412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Виктор Гюго » Детская библиотека. Том 85 » Текст книги (страница 34)
Детская библиотека. Том 85
  • Текст добавлен: 3 марта 2026, 16:00

Текст книги "Детская библиотека. Том 85"


Автор книги: Виктор Гюго


Соавторы: Александр Грин
сообщить о нарушении

Текущая страница: 34 (всего у книги 83 страниц)

– Она действительно сумасшедшая, господин. И если она упустила цыганку, то не по своей вине. Она их ненавидит. Пятнадцать лет я в ночном дозоре и каждый вечер слышу, как она проклинает цыганок на все лады. Если та, которую мы ищем, маленькая плясунья с козой, то эту она особенно ненавидит.

Гудула сделала над собой усилие и сказала:

– Да, эту особенно.

Остальные стрелки единодушно подтвердили слова старого сержанта. Это убедило Тристана Отшельника. Потеряв надежду что-либо вытянуть из затворницы, он повернулся к ней спиной, и она с невыразимым волнением глядела, как он медленно направлялся к своей лошади.

– Ну, трогай! – проговорил он сквозь зубы. – Вперед! Надо продолжать поиски. Я не усну, пока цыганка не будет повешена.

Однако он еще помедлил, прежде чем вскочить на лошадь. Гудула ни жива ни мертва следила за тем, как он беспокойно оглядывал площадь, словно охотничья собака, чующая дичь и не решающаяся уйти. Наконец он тряхнул головой и вскочил в седло. Подавленное ужасом, сердце Гудулы снова забилось, и она прошептала, обернувшись к дочери, на которую до сей поры ни разу не решалась взглянуть:

– Спасена!

Бедняжка все это время просидела в своем углу, боясь вздохнуть, боясь пошевельнуться, с одной лишь мыслью о предстоящей смерти. Она не упустила ни единого слова из всего разговора матери с Тристаном, и все муки матери находили отклик и в ее сердце. Она чувствовала, как трещала нить, которая держала ее над бездной, двадцать раз ей казалось, что вот-вот нить эта порвется, и только сейчас она вздохнула наконец свободнее, ощутив под ногами опору. В эту минуту до нее донесся голос, говоривший Тристану.

– Рога дьявола! Господин начальник, я человек военный, и не мое дело вешать колдуний. С чернью мы покончили. Остальным займетесь сами. Если вы позволите, я вернусь к отряду, который остался без капитана.

Это был голос Феба де Шатопера. Нет слов передать, что произошло в душе цыганки. Так, значит, он здесь, ее друг, ее защитник, ее опора, ее убежище, ее Феб! Она вскочила и, прежде чем мать успела удержать ее, бросилась к окошку, крича:

– Феб! Ко мне, мой Феб!

Но Феба уже не было. Он галопом огибал угол улицы Ножевщиков. Зато Тристан был еще здесь.

Затворница с диким рычаньем бросилась на дочь. Она быстро оттащила ее назад, вонзив ей в шею свои ногти, – ведь матери-тигрицы не отличаются особой осторожностью. Но было уже поздно. Тристан ее увидел.

– Эге! – воскликнул он со смехом, обнажившим до корней его зубы, что придало его физиономии сходство с волчьей мордой. – В мышеловке-то оказались две мыши!

– Я так и думал, – сказал стрелок. Тристан потрепал его по плечу и сказал:

– У тебя нюх как у кошки. А ну-ка, где тут Анрие Кузен?

Человек с гладкими волосами, не похожий ни по виду, ни по одежде на стрелка, выступил из их рядов. Платье на нем было наполовину коричневое, наполовину серое, с кожаными рукавами; в сильной руке он держал связку веревок. Этот человек всегда сопровождал Тристана, как тот – Людовика XI.

– Послушай, дружище, – обратился к нему Тристан Отшельник, – я полагаю, что это та самая колдунья, которую мы ищем. Вздерни-ка ее! Лестница при тебе?

– Лестница там, под навесом Дома с колоннами, – ответил человек. – Ее как, на этой вот перекладине вздернуть, что ли? – спросил он, указывая на каменную виселицу.

– Да.

– Хо-хо! – еще более грубо и зверски, чем начальник, захохотал палач. – Ходить далеко не придется!

– Ну поживей! Потом нахохочешься! – крикнул Тристан.

С той самой минуты, как Тристан заметил ее дочь и всякая надежда на спасенье была утрачена, затворница не произнесла больше ни слова. Она бросила бедную полумертвую цыганку в угол склепа и снова встала перед оконцем, вцепившись обеими руками, как когтями, в угол подоконника. В этой позе она бесстрашно ожидала стрелков. Ее глаза приняли прежнее дикое и безумное выражение. Когда Анрие Кузен подошел к келье, лицо Гудулы стало таким свирепым, что он попятился.

– Господин, – спросил он, подойдя к Тристану, – которую же из них взять?

– Молодую.

– Тем лучше! Со старухой, кажись, трудненько было бы справиться.

– Бедная маленькая плясунья с козочкой! – заметил старый сержант ночного дозора.

Анрие Кузен снова подошел к оконцу. Взгляд несчастной матери заставил его отвести глаза. С некоторой робостью он проговорил:

– Сударыня…

Она прервала его еле слышным яростным шепотом:

– Кого тебе нужно?

– Не вас, – ответил он, – ту, другую.

– Какую другую?

– Ту, что помоложе.

Она принялась трясти головой, крича:

– Здесь нет никого! Нет никого! Нет никого!

– Есть! – возразил ей палач. – Вы сами это прекрасно знаете. Дозвольте мне взять молодую. А вам я никакого зла не причиню.

Она возразила со странной усмешкой:

– Вот как! Мне ты не хочешь причинить зла!

– Отдайте мне только ту, другую, сударыня. Господин начальник так приказывает.

Она повторила с безумным видом:

– Здесь нет никого.

– А я вам повторяю, что есть! – воскликнул палач. – Мы все видели, что вас было двое.

– Погляди сам! – сказала затворница. – Сунь-ка голову в окошко!

Палач взглянул на ее ногти и не решился.

– Поторапливайся! – закричал Тристан, который, успев выстроить свой отряд полукругом перед Крысиной норой, сам подъехал к виселице.

Анрие Кузен в сильнейшем замешательстве еще раз подошел к начальнику. Он положил веревки на землю и с неуклюжим видом стал мять в руках шапку.

– Господин, как же войти туда? – спросил он.

– Через дверь.

– Двери нет.

– Через окно.

– Оно слишком узко.

– Так расширь его! – гневно ответил Тристан. – Разве нет у тебя кирки?

Мать, по-прежнему настороженная, наблюдала за ними из глубины своей норы. Она уже больше ни на что не надеялась, она уже больше не знала, что делать, она только не хотела, чтобы у нее отняли дочь.

Анрие Кузен пошел за своими инструментами, которые лежали в ящике под навесом Дома с колоннами. Заодно он вытащил оттуда и лестницу-стремянку, которую тут же приставил к виселице. Пять или шесть человек из отряда вооружились кирками и ломами. Тристан направился вместе с ними к оконцу.

– Старуха, – строго сказал ей начальник, – отдай нам девчонку добром.

Она взглянула на него, словно не понимая.

– Черт возьми! – продолжал Тристан. – Почему ты не хочешь, чтобы мы повесили эту колдунью, как то угодно королю?

Несчастная разразилась диким хохотом.

– Почему я не хочу? Она моя дочь!

Выражение, с которым она произнесла эти слова, заставило вздрогнуть даже самого Анрие Кузена.

– Мне очень жаль, – ответил Тристан, – но такова воля короля.

А затворница, еще громче расхохотавшись своим жутким смехом, крикнула:

– Что мне за дело до твоего короля! Говорю тебе, что это моя дочь!

– Пробивайте стену! – приказал Тристан.

Для того чтобы расширить отверстие, достаточно было вынуть под оконцем один ряд каменной кладки. Когда мать услышала удары кирок и ломов, пробивавших ее крепость, она испустила ужасающий вопль и стала с невероятной быстротой кружить по келье – эту повадку дикого зверя приобрела она, сидя в своей клетке. Она молчала, но глаза ее горели. У стрелков захолонуло сердце.

Внезапно она схватила свой камень и, захохотав, с размаху швырнула его в стрелков. Камень, брошенный неловко, ибо руки ее дрожали, пал к ногам лошади Тристана, никого не задев. Затворница заскрежетала зубами.

