?» – этот вопрос секретарши звучит по нескольку раз на день как оскорбление. Ее интересует степень важности «данного лица». Важность (или нет) позволяет ей соединять с начальником или не соединять. Конечно – могут позвонить «всякие». Все так. Но зачем лгать?! Я не вдруг заметил, что мужчины на службе стали еще лживее самых лживых женщин. На лживом мужчине (да еще на службе) надо тотчас ставить крест. Более ничтожного существа не придумаешь. Лживость замазывает мужчину несмываемой краской. В одном жилищном отделе распределяли ордера на квартиры. Счастливцы уже заселились, а писателю, тоже ждавшему ордер в этот дом, заведующий сказал, что дом этот по улице такой‑то еще не сдавали. Когда же его на этом слове поймали, он с еще большей наглостью солгал, да мало солгать – возмутился: «Я такого не говорил! Когда?! Не помню… Вы наговариваете». Манера отказываться от своих слов – поведение совершенно бессовестных людей. За ложь, к несчастью, у нас еще ни разу никого не наказали.

А ведь есть иное начальство. Мы мало о нем пишем…

Считается, что само занятие литературой, печатание приподнимает человека в глазах знакомых. Любая глупость кажется значительной, потому что она набрана типографским шрифтом. Жил человек, и все относились к нему нормально и, может, даже принимали его за умного и способного. Вдруг он напечатал рассказ или стихи. И все заметили, что он бездарен, темен и туп. Но он радуется, заносится, он уже ставит себя выше смертных и, если услышит о себе непочтенное слово, воспылает к кому‑нибудь ненавистью, шипит: завистники, злые люди. Рассовывая свои вирши и скудоумные рассказы в газеты и журналы, человек сияет помыслами: его будут любить. Но над ним смеются. И справедливо. Творчество вовлекает его в самообман, нарцисс любуется своим уродством.

Есть произведения для людей, а есть… для «развития литературы». И «для развития литературы» они нужны, но их почти не читает народ. Не всегда так, но…

У нас давно распространилась нехорошая обывательская привычка. Точнее – отшлифовалась, как галька морская, позиция этакого умненького подленького в пескариной премудрости человечка.

«Быть выше этого!»

Как это так? Как «быть выше» того, что является нашей идеей, нашей кровной жизнью, существованием, самоуважением, наконец? Почему те, кто требует жалобные книги, возмущается, пишет в редакции, «наводит порядок», должны восприниматься безумцами, идиотами, людьми, якобы недостойными называться умными и нормальными? «Быть выше этого!» Предпочитать гражданской смелости и напористости шептанье у себя на кухне

или телефонные сплетни? Некоторые люди свое унижение возвели в царское достоинство. Но… Но как только кто-нибудь их обидит, как только их лишат чего‑либо законного (или незаконного), едва их откуда‑нибудь выпрут, на крыльях какого пламенного «гражданского» гнева они тогда взлетают, в какой бой бросаются, какими словами обвиняют равнодушных, с каким бешенством привлекают себе на помощь цитаты из правительственных документов! Лезут на стены с гранатой правды! И ради чего? Ради того, чтобы жить так же, как жили: тихо, коварно, с пескариной премудростью. Буря над их денежной карьерой прошла, и они снова, мягко, величаво улыбаясь, говорят правдивому своему товарищу: «Ну, надо быть выше этого…»

1980 год

О красоте родной речи. Если красоту речи не чувствовать, не иметь вкуса к ней, то как же читать классиков? Родной наш язык – язык старинный, тысячелетний, и чтобы почувствовать его нынешнюю красоту, особенности и… к сожалению, засоренность «мовизмами», надо знать, как говорили и писали наши предки. Вы смотрите на какую‑нибудь церквушку или ветхий амбарчик и любуетесь ими. Так же можно (и должно) любоваться великой речью предков. С умилением и многажды перечитываю я плач вдовы великого князя Дмитрия Донского – в передаче Епифания Премудрого:

На кого меня оставляешь? Солнце мое, – рано заходиши, месяц мой светлый, – скоро пошибаеши, звезда восточная, почто к западу грядеши? Царь мой милый, како прииму тя и како тя обойму или како ти послужу? Где, господине, честь и слава твоя, где господство твое? Господин всей земли Русской был еси – ныне же мертв лежиши, никем не владевши! Многы страны примирил еси и многы победы показал еси, ныне же смертью побежен еси. И изменися слава твоя, и зрак лица твоего превратися в истление. Жизнь моя, како намилуюся тебе, како повеселюся с тобою? Вместо драгоценной багряницы– худые и бедные ризы приемлеши, не мною расшитую одежду на себя одевавши, вместо царского венца худым сим платом главу покрывавши, вместо палаты красный гроб си приемлеши! Свете мой светлый, чему помрачился еси?.. На кого оставляешь меня и детей своих… Почто родилась и, родившись, прежде тебя како не умрох, дабы не видеть смерти твоей, а своей погибели! Не слыши ли, княже, бедных моих словес, не трогают ли мои горькие слезы.? Крепко еси, господине мой драгий, уснул, не могу разбудити тебя! С какой битвы пришел ты, истомился еси вельми? Звери земные на ложе свое идут, а птицы небесные к гнездам своим летят, ты же, господине, от своего дому не красно отходиши!

Плач переведен на современный русский язык с сохранением некоторых древних оборотов, но и то и другое прелестно не только словами, а еще и интонацией, мелодией – душа говорит своим ангельским языком.

В том‑то и дело: нужно учиться еще и мелодии речи. Иногда мы слушаем кого‑то раскрыв рот и не понимаем, почему обычный рассказ так затравливает наше внимание. А секрет весь в интонации, в том, я бы сказал, обаянии интонации, которою владеет рассказчик. Что теперь почти начисто исчезло в общении? Любезность, мягкость, дружелюбие тона. Тон разговора! Мы кричим, бурчим, лаем, рвем слова на клочки. Спросите на улице, как пройти к реке Кубани. И каким же тоном вам расскажут? А я еще застал, когда объяснение превращалось в любезный разговор, человек сам получал удовольствие от мимолетной услуги другому. Язык неразрывно связан с нашей душой. Недаром же говорилось: язык – душа народа. Малограмотная речь бывает прекраснее ораторской бутафории профессоров. Видимо, дело не только в грамоте.

1982 год

Писать этот роман – страдать и ничего не выразить…[2]2
  Ненаписанные воспоминания (Наш маленький Париж).


[Закрыть]

25 марта вернулся из Москвы. Ничего не соображаю. Пробовал переписать встречу Федосьи в Елизаветинской с Бурсаком и Толстопятом – нет! Чувство мертво. Москва опустошила. Не дописав две – три главы последней части, приступаю к перепечатыванию начала романа. Это будет лишь второй черновик. Так хочется все сжать! Когда заранее знаешь, что вещь будет большая, поневоле вытягиваешь ее, расширяешь ячейки. Лучше настраиваться на что‑то маленькое, густое, тогда на одной странице уместишься с тем, что разбросал по многим главам.

Был три дня в станице Каневской. Никто не помнит старых имен. Мы выступали в библиотеке перед книголюбами. Можно ли винить людей? История в их памяти на школьном уровне. А как и чему учат на уроках истории – мы знаем. Еще году в 60–м, когда где‑то на центральной улице я в ожидании автобуса на Краснодар читал «Запах сена» С. Никитина, можно было случайно с кем‑то поговорить о Бурсаках, о табунщике Ф. Я. Скибе, о чудесном Иване Петровиче Бурносе, к которому я когда‑нибудь проберусь сквозь кипы бумаг. Да, тогда можно было еще. Время все стерло. Так всюду по станицам Кубани. Я часто повторяю: никто ничего не помнит. Это неверно! Никто никого долгие годы не спрашивал, и они умерли, казаки, унесли с собой в небытие всю историческую скрижаль. Дома они припоминали что‑нибудь среди своих, и так оно все и пропадало… (17 апреля).

Вчера приехал в Пересыпь. Набрал бумаг, хочу выполнить за полмесяца весь «план», едва ли не переписать всю 1–ю часть до конца. Но вот после ухода Костогрыза от Бабыча не знаю, что делать. Все‑таки нет сюжета. Слишком много уже набежало героев в девяти главах. Материал встал на дыбы!

Идет дождь. Матушка ровно – тосклива.

Понедельник. Родительский день.

Мучиться надо – что‑нибудь вызреет. Видел сны из своего романа. И вот, кажется, пришло начало: «Записки кавказского офицера», потом Д. Бурсак едет в Каневскую, там находят ему листки в скрыне, он читает их. Дорога в степи. Екатеринодар – «наш маленький Париж…» И т. д.

День солнечный. Матушка встала в пять утра, утомилась на кладбище (26 апреля).

День рождения Пушкина. Возился с главой о Попсуйшапке (его дело, мечта о женитьбе). Глава ненужная, никак не вяжется с текстом. Два раза засыпал от отчаяния. Ходил в музей, порасспрашивал, нет ли каких поступлений, мемуаров, фотографий казачьих. Куда вставить фразу: «Если эта милая девочка еще с вами, то передайте ей привет!» В 1–ю часть?

Теряю вкус к эпохе. Наверное, буду сокращать и писать, как «Элегию». Пропали мои долгие годы зря! Сегодня было так тяжело, будто погибал. Дождик к вечеру (6 июня).

Писал главу «1910 год». Нужен историзм. Я рассказываю не исключительные случаи, я беру типично протекающую жизнь большинства людей на земле, у меня нет блуждания сюжета и проч. У меня ТЕЧЕНИЕ ВРЕМЕНИ, истории, простой личной жизни на фоне событий, вдали и вблизи событий, – как это и бывает (10 июня).

Все приходит в мучениях. Утром искал подробности для 1–й главы «Записки кавказского офицера». Читал о кавказской войне, выписывал. Днем был в городе, попал под дождь, принес творогу, поужинал и решил перепечатать главы 2–й части. О празднике в Тамани понравилось. Лег спать. Пришло в голову: самовар Анисьи продадут с аукциона в Париже в 60–е годы. Вскочил, зажег свет, стал записывать – утром все вылетит из головы. В понедельник в архив!

Сижу. Ночь. Все давно спят. Люди живут с людьми, а я с героями. Какое роковое счастливое наказание мне – писать о том, что должны писать прирожденные кубанцы! Рок выбрал меня. Сижу, разговариваю с Толстопятом, Костогрызом, Попсуйшапкой. Чаю им налью. Попсуйшапка не курит, а с Костогрызом можно и люльку запалить. Так будет до того часа, пока не закончу роман (11 июня).

1983 год

Вчера позвонил вечером поэту К. «Нету, – говорит жена, – гуляет!» Гуляет по улицам четыре часа, принес домой два стихотворения. И так всю жизнь! Жена не видела, чтобы он писал стихи за столом. Не понимаю, как можно держать в голове все сплетения слов, всю эту нервную дрожь жизни, эти искры чувств и т. п. Я пока добегу с кухни – уже что‑то оборвалось, и снова никак поймать не могу. Пропало навеки! Вчера на ночь поленился зажечь свет и записать какой‑то ход в конце романа – такая прелесть поймалась, а проснулся – не помню! Заспал! Я пишу из тончайшей ткани, все рвется на лету, и, когда не ухвачу, ниспадает на лист что‑то погрубее (29 января).

Еле собираю дух свой на остаток жизни в старине, на то, чтобы сосредоточиться и закончить роман. А толку! Именно об этом (толку!) и думал до самой ночи. Горевал. Горе иногда застигает такое детское, что не знаешь, кого позвать. События писать мне не надо. Все у меня будет окутано музыкой расставания со временем (это уже есть), туманом проходящего Бытия. И печалью милосердия.

…Уже пять часов утра. Так и не заснул. Раскрыл Бунина– давно не общался с Иваном Алексеевичем. Полыхнуло опять Россией. В однотомнике, составленном в

1961 году П. Л. Вячеславовым, только схватил начало «Жизни Арсеньева» и… Великая божеская душа! Никогда не будут больше писать так. Кротость души перед необъятным миром дает несравнимую высоту. Лежа, родственно думал об Иване Алексеевиче, о том, как стремился в Париж на улицу Жака Оффенбаха, о том, что его нет уже на свете тридцать лет и что мне жаль его: закрылись зоркие очи навеки и уже провалились, истлели… Когда читал «Часовню», вспоминал часовенку Ильи Мокрого в Изборске… Может, он ее и описал… Великая Россия, какие у тебя были художники (2 июня)!

«Дело немалое – вырастить книгу и написать». М. Пришвин.

Не спал до пяти часов. Вытащил рукописи, стал расставлять страницы. Выйду на балкон – все почему‑то спят. Чего они спят? И ведь когда‑то прочтут про моих казаков и, может, запомнят их фамилии, будут произносить: Толстопят, Попсуйшапка, Шкуропатская. Зачем слава? Надо выпустить забытых людей в мир – и хватит. Но когда это будет (2 июня)?!

Четвертый час ночи. Сходил на улицу. Чисто светят зеленые огни светофора. Никого. Но в девятиэтажке светятся три окна. И так когда‑то лет через пятьдесят, выйдет ночью какой‑то человек и, может, вспомнит нас, – как выходил кто‑то в 1908 году, но о нас не думал. Вещь висит на мне. Иногда, перебирая в уме страницы, думаю, что никто ее не будет печатать. Ах, как надоело ждать благословенных дней! – окончания (12 августа).

Все потихоньку стихает. Вышел в полночь на улицу, к углу улиц Ленина и Седина, увидел опять дома, заколоченную старинную лавку, козырьки над дверями и подумал: все это я уже пережил! Прежних волнений нет.

Скоро закончу, и душа совсем распрощается с этим, – как когда‑то с Таманью. Не могло длиться вечное томление по своему времени и у моих героев. День за днем, и все стихает… (14 августа).

Изумительные золотые дни. То к морю схожу, наберу птичьих перьев, то почитаю «Левшу», поправлю главы 1–й части, 11–й. Там, где гирло, чайки роняют перья почаще, подойдешь, а оно еще теплое, живое, дымится нежностью. Упало – как благословение. Помогите мне, чайки, завершить свой труд (14 сентября, Пересыпь).

Утром отвез 1–ю часть к машинистке. В сквере встретил В. А. Ч. (Попсуйшапку). 101–й год. Поговорили. Сколько еще будем встречаться?

– Иду, а по Бурсаковской бутылки везет лошадка. Я и вспомнил: в 14–м году у тестя моего Ревенка забрали жеребца вороного и кобылу Славу. Вексель на 1500 рублей дали. В 20–м году приехали из Тифлиса извозчики и екатеринодарцы – лихачи, продали им лошадей, а сами устроились на пожарную. У вас новые брюки. Я свои повешу обязательно, чтоб коленки ночь отдохнули… Так, Виктор Иванович, течение жизни идет… В сквере армяне сцепились спорить: когда было больше приросту в России? Я им говорю: «У моего первого хозяина, что я нанимался по шапошному делу, было тринадцать детей. Нас у матери было двенадцать – так когда же прирост был больше? Сейчас, если она родит двоих, то в тридцать лет никуда не годится. А раньше женщина – она все: она и мать, она и на огороде, она и барыня: оделась, пошла в церкву. И до восьмидесяти лет на своих ногах!» Они засмеялись: «Правильно, дедушка!» Я вам груш несу кулечек. Вы проводите меня до трамвая, я у дома Фотиади сяду».

Я сказал ему, что скоро поеду в Москву.

– Ага, Виктор Иванович, как будете там, то купите мне фланелевую рубашку, я деньги дам.

– Если бы они были, я бы и так вам привез. Вы не представляете, как вы обогатили меня своими рассказами.

– Ну что ж… благодарю вас за такие милостивые слова. Приятно слышать (29 сентября).

Тридцать лет со дня смерти Бунина. Ничего не делаю эти дни. Все! Уже хватит глядеть мне на эти строки. Еще поправлю последнюю главу в последней части и – с богом! Пусть печатают… Но и этот роман, самый все-таки основательный в моей биографии, побоялся бы показать Бунину. Говорил мне покойный Ю. П. Казаков: «Умерли старики – писатели, и как‑то некого стало стыдиться. Напишешь, бывало, страницу и испугаешься: а что скажет Паустовский? А Твардовский еще круче. Шолохов, Леонов сейчас никого не читают» (8 ноября).

1984 год

Давно все кончилось, собирался отвезти рукопись в Москву, но заболел. Вдруг заметил в главе «Как во сне» лишнее! Выкинул! Ну что? Будем печатать? Как я все это выдержал? Страдания позади. Тридцать восемь листов! Ого. Графоман. Поздравляю (30 января).

(Наброски письма)

Вашу рукопись прочел залпом. Вы талантливый человек и пишете с невиданной откровенностью. Душа ваша богата, впечатлительна, знание литературы великолепное, мысли свои – учить вас трудно. Вы написали дерзкую вещь, прежде всего по форме. Удивительное дело: вы так любите литературу, что, кажется, ставите ее над самой жизнью. Но когда вы говорите о Шукшине, видно, что жизнь бьется в каждой вашей жилке. Хочется вести речь не столько о рукописи, сколько о вас. Рукопись– это вы. Понимаете? Не о каждом можно так сказать. Вся ваша тайна на раскрытой ладони с линиями судьбы и страданий. Когда вокруг много народу, обо всем, до конца, говорить неловко, нельзя. Так и в литературе. Есть предел. Фиговый лист нужен. Иначе «интересность» откровения притупляется. И не в интересности даже дело. Мера нужна во всем. Если к роману приложить шесть – восемь хороших рассказов, тогда все претензии автора будут… звучать. Рассказов таких пока не видно. Остается что? Роман с талантливым изображением обиды на литераторов.

Так что же делать?

Осознать себя. Не сделаться понапрасну упрямой. Поменьше бросайте заявлений, решать какой‑то вопрос «на высочайшем уровне русской литературы» надо молча, без выкриков в лицо тем, кто вас не понимает. Младенцы Литинститута всегда отрицают знаменитые имена текущей литературы. Пишите лучше знаменитых тогда – вот и все. Я думаю, что обида и неудачи пройдут вскорости, и вы, позабыв все, сядете и напишете что‑нибудь хорошее. И вас будут печатать. Повторяю: нынешнюю молодежь трудно учить. Сама жизнь вас обломает. Пишите, пишите, пишите без досады на всех, вас не признающих…

Читаю книгу А. Бабореко о Бунине. В Сосновке под Петербургом Бунин услышал о смерти Л. Н. Толстого.

«Утром профессор Гусаков, у которого мы с Верой гостим, вошел и сказал (о Толстом): «Конец». И несколько дней прошло для меня в болезненном сне. Беря в руки газету, ничего не видел от слез. Не могу и теперь думать обо всем этом спокойно…

Смерть Толстого как будто взволновала публику, молодежь, но не кажется мне это волнение живым. Равнодушие у всех ко всему – небывалое. А уж про литературу и говорить нечего. До толков о ней даже не уничижаются…»

Через семьдесят четыре года – похороны М. А. Шолохова. Я думал, что будет объявлен национальный траур, но нет, даже по программе «Время» уделялось скорбным проводам несколько кадриков. Из лучших писателей (представителей истинно народной линии) никого в делегацию не взяли. Я был в это время в Москве на пленуме СП. Сначала думалось, что прощание с Шолоховым будет в Москве, а потом повезут его в Вешенскую. Но он умер дома. Вечером сидел у писателя Н. Траурные кадры промелькнули, он тут же завел на магнитофоне западную музыку, пританцовывал: «Какой бархатный голос! Ты послушай… Странное чувство… двойственное… Жаль… но с другой стороны… кажется, что он умер давно…»

В Доме литераторов на другой день писатели пили водку, кофе в буфете как ни в чем не бывало. Разговоров о Шолохове не слышалось. Ни одного!

– Я написал десять рассказов подряд… – хвалился Г. – За месяц! Чувствую, что пишу все лучше и лучше…

– Ты пойди, Слава, – бурчал Н., уже пьяный, – и купи классикам бутылку коньячку…

Как же было не созреть в обществе идее перестройки?! Чему это некоторые удивляются?! И что это за граждане? Партия поступила прекрасно, мудро и смело. Не сразу, но станем жить чище и выше (11 марта).

1985 год

Лень – матушка.

Неожиданное известие: в этом году лермонтовские дни в Тамани отменяются. В первые минуты я подумал: наверное, причина отмены в том, что нынче на Кубани неважно с урожаем. Все прежние праздники литературы открывались речами… об урожае. Лермонтов и… урожай. Конечно, можно погордиться заслугами, но как‑то нелепо выпячивали «показатели» (их, как выясняется теперь, и не было) и привязывали к ним приезд Лермонтова в Тамань на три дня. Праздник культуры начинался с демонстрации невежества. Странно! Но к этому привыкли. И вот… «устали».

Я всегда наивно полагал, что установленные с ведома и при поддержке партийных и государственных органов местные праздники, дни, декады подхватываются инициативой общественности; заботы и решения о стиле этих мероприятий ложатся на ее плечи; общественность потом сама решает, в какой срок и с кем мероприятие проводить. Музей имени Лермонтова, Союз писателей, общество книголюбов вправе автономно распоряжаться в своих владениях так, как это предписано самой идеей праздников. «Согласовать и увязать» (по пьесе Маяковского «Баня») с некоторыми вышестоящими товарищами – само собой. Но быть в полной детской зависимости от, в сущности, «не профессионального» мнения ответственного лица, ничего не сметь, сложить в стол все намеченные планы – это ли миссия общественности?

– Никого в этом году не приглашать!

Сказано – как отрублено. Довольно, мол. Надоело. Одни и те же лица, одни и те же речи. Устали.

Я был участником многих литературных дней на Кубани. И только дважды культура властвовала на этих днях. В 1979 году почтили в Курганинском районе память о писателе В. Овечкине, а в прошлом году открыли памятник М. Ю. Лермонтову в Тамани – воспоминания наши полны.

Все остальные «дни» были обыкновенным столпотворением людей, явившихся потолкаться да поскучать.

Прекрасная мысль о воспитании масс понимается кое – кем буквально: на огромной площади надо собрать «массу народа», произносить по бумажке речи и тем воспитывать. Пять, шесть, восемь лет подряд всходить на трибуну, объявлять о том, что сто с лишним лет назад па «эту древнюю землю» приезжал Лермонтов, прославил ее повестью «Тамань» и нам по сей день кажется, что он «где‑то здесь с нами, быть может, в этих облаках, быть может, у этой хаты…» – кому не надоест слушать? В криках, усиленных репродукторами, ни мысли, ни чувства, ничего нет. Ниче – го. Зачитавший по бумажке речь отходит в сторону и первым делом поворачивает голову к начальству: понравилось? Милые детки в белых передничках невинно глядят на умного дядю, такого умного, что непонятно, о чем он кричит, и, терзая пальчиками стебельки цветов, ждут, когда он вскрикнет последний раз и этим позволит сорваться им с места и поднести букетики. Таманские жители, еще с прошлых праздников усвоившие истину о приезде Лермонтова к их предкам, печально выдерживают отведенные на церемонию минуты. Они знают, что «в следующий момент» у клуба будет греметь музыка, а на сцену поднимутся певцы и поэты. Многие прямо с площади пойдут домой. Совхозные, частные машины лихо разворачиваются и покидают Тамань. Зачем позвали? Для кого это устроили?

И близился вечер, и с ним‑то являлся… настоящий праздник…

В большой столовой – великолепный банкет! Человек на пятьдесят, а то и побольше. За скуку, которую мы, «деятели искусства», насаждали в течение дня, нас благодарили от всего русского сердца. И получалось как бы: это народ нас благодарит; это сама Тамань выбросила из своих переполненных (?) погребов на чистые скатерти продукты, от которых надо срочно избавиться. Чего только нет! Икра, балыки, копчения, колбасы, водка, коньяк, вина, капуста свежая и соленая, севрюжий супчик, приправы, соки… Таманский народ постарался. В тосте кто‑нибудь непременно поблагодарит «ваших замечательных людей, приготовивших нам царский стол», и непременно выпьет за процветание Тамани и ее жителей. Тосты, тосты, тосты. За землю, которая нас приняла, опять за «великих земледельцев», за седую Тамань. Бесстыдное словоблудие порхало над столами два – три часа. Каждого, кто брал слово, представляли как… «нашего замечательного»… поэта, композитора, книголюба, организатора. Величие праздника становилось все ощутимее. Уже поговаривали, что на следующий год будет еще лучше, и «мы обязательно приедем». И только директора двух совхозов со скрытой радостью завершали свой рабочий день: они‑то знали, в какую копеечку влетело сие пустое галдежное мероприятие, сколько времени потрачено на подготовку, сколько людей отрывалось на всякие подсобные поручения, – и слава богу, что все кончилось! Завтра бабка Марья придет просить мяса на поминки, а мяса нет. В магазинах одни консервы. Но кончилось! Устали. Устали и руководители района. Ведь не общественность готовила праздник, а они. Общественность лишь по их указанию бегала сломя голову, утрясая мелочи. Никак нельзя передоверить. Подведут? Наверно. У нас же люди кругом такие несмышленые, такие несамостоятельные. Составить схему мероприятия, высушить все, умертвить – едва ли смогут без указующего перста. Как доверить? И устали, устали еще с прошлого года.

Так почему же мы устаем? Что причиной?

Лень – матушка.

Лень сесть и подумать.

Подумать сперва так: нужны ли ежегодные массовые гуляния на древней земле, которую с января по декабрь посещают 100 тысяч туристов? На парадность и банкеты воображения хватало: позвонил – и накрыли. А на художественно – эстетическое просвещение людей смекалки не отпущено? Вместо гуляний организовать бы что‑то тихое, небольшое, но очень полезное. Пригласить, допустим, лучших учителей истории и литературы края, лучших учеников и провести изящный культурный вечер в скромном зале. Найти тему, позвать толковых, умных, талантливых профессоров, художников и «в узком кругу» поговорить, что‑то обсудить, ну и закончить небольшим концертом. Пресса со вкусом, интересно должна осветить это событие. На следующий год опять что‑то новое.

Наступит еще одна осень, и в Тамани, где намечается построить историко – археологический заповедник, можно провести конференцию о проблемах сохранения и реставрации памятников культуры и старины, устроить выставку, вызвать работников районных отделов культуры всего края, пропагандистов и опять все отразить в прессе. Думать надо! Но думать лень. И некогда. Все силы и время уходят на массовый охват населения. На то, что оборачивается пустотой. В 1988 году Тамани исполняется 1000 лет. Академик Б. А. Рыбаков в специальной бумаге подтвердил это. Кинулись люди в исполком: давайте отметим! Робость, кривые ухмылки начальствующих лиц были ответом. Это же столько хлопот! Опять думать надо. А зачем?

Запрет банкетов все‑таки сильно подвел кое – кого. Как все было хорошо и просто! Пустота прикрывалась вечерними застольями. Выпивший человек любой глупостью доволен. Но все же опасна позиция некоторых руководителей: в те месяцы, когда мы боремся с пьянством, когда культурному досугу уделяется внимания еще больше, чем прежде, в разных уголках края культуру поставили в позу золушки. Лень поразмышлять о том, что действительно нужно людям. Привычка везде только присутствовать в одеянии холодной номенклатурной «ответственности», не анализировать прошедшие мероприятия, бросать «на культуру» кадры, провалившиеся где‑то в других ведомствах, все еще побеждает. Могут ли возглавлять разные «точки культуры» люди, не имеющие к культуре никакого отношения? Некоторые милые «ответственные» дамы последний раз читали Пушкина, Лермонтова, Толстого и Шолохова лет двадцать назад, а то и на заре туманной юности – в школе. Прическа, симпатичная внешность, модная одежда – это еще не культура. Не культура и провозглашает:

– В этом году никого в Тамань не приглашать!

А где же общественность?

Но командует не общественность, а… прическа.

Литература постоит за себя и без праздников. Тамань сама отметит свое тысячелетие. Тысячелетие это в воздухе, в морских волнах, в сыпучих краях высокого берега, в следах жизни человеческой. Но все‑таки! Кто же будет думать о людях? Я, участник всех литературных дней и банкетов, давно ношу в себе чувство досады. На литературных трибунах наших праздников должно быть все такое же первосортное, природное и колоритное, как и угощения на некогда белоснежных столах, застланных и заставленных таманскими поварами, каждый раз дежурившими до глубокой ночи там, где мы, так называемые работники культуры, наслаждались после лукавого массового «прикосновения» к Лермонтову и к истории Тамани…

Из Ростова после конференции, посвященной 80–летию М. А. Шолохова, полетели в Вешенскую.

Я не был в Вешенской двадцать семь лет!

Какое кружение чувства и впечатлений за три дня: в Ростове поиски дома донского казака Петра Герасимовича П – кого, не раз приезжавшего в Краснодар и умершего в Ленинграде на Мойке; разговоры о рукописях Шолохова в гостинице, потом за блинами на кухне собкора центральной газеты; созерцание из окна гостиницы кафедрального собора в полночь; редакция журнала «Дон»; воспоминания в Союзе писателей К. И. Приймы о Пересыпи («…в 14–м году забрасывали волокушу, и пятнадцать волов тащили из моря Азовского пять тысяч пудов красной рыбы»); гуляние вдоль Дона с критиком П. В. Палиевским; выступление перед солдатами в воинской части с А. Тер – Маркарьяном, его рассказы о Шолохове; книга о детстве Шолохова (там фотография: мать на крылечке, писатель с Марией Петровной и ее родителями); телепередача «Спокойной ночи, малыши» (Настенька уже переросла ее); конференция («Идея Шолохова, что писатель должен жить с народом, восторжествовала», – сказал П. В. Палиевский); Шолохов и Шукшин в документальном фильме; вид Вешенской с высоты (все, оказывается, близко на земле, если взирать с небес); народная артистка 3. Кириенко в клубе (Наталья в фильме «Тихий Дон», ее народ только так и принимает в Вешках); снова разговор в гостинице с журналистами об архиве писателя и, наконец, 70–летний казак Щ – в Г. И. со своим припевом: «Я про Михал Лександрыча книгу могу написать!»

После посещения могилы писателя (еще свежего холма, усыпанного цветами) мне больше всего хотелось взглянуть на Марию Петровну, на шолоховский кабинет, но список приглашенных в дом был составлен заранее, а я прилетел самозванно.

Некоторые известные писатели, а также литературные генералы отказались приехать в Вешенскую на 80–летие классика; доживи Шолохов до своего юбилея, они бы всеми правдами и неправдами рвались к нему.

Донские казаки разговорчивее кубанских, щукаристее. Таков и 72–летний Гр. Ив. Щ – в.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю