Текст книги "Детская библиотека. Том 85"
Автор книги: Виктор Гюго
Соавторы: Александр Грин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 30 (всего у книги 83 страниц)
– Так, – ответил Клопен, – но на что тебе лестница?
Жеан лукаво и самоуверенно взглянул на него и прищелкнул пальцами, как кастаньетами. Он был великолепен в эту минуту. Его голову украшал один из тех тяжелых шлемов пятнадцатого века, фантастические гребни которых устрашали врагов. Шлем этот топорщился целым десятком клювов, так что Жеан вполне мог бы оспаривать грозный эпитет δεεεμβολοε[330]330
Десятиносый (гр.).
[Закрыть], данный Гомером кораблю Нестора.
– На что она мне понадобилась, августейший король Алтынный? А вы видите ряд статуй с глупыми рожами вон там, над тремя порталами?
– Вижу. А дальше что?
– Это галерея французских королей.
– А мне какое дело? – сказал Клопен.
– Да постойте! В конце этой галереи есть дверь, которая всегда бывает заперта только на задвижку. Я взберусь по этой лестнице – и вот я уже в церкви.
– Дай мне взобраться первому, мальчуган!
– Ну нет, приятель, лестница-то ведь моя! Идемте, вы будете вторым.
– Чтобы тебя Вельзевул удавил! – проворчал Клопен. – Я не желаю быть вторым.
– Ну тогда, Клопен, поищи себе лестницу!
И Жеан пустился бежать по площади, волоча за собой свою добычу и крича: «За мной, ребята!»
В одно мгновение лестницу подняли и приставили к балюстраде нижней галереи над одним из боковых порталов. Толпа бродяг, испуская громкие крики, толпилась у ее подножия, чтобы взобраться по ней. Но Жеан отстоял свое право и первым ступил на лестницу. Подъем был довольно продолжительным. Галерея французских королей ныне находится на высоте около шестидесяти футов над мостовой. А в те времена одиннадцать ступеней крыльца поднимали ее еще выше. Жеан взбирался медленно, сильно стесненный своим тяжелым вооружением, одной рукой держась за ступеньку, другой сжимая самострел. Добравшись до середины лестницы, он бросил меланхолический взгляд вниз, на тела бедных арготинцев, устилавших паперть.
– Увы, – сказал он, – вот груда трупов, достойная пятой песни «Илиады»!
И он продолжал подниматься. Бродяги следовали за ним. На каждой ступеньке было по человеку. Эту извивавшуюся в темноте линию покрытых латами спин можно было принять за змею со стальной чешуей, ползущую по стене собора. Жеан, поднимавшийся первым, свистом дополнял иллюзию.
Наконец школяр добрался до выступа галереи и довольно ловко вскочил на нее при одобрительных криках воровской братии. Овладев таким образом цитаделью, он испустил было радостный крик, но тотчас же, словно окаменев, умолк. Он заметил позади одной из королевских статуй Квазимодо, притаившегося в потемках. Глаз Квазимодо сверкал.
Прежде чем второй осаждающий успел ступить на галерею, чудовищный горбун прыгнул к лестнице, молча схватил ее за концы своими могучими ручищами, сдвинул ее, отделил от стены, раскачал среди криков ужаса эту длинную, пружинившую под телами лестницу, унизанную сверху донизу бродягами, и внезапно с нечеловеческой силой толкнул эту живую гроздь на площадь. Наступила минута, когда даже у самых отважных забилось сердце. Отброшенная назад лестница одно мгновение стояла прямо, как бы колеблясь, затем качнулась и вдруг, описав страшную дугу, радиус которой составлял восемьдесят футов, быстрее, чем подъемный мост, у которого оборвались цепи, обрушилась со всем своим человеческим грузом на мостовую. Раздались ужасающие проклятия, затем все смолкло, и несколько несчастных, искалеченных бродяг выползло из-под груды убитых.
Только что звучавшие победные крики сменились воплями скорби и гнева. Квазимодо стоял неподвижно, опершись о балюстраду локтями, и глядел вниз. Он был похож на древнего меровингского короля, смотрящего из своего окна.
Жеан Фролло оказался в затруднительном положении. Он очутился на галерее один на один с грозным звонарем, отделенный от своих товарищей отвесной стеной в восемьдесят футов. Пока Квазимодо возился с лестницей, школяр подбежал к дверце потайного хода, думая, что она открыта. Увы! Глухой, выйдя на галерею, запер ее за собой. Тогда Жеан спрятался за одним из каменных королей, боясь вздохнуть и устремив на страшного горбуна растерянный взгляд, подобно человеку, который, ухаживая за женой сторожа при зверинце и отправившись однажды на любовное свидание, ошибся местом, когда перелезал через стену, и вдруг очутился лицом к лицу с белым медведем.
В первую минуту глухой не обратил на него внимания; наконец он повернул голову и вдруг выпрямился. Он заметил школяра.
Жеан приготовился к жестокому нападению, но глухой стоял неподвижно; он лишь повернулся к школяру и смотрел на него.
– Хо! Хо! Что ты так печально смотришь на меня своим кривым глазом? – спросил Жеан.
Молодой повеса исподтишка готовил свой самострел.
– Квазимодо! – крикнул он. – Я хочу заменить твою кличку. Отныне тебя будут называть Слепцом!
Он выстрелил. Оперенная стрела просвистела в воздухе и вонзилась в левую руку горбуна. Квазимодо обратил на это столько же внимания, как если бы она оцарапала статую короля Фарамонда. Он вытащил стрелу и спокойно переломил ее о свое толстое колено. Затем он бросил, вернее, уронил ее обломки. Но Жеан не успел выстрелить вторично. Квазимодо, шумно вздохнув, прыгнул, словно кузнечик, и обрушился на школяра, латы которого сплющились от удара о стену.
И тогда в этом полумраке при колеблющемся свете факелов произошло нечто ужасное.
Квазимодо схватил левой рукой обе руки Жеана, который уже не сопротивлялся, чувствуя, что погиб. Правой рукой горбун молча, со зловещей медлительностью стал снимать с него один за другим все его доспехи – шпагу, кинжалы, шлем, латы, наручни, – словно обезьяна, шелушащая орех. Кусок за куском бросал Квазимодо к своим ногам железную скорлупу школяра.

Когда Жеан увидел себя обезоруженным, раздетым, слабым и беспомощным во власти этих страшных рук, он даже не попытался говорить с глухим, но дерзко расхохотался ему в лицо и с неустрашимой беззаботностью шестнадцатилетнего мальчишки запел популярную в то время песенку:
В пышном наряде, весь раздобрел
Прекрасный город Камбре.
Его догола Марафен раздел…
Он не закончил. Квазимодо, вскочив на парапет галереи, одной рукой схватил школяра за обе ноги и принялся вращать им над бездной, словно пращой. Затем раздался звук, похожий на тот, который издает разбившаяся о стену костяная шкатулка; сверху что-то полетело и остановилось, зацепившись на трети пути за какой-то архитектурный выступ. То был уже бездыханный труп, повисший там, согнувшись пополам, с переломанным хребтом и размозженным черепом.
Крик ужаса пронесся среди бродяг.
– Месть! – рычал Клопен.
– Грабить! – подхватила толпа. – На приступ! На приступ!
И затем раздался неистовый рев, в котором слились все языки, все наречия, все произношения. Смерть несчастного школяра вдохнула в толпу пламя ярости. Ею овладели стыд и гнев при мысли, что какой-то горбун мог так долго держать ее в бездействии перед собором. Бешеная злоба помогла отыскать лестницы, новые факелы, и спустя несколько минут растерявшийся Квазимодо увидел, как этот ужасный муравейник полез на приступ собора Богоматери. Те, у кого не было лестницы, запаслись узловатыми веревками; те, у кого не было веревок, карабкались, хватаясь за скульптурные украшения. Одни цеплялись за рубище других. Не было никакой возможности противостоять все возраставшему приливу этих ужасных физиономий. Свирепые лица пылали от ярости, землистые лбы заливал пот, глаза сверкали. Все эти уроды, все эти рожи обступили Квазимодо; можно было подумать, что какой-то другой храм выслал на штурм собора Богоматери своих горгон, псов, свои маски, своих демонов, свои самые фантастические изваяния. Они казались слоем живых чудовищ на каменных чудовищах фасада.

Тем временем площадь зажглась тысячью факелов. Беспорядочная картина боя, до сей поры погруженная во мрак, внезапно озарилась светом. Соборная площадь сверкала огнями, бросая их отблеск в небо. Костер, разложенный на верхней площадке, продолжал полыхать, далеко освещая город. Огромный силуэт башен четко выступал над крышами Парижа, образуя издали на этом светлом фоне широкий черный выем. Город, казалось, всколыхнулся. Со всех сторон доносился стонущий звон набата. Бродяги, рыча, задыхаясь, богохульствуя, взбирались наверх, а Квазимодо, бессильный против такого количества врагов, дрожа за жизнь цыганки и видя, как все ближе и ближе подвигаются к его галерее разъяренные лица, в отчаянии ломая руки, молил Небо о чуде.
Глава 53
Келья, в которой Людовик Французский читает Часослов
Читатель, быть может, помнит, что за минуту перед тем, как Квазимодо заметил в ночном мраке шайку бродяг, он, обозревая с высоты своей башни Париж, увидел только один огонек, светившийся в окне самого верхнего этажа высокого и мрачного здания рядом с Сент-Антуанскими воротами. Этим зданием была Бастилия. Этой мерцавшей звездочкой была свеча Людовика XI.
Король Людовик XI действительно уже два дня был в Париже. Через день он предполагал вновь отбыть в свой укрепленный замок Монтиль-ле-Тур. Он вообще лишь редкими и короткими наездами появлялся в своем добром городе Париже, находя, что в нем недостаточно потайных ходов, виселиц и шотландских стрелков.
Эту ночь он решил провести в Бастилии. Огромный его покой в Лувре, в пять квадратных туазов[331]331
Туаз – старинная мера длины, равная шести шагам (около двух метров).
[Закрыть] с большим камином, украшенным изображениями двенадцати огромных животных и тринадцати великих пророков, с просторным ложем одиннадцати футов в ширину и двенадцати в длину, мало привлекал его. Он терялся среди всего этого величия. Этот король, обладавший вкусами скромного горожанина, предпочитал каморку с узкой постелью в Бастилии. К тому же Бастилия была лучше укреплена, чем Лувр.
«Каморка», которую король отвел себе в знаменитой государственной тюрьме, была все же достаточно обширна и занимала самый верхний этаж башенки, возведенной на главной замковой башне. Это была уединенная комната круглой формы, обитая блестящими соломенными циновками, с цветным потолком, который перерезали балки, увитые лилиями из позолоченного олова, с деревянными панелями, окрашенными красивой ярко-зеленой краской, составленной из реальгара[332]332
Реальгар – минерал, разновидность сульфидов, имеет оранжево-красный цвет.
[Закрыть] и индиго[333]333
Индиго – растительный краситель синего цвета; известен с глубокой древности.
[Закрыть], и усеянными розетками из белой оловянной глазури.
В ней было лишь одно высокое стрельчатое окно, забранное решеткой из медной проволоки и железных прутьев и затемненное помимо этого великолепными цветными, с изображением гербов короля и королевы, стеклами, каждое из которых стоило по двадцать два су.
В ней был лишь один вход, одна дверь с низкой аркой, во вкусе того времени, обитая изнутри вышитым ковром и снабженная снаружи портиком из ирландской сосны – хрупким сооружением тонкой и искусной столярной работы, которое часто можно было видеть в старинных домах еще лет полтораста тому назад. «Хотя они обезображивают и загромождают жилища, – говорит с отчаянием Соваль, – тем не менее наши старики не желают расставаться с ними и сохраняют их наперекор всему».
Но в этой комнате нельзя было найти обычного для того времени убранства: никаких скамей – ни длинных, с мягкими сиденьями, ни в форме ларей, ни табуретов на трех ножках, ни прелестных скамеечек на резных подставках, стоивших по четыре су каждая. В ней стояло лишь одно, роскошное складное кресло; его деревянные части были разрисованы розами на красном фоне, а сиденье алой кордовской кожи украшено длинной шелковой бахромой и усеяно тысячей золотых гвоздиков. Это одинокое кресло указывало на то, что лишь одна особа имела право сидеть в этой комнате. Рядом с креслом, возле самого окна, стоял стол, покрытый ковром с изображениями птиц. На столе – письменный прибор в чернильных пятнах, несколько свитков пергамента, несколько перьев и серебряный чеканный кубок. Чуть подальше – переносная печь, аналой, обитый темно-красным бархатом и украшенный золотыми шишечками. Наконец, в глубине стояла простая кровать, накрытая покрывалом желто-красного штофа, без мишуры и позументов, со скромной бахромой. Эту самую кровать, знаменитую тем, что она навевала сон или бессонницу на Людовика XI, можно было лицезреть еще двести лет спустя в доме одного государственного советника, где ее видела на старости лет госпожа Пилу, прославленная в романе «Кир» под именем Аррицидии, или «Олицетворенной нравственности».
Такова была комната, называвшаяся «кельей, в которой Людовик Французский читает Часослов».
В ту минуту, когда мы ввели в нее читателя, комната тонула во мраке. Сигнал к тушению огней был подан уже час тому назад, наступила ночь, на столе мерцала только одна жалкая восковая свеча, озарявшая пять человек, собравшихся в этой комнате.
Первый, на которого падал свет, был вельможа в роскошном костюме, состоявшем из широких коротких штанов, пунцового камзола в серебряных полосах и плаща с парчовыми в черных разводах широкими рукавами. Этот великолепный наряд, на котором переливался свет, казалось, излучал пламя каждой своей складкой. На груди у него был вышит яркими шелками герб: две полоски, составляющие угол вершиною вверх, а под ним – бегущая лань. С правой стороны гербового щита – масличная ветвь, с левой – олений рог. На поясе висел богатый кинжал, золоченая рукоятка которого была похожа на гребень шлема с графской короной наверху. У этого человека было злое лицо, высокомерный вид, горделиво поднятая голова. Прежде всего бросалась в глаза его надменность, затем хитрость.
Держа в руках длинный свиток, он с непокрытой головой стоял за креслом, в котором, неуклюже согнувшись, закинув ногу на ногу и облокотившись о стол, сидела весьма убого одетая фигура. Вообразите себе в этом пышном, обитом кордовской кожей кресле угловатые колени, тощие ляжки в поношенном трико из черной шерсти, туловище, облаченное в фланелевый кафтан, отороченный облезлым мехом, и в качестве головного убора – старую засаленную шляпу из самого скверного черного сукна с прикрепленными вокруг всей тульи свинцовыми фигурками. Прибавьте к этому грязную ермолку, почти скрывавшую волосы, – вот и все, что можно было разглядеть в этой сидевшей фигуре. Голова этого человека так низко склонилась на грудь, что лицо тонуло в тени и виднелся лишь кончик длинного носа, на который падал луч света. По его иссохшим, морщинистым рукам нетрудно было догадаться, что он старик. Это был Людовик XI.
Несколько поодаль, за их спинами, беседовали вполголоса двое мужчин, одетых в платье фламандского покроя. Оба они были хорошо освещены, и те, кто присутствовал на представлении мистерии Гренгуара, тотчас распознали бы в них двух главных послов Фландрии: Гильома Рима, проницательного сановника из города Гента, и любимого народом чулочника Жака Копеноля. Читатель припомнит, что эти два человека были причастны к тайной политике Людовика XI.
Наконец, в самой глубине комнаты, возле двери, неподвижно, как статуя, стоял в полутьме крепкий, коренастый человек в военных доспехах, в кафтане, вышитом гербами. Его квадратное лицо с низким лбом, глазами навыкате, с огромной щелью рта и широкими прядями прилизанных волос, закрывавшими уши, напоминало одновременно и пса, и тигра.
У всех, кроме короля, были обнажены головы.
Вельможа, стоявший подле короля, читал ему что-то вроде длинной докладной записки, которую тот, казалось, слушал очень внимательно. Оба фламандца перешептывались.
– Крест Господень! – ворчал Копеноль. – Я устал стоять. Неужели здесь нет ни одного стула?
Рим, сдержанно улыбаясь, ответил отрицательным жестом.
– Крест Господень! – опять заговорил Копеноль, чувствуя себя несчастным от необходимости понижать голос. – Меня так и подмывает усесться на пол, поджав под себя ноги, по обычаю чулочников, как я это делаю у себя в лавке.
– Ни в коем случае, мэтр Жак!
– Неужто, мэтр Гильом! Значит, здесь дозволяется только стоять на ногах?
– Или на коленях, – отрезал Рим.
В эту минуту король повысил голос. Они умолкли.
– Пятьдесят су за ливреи наших слуг и двенадцать ливров за плащи для нашей королевской свиты! Так! Так! Рассыпайте золото бочками! Вы с ума сошли, Оливье?
Старик поднял голову. На его шее блеснули золотые раковины цепи ордена Святого Михаила. Свет упал на его сухой и угрюмый профиль. Он вырвал бумагу из рук Оливье.
– Вы нас разоряете! – крикнул он, пробегая записку своими ввалившимися глазами. – Что это такое? На что нам такой придворный штат? Два капеллана[334]334
Капеллан – священник, состоящий при капелле (часовне, домашней церкви).
[Закрыть] по десять ливров в месяц каждый и служка в часовне по сто су! Камер-лакей по девяносто ливров в год! Четыре стольника по сто двадцать ливров в год каждый! Надсмотрщик за рабочими, огородник, помощник повара, главный повар, хранитель оружия, два писца для ведения счетов по десять ливров в месяц каждый! Двое поварят по восьми ливров! Конюх и его два помощника по двадцать четыре ливра в месяц! Рассыльный, пирожник, хлебопек, два возчика по шестьдесят ливров в год каждый! Старший кузнец – сто двадцать ливров! А казначей – тысяча двести ливров, а контролер – пятьсот! Нет, это безумие! Содержание наших слуг разоряет Францию! Все богатство Лувра растает на огне такой расточительности! Этак нам придется распродать нашу посуду! И в будущем году, если Бог и Пречистая Богоматерь (тут он приподнял свою шляпу) продлят нашу жизнь, нам придется пить лекарство из оловянной кружки!
При этом он бросил взгляд на серебряный кубок, сверкавший на столе. Откашлявшись, он продолжал:
– Мэтр Оливье, правители, поставленные во главе больших владений, например короли и императоры, не должны допускать роскошь при своих дворах, ибо отсюда этот огонь перебрасывается в провинцию. Итак, мэтр Оливье, запомните это раз и навсегда! Наши расходы возрастают ежегодно. Это нам не нравится. Как же так? Клянусь Пасхой! До семьдесят девятого года они не превышали тридцати шести тысяч ливров. В восьмидесятом они достигли сорока трех тысяч шестисот девятнадцати ливров. Я отлично помню эти цифры! В восемьдесят первом году – шестьдесят шесть тысяч шестьсот восемьдесят ливров, а в нынешнем году – клянусь душой! – дойдет до восьмидесяти тысяч. В четыре года они выросли вдвое! Чудовищно!
Он замолчал, тяжело дыша, затем с запальчивостью продолжал:
– Я вижу вокруг только людей, жиреющих за счет моей худобы! Вы высасываете экю из всех моих пор!
Все молчали. Это был один из тех припадков гнева, которые следовало переждать. Он продолжал:
– Это напоминает то прошение на латинском языке, с которым обратилось к нам французское дворянство, чтобы мы снова возложили на него «бремя» так называемой почетной придворной службы! Это действительно бремя! Бремя, от которого хребет трещит! Вы, государи мои, уверяете, что мы не настоящий король, ибо царствуем dapifero nullo, buticulario nullo[335]335
Без кравчего и без виночерпия! (лат.)
[Закрыть]! Мы вам покажем, клянусь Пасхой, король мы или нет!
Тут он улыбнулся в сознании своего могущества, его раздражение улеглось, и он обратился к фламандцам:
– Видите ли, кум Гильом, все эти главные кравчие, главные виночерпии, главные камергеры и главные дворецкие не стоят последнего лакея. Запомните это, кум Копеноль, от них нет никакого проку. Они без всякой пользы торчат возле короля вроде четырех статуй евангелистов, окружающих циферблат больших дворовых часов, только что подновленных Филиппом де Брилем. На этих статуях много позолоты, но времени они не указывают, и часовая стрелка обошлась бы и без них.
Он на минуту задумался и затем добавил, покачивая седой головой:
– Хо, хо, клянусь Пресвятой Девой, я не Филипп де Бриль и не буду подновлять позолоту на знатных вассалах! Продолжайте, Оливье!
Человек, которого он называл этим именем, взял у него из рук тетрадь и снова стал читать вслух:
– «…Адаму Тенону, состоящему при хранителе печатей парижского превотства, за серебро, работу и чеканку оных печатей, кои пришлось сделать заново, ибо прежние ввиду их ветхости и изношенности стали не пригодны к употреблению, – двенадцать парижских ливров.
Гильому Фреру – четыре ливра четыре парижских су за его труды и расходы на прокорм и содержание голубей в двух голубятнях особняка Турнель в течение января, февраля и марта месяца сего года; на тот же предмет ему отпущено было семь мер ячменя.
Францисканскому монаху за то, что исповедал преступника, – четыре парижских су».
Король слушал молча. Иногда он покашливал. Тогда он подносил кубок к губам и, морщась, отпивал глоток.
– «В истекшем году, по распоряжению суда, было сделано при звуках труб на перекрестках Парижа пятьдесят шесть оповещений. Счет подлежит оплате.
На поиски и раскопки, произведенные как в самом Париже, так и в других местностях с целью отыскать клады, которые, по слухам, там были зарыты, хотя ничего и не было найдено, – сорок пять парижских ливров».
– Это значит зарыть экю, чтобы вырыть су! – заметил король.
– «…За доделку шести панно из белого стекла в помещении, где находится железная клетка, в особняке Турнель, – тринадцать су. За изготовление и доставку, по повелению короля, в день праздника уродов четырех щитов с королевскими гербами, окруженными гирляндами из роз, – шесть ливров. За два новых рукава к старому камзолу короля – двадцать су. За коробку жира для смазки сапог короля – пятнадцать денье. За постройку нового хлева для черных поросят короля – тридцать парижских ливров. За несколько перегородок, помостов и подъемных дверей, кои были сделаны в помещении для львов при дворе Сен-Поль, – двадцать два ливра».
– Дорогонько обходятся эти звери, – заметил Людовик XI. – Ну да ладно, это чисто королевская затея! Там есть огромный рыжий лев, которого я люблю за его ужимки. Вы видели его, мэтр Гильом? Правителям следует иметь этаких диковинных зверей. Нам, королям, собаками должны служить львы, а кошками – тигры. Величие под стать венценосцам. Встарь, во время поклонения Юпитеру, когда народ в своих храмах приносил в жертву сто быков и столько же баранов, императоры дарили сто львов и сто орлов. В этом было что-то грозное и прекрасное. Короли Франции всегда слышали рычание этих зверей близ своего трона. Однако следует отдать справедливость, что я расходую на это все же меньше денег, чем мои предшественники, и что количество львов, медведей, слонов и леопардов у меня много скромнее. Продолжайте, мэтр Оливье. Мы только это и желали сказать нашим друзьям-фламандцам.
Гильом Рим низко поклонился, тогда как Копеноль стоял насупившись, напоминая одного из тех медведей, о которых говорил его величество. Король не обратил на это внимания. Он только что вновь отхлебнул из своего кубка и, отплевываясь, проговорил:
– Фу, что за противное зелье! Читавший продолжал:
– «За прокорм бездельника-бродяги, находящегося шесть месяцев под замком в камере для грабителей впредь до распоряжения, – шесть ливров четыре су».
– Что такое? – прервал король. – Кормить того, кого следует повесить? Клянусь Пасхой! Я больше не дам на это ни гроша! Оливье, поговорите с господином Эстутвилем и нынче же вечером приготовьте все, чтобы обвенчать этого молодца с виселицей. Дальше.
Оливье ногтем сделал пометку против статьи о «бездельнике-бродяге» и продолжал:
– «…Анрие Кузену – главному палачу города Парижа, по определению и распоряжению монсеньора парижского прево, выдано шестьдесят парижских су на покупку им, согласно приказу вышеупомянутого сьёра прево, большого широкого меча для обезглавливания и казни лиц, приговоренных к этому правосудием за их провинности, а также на покупку ножен и всех полагающихся к нему принадлежностей; а равным образом и на починку и подновление старого меча, треснувшего и зазубрившегося при совершении казни над мессиром Людовиком Люксембургским, из чего со всей очевидностью следует…»
– Довольно, – перебил его король. – Очень охотно утверждаю эту сумму. На такого рода расходы я не скуплюсь. На это я никогда не жалел денег. Продолжайте!
– «…На сооружение новой большой деревянной клетки…»
– Ага! – воскликнул король, взявшись обеими руками за ручки кресла. – Я знал, что недаром приехал в Бастилию. Погодите, мэтр Оливье! Я хочу сам взглянуть на эту клетку. Вы читайте мне счет издержек, пока я ее буду осматривать. Господа фламандцы, пойдемте взглянуть. Это любопытно.
Он встал, оперся на руку своего собеседника и, приказав знаком безмолвной личности, стоявшей у дверей, идти вперед, а двум фламандцам – следовать за собою, вышел из комнаты.
За дверьми кельи свита короля пополнилась закованными в железо воинами и маленькими пажами, несшими факелы. Некоторое время все они шествовали по внутренним ходам мрачной башни, прорезанной лестницами и коридорами, местами даже в самой толще стены. Комендант Бастилии шел во главе, приказывая отворять низкие узкие двери перед старым, больным, сгорбленным и кашлявшим во время пути королем.
Перед каждой дверкой все вынуждены были нагибаться, кроме уже согбенного летами короля.
– Гм! – бормотал он сквозь десны, ибо зубов у него не было. – Мы уже вполне готовы переступить порог могильного склепа. Согбенному путнику низенькая дверка.
Наконец, оставив за собой последнюю дверку, снабженную таким количеством замков, что понадобилось четверть часа, чтобы отпереть ее, они вошли в высокий обширный зал со стрельчатым сводом, посредине которого при свете факелов можно было разглядеть большой массивный куб из камня, железа и дерева. Внутри он был полый. То была одна из тех знаменитых клеток, предназначавшихся для государственных преступников, которые назывались «дочурками короля». В стенах этого куба были два или три оконца, забранных такой частой и толстой решеткой, что стекол не было видно. Дверью служила большая гладкая каменная плита наподобие могильной. Такая дверь отворяется лишь однажды, чтобы пропустить внутрь. Но здесь мертвецом был живой человек.
Король медленно обошел вокруг этого сооружения, тщательно его осматривая, в то время как мэтр Оливье, следовавший за ним по пятам, громко читал ему:
– «…На сооружение новой большой деревянной клетки из толстых бревен с рамами и лежнями, имеющей девять футов длины, восемь ширины и семь вышины от пола до потолка, отполированной и окованной толстыми железными полосами, которая была построена в помещении одной из башен Сент-Антуанской крепости и в которой заключен и содержится, по повелению нашего всемилостивейшего короля, узник, помещавшийся прежде в старой, ветхой, полуразвалившейся клетке. На означенную новую клетку израсходовано девяносто шесть бревен в ширину, пятьдесят два в вышину, десять лежней длиной в три туаза каждый; а для обтесывания, нарезки и пригонки на дворе Бастилии перечисленного леса наняты были девятнадцать плотников на двадцать дней…»
– Недурной дуб, – заметил король, постукивая по бревнам.
– «…На эту клетку пошло, – продолжал читающий, – двести двадцать толстых железных брусьев длиною в девять и восемь футов, не считая некоторого количества менее длинных, с добавлением к ним обручей, шарниров и скреп для упомянутых выше брусьев. Всего весу в этом железе три тысячи семьсот тридцать пять фунтов, кроме восьми толстых железных колец для прикрепления означенной клетки к полу, весящих вместе с гвоздями и скобами двести восемнадцать фунтов, да еще не считая веса оконных решеток в той комнате, где поставлена клетка, дверных железных засовов и прочего…»
– Только подумать, сколько железа потребовалось, чтобы обуздать легкомысленный ум! – сказал король.
– «…А стоимость всего – триста семнадцать ливров пять су и семь денье».
– Клянусь Пасхой! – воскликнул король.
При этой любимой поговорке Людовика XI внутри клетки что-то зашевелилось, раздался лязг цепей, ударявшихся об пол, и послышался слабый голос, выходивший, казалось, из могилы:
– Государь! Государь! Смилуйтесь! Человека, говорившего эти слова, не было видно.
– Триста семнадцать ливров пять су и семь денье! – повторил Людовик XI.
От жалобного голоса, раздавшегося из клетки, у всех захолонуло сердце, даже у самого мэтра Оливье. Лишь один король, казалось, не слышал его. По его приказанию мэтр Оливье возобновил чтение, и его величество хладнокровно продолжал осмотр клетки.
– «…Сверх того, заплачено каменщику, просверлившему дыры, чтобы вставить оконные решетки, и переложившему пол в помещении, где находится клетка, ибо иначе пол не выдержал бы тяжести клетки, – двадцать семь ливров четырнадцать парижских су…»
Снова послышался стенающий голос:
– Пощадите, государь! Клянусь вам, это не я учинил вам измену, а господин кардинал Анжерский!
– Дорогонько обошелся каменщик! – заметил король. – Продолжайте, Оливье.
Оливье продолжал:
– «…Столяру за наличники на окнах, за нары, стульчак и прочее – двадцать ливров два парижских су…»
– Увы, государь, – продолжал голос, – неужели вы не выслушаете меня? Заверяю вас: это не я написал монсеньору Гиенскому, а господин кардинал Балю!
– Дорого обходится нам и плотник, – сказал король. – Ну, все?
– Нет еще, государь. «…Стекольщику за стекло в окнах вышеупомянутой комнаты – сорок су восемь парижских денье».
– Смилуйтесь, государь! Неужто недостаточно того, что все мое имущество отдали судьям, мою утварь – господину Торси, мою библиотеку – мэтру Пьеру Дориолю, мои ковры – наместнику в Русильоне? Я не виновен. Вот уже четырнадцать лет, как я дрожу от холода в железной клетке. Смилуйтесь, государь! Небо воздаст вам за это!
– Мэтр Оливье, – спросил король, – какова же общая сумма?
– Триста шестьдесят семь ливров восемь су и три парижских денье.
– Матерь Божья! – воскликнул король. – Эта клетка – настоящее разорение!
Он вырвал тетрадь из рук мэтра Оливье и принялся сам пересчитывать по пальцам, глядя то в тетрадь, то на клетку. Оттуда доносились рыдания узника. В темноте они звучали такой скорбью, что все присутствующие, бледнея, переглядывались.
– Четырнадцать лет, государь! Вот уже четырнадцать лет с апреля тысяча четыреста шестьдесят девятого года! Именем Пресвятой Богородицы, государь, выслушайте меня! Вы все это время наслаждались солнечным теплом. Неужели же я, горемычный, никогда больше не увижу дневного света? Пощадите, государь! Будьте милосердны! Милосердие – это высокая добродетель монарха, побеждающая его гнев. Неужели ваше величество полагает, что для короля в его смертный час послужит великим утешением то, что ни одной обиды он не оставил без наказания? К тому же, государь, я не изменил вашему величеству, а изменил кардинал Анжерский. И все же к моей ноге прикована цепь с тяжелым железным ядром на конце; оно гораздо тяжелее, чем я того заслужил! О государь, сжальтесь надо мной!
– Оливье, – произнес король, покачивая головой, – я вижу, что мне посчитали известь по двадцать су за бочку, тогда как она стоит всего лишь двенадцать су. Выправьте этот счет.
Он повернулся спиной к клетке и направился к выходу. По тускнеющему свету факелов и звуку удаляющихся шагов несчастный узник заключил, что король уходит.