Хотя солнце еще не совсем взошло, но было уже светло, и чудесный розоватый отблеск лег на старые полуразрушенные трубы Дома с колоннами. Это был тот час, когда обитатели чердаков, просыпающиеся раньше всех, весело отворяют свои оконца, выходящие на крышу. Несколько поселян, несколько торговцев фруктами, верхом на осликах, потянулись на рынки через Гревскую площадь. Задерживаясь на мгновение возле отряда стрелков, собравшихся вокруг Крысиной норы, они удивленно глядели на них и затем продолжали путь.

Затворница села возле дочери, заслонив ее и прикрыв своим телом, с остановившимся взглядом, прислушиваясь к тому, как лежавшее без движения несчастное дитя шепотом непрестанно повторяло: «Феб! Феб!»

По мере того как работа стражи, ломавшей стену, подвигалась вперед, мать невольно откидывалась назад и все сильнее прижимала молодую девушку к стене. Вдруг она заметила (ибо не спускала с него глаз), что камень подался, и услышала голос Тристана, подбодрявшего солдат. Тогда она очнулась от своего недолгого оцепенения и закричала. Голос ее то резал слух, как скрежет пилы, то захлебывался, словно все проклятия мира теснились в ее устах, чтобы разом вырваться наружу.

– О-о-о! Это ужасно! Разбойники! Неужели вы в самом деле хотите отнять у меня дочь? Я же вам говорю, что это моя дочь! О подлые! О низкие палачи! Гнусные, грязные убийцы! Помогите! Помогите! Пожар! Неужто они так и отнимут у меня мое дитя? Кого же тогда называют милосердным Господом Богом? – И, обратись к Тристану, с пеной у рта, с блуждающим взором, стоя на четвереньках и ощетинясь, словно пантера, она заговорила:

– Ну-ка подойди, попробуй взять у меня мою дочь! Ты что, не понимаешь? Женщина говорит тебе, что это ее дочь! Знаешь ли ты, что значит дочь? Эй, ты, волк! Разве ты никогда не спал со своей волчицей? Разве у тебя никогда не было волчонка? А если у тебя есть детеныши, то, когда они воют, разве у тебя не переворачивается нутро?

– Вынимайте камень, – приказал Тристан, – он чуть держится.

Рычаги приподняли тяжелую плиту. Как мы уже упоминали, это был последний оплот несчастной матери. Она бросилась на нее, она хотела ее удержать, она царапала камень ногтями. Но массивная глыба, сдвинутая с места шестью мужчинами, вырвалась у нее из рук и медленно, по железным рычагам, соскользнула на землю.

Мать, увидя, что вход готов, упала поперек отверстия, загораживая пролом своим телом, колотясь головою о камень, ломая руки, крича охрипшим от усталости, еле слышным голосом: «Помогите! Пожар! Горим!»

– Теперь берите девчонку! – все так же невозмутимо приказал Тристан.

Мать окинула стрелков таким грозным взглядом, что они охотнее бы попятились, чем пошли на приступ.

– Ну же, – продолжал Тристан, – Анрие Кузен, вперед!

Никто не тронулся с места.

– Клянусь башкой Христовой! – выругался Тристан. – Струсили перед бабой! А еще солдаты!

– Господин, – заметил Анрие Кузен, – да разве это женщина?

– У нее львиная грива! – заметил другой.

– Вперед! – приказал начальник. – Отверстие уже широкое. Пролезайте в него по трое в ряд, как в брешь при осаде Понтуаза. Пора с этим кончать, клянусь Магометом! И первого, кто повернет назад, я разрублю надвое!

Очутившись между двумя опасностями – матерью и начальником, – стрелки после некоторого колебания решили направиться к Крысиной норе. Увидев это, затворница привстала на коленях, отбросила с лица волосы и беспомощно уронила худые исцарапанные руки. Крупные слезы выступили у нее на глазах и одна за другой побежали по бороздившим ее лицо морщинам, словно ручей по проложенному руслу. Она заговорила таким молящим, нежным, кротким и таким хватающим за душу голосом, что вокруг Тристана не один старый вояка с сердцем людоеда утирал себе глаза.

– Милостивые господа! Господа стражники, одно лишь слово. Я должна вам кое-что рассказать! Это моя дочь, видите ли? Моя дорогая малютка дочь, которую я когда-то утратила. Послушайте, это целая история. Представьте себе, я очень хорошо знаю господ стражников. Они всегда были добры ко мне, еще в ту пору, когда мальчишки бросали в меня камнями за мою распутную жизнь. Послушайте! Вы оставите мне дочь, когда узнаете все! Я несчастная уличная девка. Ее украли у меня цыганки. И это так же верно, как то, что пятнадцать лет я храню у себя ее башмачок. Вот он, глядите! Вот какая у нее была ножка. В Реймсе! Шантфлери! Улица Великой скорби! Может, слышали? То была я в дни вашей юности. Хорошее было времечко! Неплохо было провести со мной часок. Вы ведь сжалитесь надо мной, господа, не правда ли? Ее украли у меня цыганки, и пятнадцать лет они прятали ее от меня. Я считала ее умершей. Подумайте, друзья мои, – умершей! Пятнадцать лет я провела здесь, в этом погребе, без огня зимой. Тяжко это было. Бедный дорогой башмачок! Я так стенала, что милостивый Господь услышал меня. Нынче ночью он возвратил мне дочь. Это чудо Господне. Она не умерла. Вы ее не отнимете у меня, я знаю. Если бы вы хотели взять меня, тогда дело другое, но она дитя, ей шестнадцать лет! Дайте же ей насмотреться на солнце! Что она вам сделала? Ничего. Да и я тоже. Ежели бы вы только знали! Она – все, что у меня есть на свете! И глядите, какая я старая. Ведь это Божья Матерь ниспослала мне свое благословенье! А вы все такие добрые! Ведь вы же не знали, что это моя дочь, ну а теперь вы это знаете! О! Я так люблю ее! Господин главный начальник, лучше мне распороть себе живот, чем увидеть хоть маленькую царапинку на ее пальчике! У вас такое доброе лицо, господин! Теперь, когда я вам все рассказала, вам все понятно, не правда ли? О, у вас тоже была мать, господин! Ведь вы оставите мне мое дитя! Взгляните, я на коленях умоляю вас об этом, как молят самого Иисуса Христа! Я ни у кого ничего не прошу. Я из Реймса, милостивые господа, у меня там есть клочок земли, доставшийся мне от моего дяди Майе Прадона. Я не нищенка. Мне ничего не надо – только мое дитя! О! Я хочу сохранить мое дитя! Господь, владыка наш, вернул мне его не напрасно! Король! Вы говорите – король! Но разве для него такое уж удовольствие, если убьют мою малютку? И потом, король добрый. Это моя дочь! Моя, моя дочь! А не короля! Не ваша! Я хочу уехать! Мы хотим уехать! Вот идут две женщины, из которых одна мать, а другая дочь, ну и пускай себе идут! Дайте же нам уйти! Мы обе из Реймса. О! Вы все очень добрые, господа стражники. Я всех вас так люблю… Вы не возьмете у меня мою дорогую крошку, это совершенно невозможно! Не правда ли, это невозможно? Мое дитя! Дитя мое!

Мы не в силах описать ни ее жесты, ни ее голос, ни слезы, которыми она захлебывалась, ни руки, которые она то складывала с мольбою, то ломала, ни ее раздирающую улыбку, молящий взор, вопли, вздохи и жалобные, захватывающие рыдания, которыми она сопровождала свою отрывистую, бессвязную, безумную речь.

Наконец, когда она умолкла, Тристан Отшельник нахмурил брови, чтобы скрыть слезу, навернувшуюся на эти глаза тигра. Однако он преодолел свою слабость и коротко ответил ей:

– Такова воля короля! – Потом, наклонившись к Анрие Кузену, прошептал: – Кончай скорей! – Быть может, грозный Тристан почувствовал, что и у него может не выдержать сердце.

Палач и стража вошли в келью. Мать не препятствовала им, она лишь подползла к дочери и, без памяти обхватив ее, закрыла своим телом.

Цыганка увидела приближавшихся к ней солдат. Ужас смерти вернул ее к жизни.

– Мать моя! – с выражением невыразимого отчаяния крикнула она. – Матушка, они идут! Защити меня!

– Да, любовь моя, да, я защищаю тебя! – угасшим голосом ответила мать, и, крепко сжимая ее в своих объятиях, она покрыла ее поцелуями. Обе – и мать и дочь, простершиеся на земле, – являли собою зрелище, достойное сострадания.

Анрие Кузен схватил молодую девушку поперек туловища. Когда она почувствовала прикосновение его руки, она лишь слабо вскрикнула и потеряла сознание. Палач, из глаз которого капля за каплей падали крупные слезы, хотел было взять девушку на руки. Он попытался оттолкнуть мать, руки которой словно узлом стянулись вокруг стана дочери, но она так крепко обняла свое дитя, что ее невозможно было оторвать. Тогда Анрие Кузен поволок из кельи молодую девушку, а с нею вместе и мать. У матери глаза были тоже закрыты.

К этому времени солнце взошло, и на площади уже собралась довольно многочисленная толпа зевак, наблюдавших издали, как что-то тащат к виселице по мостовой. Таков был обычай Тристана при совершении казней. Он не любил близко подпускать любопытных.

В окнах не было видно ни души. И только на верхушке той башни собора Богоматери, с которой видна Гревская площадь, на ясном утреннем небе вырисовывались черные силуэты двух мужчин, казалось глядевших вниз на площадь.

Анрие Кузен остановился вместе со своим грузом у подножия роковой лестницы и, с трудом переводя дыхание – до того он был растроган, – накинул петлю на прелестную шейку молодой девушки. Несчастная почувствовала страшное прикосновение пеньковой веревки. Она подняла веки и над самой своей головой увидела простертую руку каменной виселицы. Тогда она вздрогнула и громким, раздирающим голосом закричала:

– Нет! Нет! Не хочу!

Мать, голова которой зарылась в одежды дочери, не промолвила ни слова; только видно было, как дрожало все ее тело, как жадно и торопливо целовала она свою дочь. Палач воспользовался этой минутой, чтобы быстро разомкнуть ее руки, которыми она сжимала осужденную. То ли обессилев, то ли отчаявшись, она не сопротивлялась. Палач взвалил молодую девушку на плечо, и тело прелестного создания, грациозно изогнувшись, запрокинулось за его большую голову. Потом он вступил на лестницу, собираясь подняться.

В эту минуту мать, лежавшая скорчившись на мостовой, широко раскрыла глаза. Она поднялась, лицо ее было страшно; молча, как зверь на добычу, она бросилась на палача и вцепилась зубами в его руку. Это произошло молниеносно. Палач взвыл от боли. К нему подбежали. С трудом высвободили его окровавленную руку из зубов матери. Она хранила глубокое молчание. Ее грубо оттолкнули. Голова ее тяжело ударилась о мостовую. Ее приподняли. Она упала снова. Она была мертва.

Палач, не выпустивший девушку из рук, стал вновь взбираться по лестнице.

Глава 57
La creatura bella bianco vestita (Dante) [346]346
  Прекрасное создание в белой одежде (Данте). – Ит.


[Закрыть]

Когда Квазимодо увидел, что келья опустела, что цыганки там нет, что, пока он защищал ее, она была похищена, он вцепился себе в волосы и затопал ногами от неожиданности и горя. Затем принялся бегать по всей церкви, разыскивая цыганку, испуская нечеловеческие вопли, усеивая плиты собора своими рыжими волосами. Это было как раз в то мгновенье, когда королевские стрелки победно вступили в собор и тоже принялись за поиски цыганки. Бедняга глухой помогал им, не подозревая их намерений; он полагал, что врагами цыганки были бродяги. Он сам повел Тристана Отшельника по всем уголкам собора, он отворил ему все потайные двери, проводил его за алтарь и во внутренние помещения ризниц. Если бы несчастная еще находилась в храме, он предал бы ее.

Когда утомленный бесплодными поисками Тристан наконец отступился, – а отступался он не так-то легко, – Квазимодо продолжал искать один. Он двадцать раз, сто раз обежал собор вдоль и поперек, сверху и донизу, то взбираясь, то сбегая по лестницам, зовя, крича, обнюхивая, обшаривая, обыскивая, просовывая голову во все щели, освещая факелом каждый свод, отчаявшийся, безумный. Самец, потерявший самку, не мог бы рычать громче и свирепей. Наконец, когда он убедился, и убедился окончательно, что Эсмеральды нет, что все кончено, что ее украли у него, он медленно стал подниматься по башенной лестнице, той самой лестнице, по которой он с таким торжеством, с таким восторгом взбежал в тот день, когда спас ее. Он прошел по тем же местам, поникнув головой, молча, без слез, почти не дыша. Церковь вновь опустела и погрузилась в тишину. Стрелки ее покинули, чтобы устроить на колдунью облаву в Ситэ. Оставшись один в этом огромном соборе Богоматери, еще несколько минут тому назад наполненном шумом осады, Квазимодо направился к той келье, в которой цыганка столько недель спала под его охраной.

Приближаясь к келье, он вдруг подумал, что, может быть, найдет ее там. Когда, огибая галерею, выходившую на крышу боковых приделов, он увидел узенькую келью с маленьким окошком и маленькой дверью, притаившуюся под упорной аркой, словно птичье гнездышко под веткой, у бедняги замерло сердце, и он прислонился к колонне, чтобы не упасть. Он вообразил, что, может быть, она вернулась, что какой-нибудь добрый гений привел ее туда, что эта келья была слишком мирной, надежной и уютной, чтобы она могла покинуть ее. Он не смел двинуться с места, боясь спугнуть свою мечту. «Да, – говорил он себе, – да, она, вероятно, спит или молится. Не надо ее беспокоить».

Но наконец, собравшись с духом, он на цыпочках приблизился к двери, заглянул и вошел. Никого! Келья была по-прежнему пуста. Несчастный глухой медленно обошел ее, приподнял постель, заглянул под нее, словно цыганка могла спрятаться между каменной плитой и тюфяком, затем покачал головой и застыл в оцепенении. Вдруг он яростно затоптал ногою факел и, не вымолвив ни слова, не издав ни единого вздоха, с разбега ударился головою о стену и упал без сознания наземь.

Когда он пришел в себя, то бросился на постель и, катаясь по ней, принялся страстно целовать это ложе, где только что спала молодая девушка и, казалось, еще дышавшее теплом; некоторое время он лежал неподвижно, как мертвый, потом встал и, обливаясь потом, задыхаясь, обезумев, принялся снова биться головой о стену с жуткой равномерностью раскачиваемого колокола и упорством человека, решившего умереть. Обессилев, он вновь упал; потом на коленях выполз из кельи и сел против двери в позе, исполненной изумления.

Больше часу, не пошевельнувшись, просидел он так, пристально глядя на опустевшую келью, мрачнее и задумчивее матери, сидящей между опустевшей колыбелью и гробиком своего дитяти. Он не произносил ни слова; лишь изредка бурное рыданье сотрясало его тело, но то было рыданье без слез, подобное бесшумно вспыхивающим летним зарницам.

По-видимому, именно тогда, доискиваясь в горестной своей задумчивости, кто мог быть неожиданным похитителем цыганки, он остановился на архидьяконе. Он припомнил, что у одного лишь Клода был ключ от лестницы, ведущей в келью, он припомнил его ночные покушения на девушку – первое, в котором он, Квазимодо, помогал ему, и второе, когда он, Квазимодо, помешал ему. Он припомнил тысячу подробностей и вскоре уже не сомневался более в том, что цыганку у него отнял архидьякон. Однако его уважение к священнику было так велико, его благодарность, преданность и любовь к этому человеку пустили такие глубокие корни в его сердце, что даже и теперь чувства эти противились острым когтям ревности и отчаяния.

Он думал, что это сделал архидьякон, но кровожадная, смертельная ненависть, которою он проникся бы к любому иному, тут, когда это касалось Клода Фролло, обернулась у несчастного глухого глубочайшей скорбью.

В ту минуту, когда его мысль сосредоточилась на священнике, упорные арки собора осветились утренней зарей, и он вдруг увидел на верхней галерее собора Богоматери, на повороте наружной балюстрады, опоясывавшей свод над хорами, какую-то движущуюся фигуру. Она направлялась в его сторону. Он узнал ее. То был архидьякон.

Клод шел тяжелой и медленной поступью, не глядя перед собой; он шел к северной башне, но лицо его было обращено в сторону правого берега Сены. Он держал голову высоко, точно силясь разглядеть что-то поверх крыш. Такой косой взгляд часто бывает у совы, когда она летит вперед, а глядит в сторону. Архидьякон прошел над самым Квазимодо, не заметив его.

Глухой, окаменев при его неожиданном появлении, увидел, как священник вошел в лестничную дверку северной башни. Читателю известно, что именно из этой башни можно было видеть городскую ратушу. Квазимодо встал и пошел за архидьяконом.

Звонарь поднялся по башенной лестнице, чтобы узнать, зачем поднимался по ней священник. Бедняга не ведал, что он сделает, что скажет, чего он хочет. Он был полон ярости и страха. В его сердце столкнулись архидьякон и цыганка.

Дойдя до верхушки башни, он, прежде чем выступить из мрака лестницы на площадку, осторожно осмотрелся, ища взглядом священника. Тот стоял к нему спиной.

Площадку колокольни окружает сквозная балюстрада. Священник, устремив взгляд на город, стоял, опираясь грудью на ту из четырех сторон балюстрады, которая выходит к мосту Богоматери.

Бесшумно подкравшись сзади, Квазимодо старался разглядеть, на что так пристально смотрел он.

Внимание священника было настолько поглощено, что он даже не услышал шагов Квазимодо.

Великолепное, пленительное зрелище представляет собой Париж – особенно же Париж того времени – с высоты башен собора Богоматери в летнее раннее утро, веющее прохладой. Стоял июль месяц. Небо было совершенно ясное. Несколько запоздавших звездочек угасали то там, то тут, и лишь одна, очень яркая, искрилась на востоке, где небо казалось всего светлее. Вот-вот должно было показаться солнце. Париж начинал просыпаться. В этом чистом, бледном свете резко выступали обращенные к востоку стены домов. Исполинская тень колоколен ползла с крыши на крышу, протягиваясь от одного конца города до другого. В некоторых кварталах уже слышался шум и говор. Тут раздавался колокольный звон, там – удары молота или дребезжание проезжавшей тележки. Кое-где на поверхности кровель уже возникали дымки, словно вырываясь из трещин огромной курящейся сопки. Река, дробившая свои волны о быки стольких мостов, о мысы стольких островов, вся переливалась серебристой рябью. Вокруг города, за каменной его оградой, глаз тонул в широком полукруге клубящихся испарений, сквозь которые можно было смутно различить бесконечную линию равнин и изящную округлость холмов. Самые разнородные звуки реяли над этим полупроснувшимся городом. На востоке утренний ветерок гнал по небу белые пушистые хлопья, вырванные из гривы тумана, застилавшего холмы.

На паперти несколько кумушек с кувшинами для молока удивленно указывали друг другу на невиданное разрушение главных дверей собора Богоматери и на два потока расплавленного свинца, застывшие в расщелинах камня. Это было все, что осталось от ночного смятения. Костер, зажженный Квазимодо между двух башен, потух. Тристан уже очистил площадь и приказал бросить трупы в Сену. Короли, подобные Людовику XI, заботятся о том, чтобы кровопролитие не оставляло следов на мостовой.

С внешней стороны балюстрады, непосредственно под тем местом, где стоял священник, находился один из причудливо обтесанных каменных желобов, которыми щетинятся готические здания. В расщелине этого желоба два расцветших прелестных левкоя, колеблемые ветерком, шаловливо раскланивались друг с другом, точно живые. Над башнями, высоко в небе, слышалось щебетание птиц.

Но священник ничего этого не слышал, ни на что не глядел. Он был из тех людей, для которых не существует ни утра, ни птиц, ни цветов. Среди этого необъятного простора, предлагавшего такое многообразие взору, его внимание было сосредоточено лишь на одном.

Квазимодо сгорал желанием спросить у него, что он сделал с цыганкой, но архидьякон в этот миг, казалось, унесся в иной мир. Он, видимо, переживал одно из тех острейших мгновений в жизни, когда человек даже не почувствовал бы, как под ним разверзается бездна. Вперив взгляд в одну точку, он стоял безмолвный, недвижимый, и в этом безмолвии, в этой неподвижности было нечто столь устрашающее, что свирепый звонарь задрожал и не осмелился их нарушить. У него был другой способ спросить священника: он стал следить за направлением его взгляда, и взор его упал на Гревскую площадь.

Он увидел то, на что глядел архидьякон. Возле постоянной виселицы стояла лестница. На площади виднелись кучки людей и множество солдат. Какой-то мужчина тащил по мостовой что-то белое, за которым волочилось что-то черное. Этот человек остановился у подножия виселицы.

Тут произошло нечто, чего Квазимодо не мог хорошо разглядеть. Не потому, что его единственный глаз утратил свою зоркость, но потому, что скопление стражи у виселицы мешало ему видеть происходившее. Кроме того, в эту минуту взошло солнце, и такой поток света хлынул с горизонта, что все высокие точки Парижа – шпили, трубы и вышки – запылали одновременно.

Тем временем человек стал взбираться по лестнице. Теперь Квазимодо отчетливо разглядел его. На плече он нес женщину – молодую девушку в белой одежде; на шею девушки была накинута петля. Квазимодо узнал ее.

То была она.

Человек добрался до верхушки лестницы. Там он поправил петлю. Тут священник, чтобы видеть лучше, встал на колени на самой балюстраде.

Внезапно человек резким движением каблука оттолкнул лестницу, и Квазимодо, который уже несколько мгновений сдерживал дыхание, увидел, как на конце веревки, на высоте двух туазов над мостовой, закачалось тело несчастной девушки с человеком, вскочившим ей на плечи. Веревка перекрутилась в воздухе, и Квазимодо увидел, как по телу цыганки пробежали страшные судороги. Вытянув шею, с выкатившимися из орбит глазами священник тоже глядел на эту ужасную группу, на мужчину и девушку – на паука и муху.

Вдруг в самое страшное мгновение сатанинский смех, смех, в котором не было ничего человеческого, исказил мертвенно-бледное лицо священника. Квазимодо не слышал этого смеха, но он увидел его.

Звонарь отступил на несколько шагов за спиной архидьякона и внезапно, с яростью кинувшись на него, своими могучими руками столкнул его сзади в бездну, над которой наклонился Клод.

– Проклятье! – крикнул священник и упал вниз.

Водосточный желоб, над которым он стоял, задержал его падение. Он двумя руками отчаянно уцепился за него, и в тот миг, когда он открыл рот, чтобы крикнуть вторично, он увидел над краем балюстрады, над своей головой, наклонившееся страшное, дышащее местью лицо Квазимодо.

Тогда он умолк.

Под ним зияла бездна. До мостовой было более двухсот футов.

В этом страшном положении архидьякон не вымолвил ни слова, не издал ни единого стона. Он лишь извивался, делая нечеловеческие усилия взобраться по желобу до балюстрады. Но его руки скользили по граниту, его ноги, царапая почерневшую стену, тщетно искали опоры. Тем, кому приходилось взбираться на башни собора Богоматери, известно, что под балюстрадой непосредственно находится каменный карниз. На ребре этого скошенного карниза и бился несчастный архидьякон. Под ним была не отвесная, а ускользающая от него вглубь стена.

Чтобы вытащить его из бездны, Квазимодо достаточно было протянуть руку, но он даже не смотрел на Клода. Он смотрел на Гревскую площадь. Он смотрел на виселицу. Он смотрел на цыганку.

Глухой облокотился о балюстраду в том месте, где до него стоял архидьякон. Он не отрывал взгляда от того единственного, что в этот миг существовало для него на свете, он был неподвижен и нем, как человек, пораженный молнией, и слезы непрерывным потоком тихо струились из его глаза, который до сей поры пролил лишь единственную слезу.

Архидьякон изнемогал. По его лысому лбу катился пот, из-под ногтей на камни сочилась кровь, колени были в ссадинах.

Он слышал, как при каждом усилии, которое он делал, его сутана, зацепившаяся за желоб, трещала и рвалась. В довершение несчастья желоб оканчивался свинцовой трубой, гнувшейся под тяжестью его тела. Архидьякон чувствовал, что труба медленно подается. Несчастный сознавал, что, когда усталость сломит его руки, когда его сутана разорвется, когда свинцовая труба сдаст, падение неминуемо, и ужас леденил его сердце. Порой он устремлял блуждающий взгляд на тесную площадку, футах в десяти пониже, образуемую каким-то архитектурным украшением, и молил Небо из глубины своей отчаявшейся души послать ему милость окончить свой век на этом пространстве в два квадратных фута, даже если ему суждено прожить сто лет. Один раз он взглянул вниз на площадь, в бездну; когда он вновь поднял голову, то веки его были сомкнуты, а волосы стояли дыбом.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю