412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Виктор Гюго » Детская библиотека. Том 85 » Текст книги (страница 23)
Детская библиотека. Том 85
  • Текст добавлен: 3 марта 2026, 16:00

Текст книги "Детская библиотека. Том 85"


Автор книги: Виктор Гюго


Соавторы: Александр Грин
сообщить о нарушении

Текущая страница: 23 (всего у книги 83 страниц)

Глава 40
La sci ate ogni speranza [302]302
  Оставь всякую надежду (ит.) – из «Божественной комедии» Данте.


[Закрыть]

В Средние века каждое законченное здание занимало почти столько же места под землей, сколько над землей. В каждом Дворце, каждой крепости, каждой церкви, если только они не возводились на сваях, подобно собору Парижской Богоматери, были подземелья. В соборах существовал как бы еще другой, скрытый собор, низкий, сумрачный, таинственный, темный и немой, расположенный под верхним нефом, день и ночь залитым светом и оглашавшимся звуками органа и звоном колоколов. Иногда эти подземелья служили усыпальницей. В дворцах, в крепостях это были тюрьмы или могильные склепы, а иногда то и другое вместе. Эти огромные сооружения, закон образования и «произрастания» которых мы уже объясняли в другом месте, имели не только фундамент, но, так сказать, корни, которые углублялись в землю, ответвляясь в виде тех же комнат, галерей, лестниц, как и в верхнем сооружении. Таким образом соборы, дворцы, крепости по пояс уходили в землю. Подвалы здания представляли собой второе здание, куда спускались, вместо того чтобы подниматься; подземные этажи этих подвалов соприкасались с громадой наземных этажей так же, как соприкасаются отраженные в озере прибрежные леса и горы с подножием настоящих лесов и гор.

В крепости Сент-Антуан, в парижском Дворце правосудия, в Лувре эти подземелья служили темницами. Этажи этих темниц, внедряясь в почву, становились все теснее и мрачнее. Они являлись как бы зонами нарастающего ужаса. Данте не мог бы найти ничего более подходящего для своего ада. Обычно эти воронки-темницы оканчивались каменными мешками, куда Данте поместил сатану и куда общество помещало приговоренных к смерти. Если какое-либо несчастное существо попадало туда, то должно было сказать прости свету, воздуху, жизни, ogni speranza[303]303
  Всякой надежде (ит.).


[Закрыть]
. Выход был лишь на виселицу или на костер. Нередко люди сгнивали там заживо. Человеческое правосудие называло это «забвением». Между собой и людьми осужденный чувствовал нависающую над его головой громаду камня и темниц, и вся тюрьма, вся эта массивная крепость превращалась для него в огромный, сложного устройства замок, запиравший его от мира живых.

Вот в такую-то яму, в один из каменных мешков, вырытых по приказанию Людовика Святого в подземной тюрьме Турнель, опасаясь, видимо, побега, ввергли Эсмеральду, приговоренную к виселице. Весь огромный Дворец правосудия давил на нее своей тяжестью. Бедная мушка, бессильная сдвинуть с места даже самый маленький из его камней!

Несомненно, судьба и общество были одинаково к ней несправедливы: не было надобности в таком избытке несчастий и мук, чтобы сломить столь хрупкое создание.

И вот она здесь, затерянная в кромешной тьме, погребенная, зарытая, замурованная. Всякий, кому довелось бы увидеть ее в этом состоянии и кто ранее знал ее смеющейся и пляшущей на солнце, содрогнулся бы. Холодная, как ночь, холодная, как смерть; ветерок не играл более ее волосами, человеческий голос не достигал ее слуха, дневной свет не отражался в ее глазах. Низко согнувшись, раздавленная цепями, сидела она возле кружки с водой и куска хлеба, на охапке соломы, в луже воды, натекавшей с сырых стен камеры. Неподвижная, почти бездыханная, она уже не ощущала страданий. Феб, солнце, полдень, вольный воздух, улицы Парижа, пляска и рукоплескания, сладостный любовный лепет, а вслед за этим – священник, сводница, кинжал, кровь, пытка, виселица! Все это иногда возникало еще в ее памяти то как радостное золотое видение, то как уродливый кошмар; но это было лишь ужасной, смутной борьбой, затерянной во мраке, либо отдаленной музыкой, звеневшей там, наверху, на земле, и неслышной на той глубине, где была погребена несчастная.

С тех пор как она находилась здесь, она не бодрствовала, но и не спала. В этой темнице, сломленная горем, она не могла более отличить явь от сна, грезу от действительности, день от ночи. Все смешивалось, дробилось, колебалось и смутно расплывалось в ее мыслях. Она не чувствовала, не понимала, не думала, порой лишь грезила. Никогда еще живое существо не стояло так близко к небытию.

Так, оцепенев, заледенев, окаменев, она почти не слышала, как раза два-три где-то над головой с шумом открывался люк, не пропуская при этом ни малейшего света; через этот люк чья-то рука бросала ей корку черного хлеба. А между тем эти регулярные посещения тюремщика были единственной оставшейся у нее связью с людьми.

Лишь одно еще заставляло ее бессознательно напрягать слух. Над ее головой сквозь заплесневевшие камни свода просачивалась влага, и через равномерные промежутки срывалась капля воды. Узница тупо прислушивалась к звуку, который производили эти капли, падая в лужу подле нее.

Эти падавшие в лужу капли были здесь единственным признаком жизни, единственным маятником, отмечавшим время, единственным звуком, долетавшим до нее из всех земных шумов.

Время от времени в этой клоаке мглы и грязи она ощущала, как что-то холодное, то там, то тут, пробегало у нее по руке или ноге; тогда она вздрагивала.

Сколько времени пробыла она в этом узилище? Она не знала. Она помнила лишь произнесенный где-то над кем-то смертный приговор, помнила, что ее потом унесли и что она проснулась во мраке и безмолвии, закоченевшая от холода. Она поползла было на руках, но железное кольцо впилось ей в щиколотку, и забряцали цепи. Вокруг нее были стены, под ней – залитая водой каменная плита и охапка соломы. Ни фонаря, ни отдушины. Тогда она села на солому; иногда, чтобы переменить положение, она переходила на нижнюю ступеньку каменной лестницы, спускавшейся в склеп.

Как-то раз она вздумала считать те мрачные минуты, которые ей отмеривали капли, но вскоре это жалкое усилие больного мозга оборвалось само собой, и она погрузилась в полное оцепенение.

И вот однажды днем или ночью, ибо полдень и полночь были одинаково черны в этой гробнице, она услышала над своей головой более сильный шум, чем обычно производил тюремщик, когда приносил ей хлеб и воду. Она подняла голову и увидела красноватый свет, проникавший сквозь щели дверцы или крышки люка, который был проделан в своде этого каменного мешка. В ту же минуту тяжелый засов загремел, крышка люка, заскрипев на своих ржавых петлях, откинулась, и она увидела фонарь, руку и ноги двух человек. Свод, в который была вделана дверца, нависал слишком низко, чтобы можно было разглядеть их головы. Свет причинил ей такую острую боль, что она закрыла глаза.

Когда она их открыла, дверь была заперта, фонарь стоял на ступеньках лестницы, а перед ней оказался только один человек. Черная монашеская ряса ниспадала до самых пят, того же цвета капюшон спускался на лицо. Нельзя было разглядеть ни лица, ни рук. Это был длинный черный саван, под которым чувствовалось что-то живое. Несколько мгновений она пристально смотрела на это подобие призрака. Оба молчали. Их можно было принять за две столкнувшиеся друг с другом статуи. В этом склепе казались живыми только фонарный фитиль, потрескивавший от сырости, да водяные капли, которые, падая со свода, прерывали это неравномерное потрескивание своим однообразным тонким звоном и заставляли дрожать луч фонаря в концентрических кругах, разбегавшихся на маслянистой поверхности лужи.

Наконец узница прервала молчание:

– Кто вы?

– Священник.

Это слово, интонация, звук голоса заставили ее вздрогнуть. Священник продолжал медленно и глухо:

– Готовы ли вы?

– К чему?

– К смерти.

– Скоро ли это будет? – спросила она.

– Завтра.

Голова ее, с радостью было поднявшаяся, опять тяжело упала на грудь.

– О, как долго ждать! – пробормотала она. – Что им стоило сделать это сегодня?

– Вы, стало быть, очень несчастны? – помолчав, спросил священник.

– Мне так холодно, – ответила она.

Она обхватила руками ступни своих ног – привычное движение бедняков, страдающих от холода, его мы заметили и у затворницы Роландовой башни, – зубы ее стучали.

Казалось, священник из-под своего капюшона разглядывал склеп.

– Без света! Без огня! В воде! Это ужасно!

– Да, – ответила она с тем изумленным видом, который придало ей несчастье. – День сияет для всех. Отчего же мне дана только ночь?

– Знаете ли вы, – после нового молчания спросил священник, – почему вы здесь находитесь?

– Кажется, знала, – ответила она, проводя исхудавшим пальчиком по лбу, словно стараясь помочь своей памяти, – но теперь забыла.

Вдруг она расплакалась, как дитя.

– Мне хотелось бы уйти отсюда, господин. Мне холодно, мне страшно. Какие-то звери ползают по моему телу.

– Хорошо, следуйте за мной.

Священник взял ее за руку. Несчастная промерзла насквозь, и все же рука священника ей показалась холодной.

– О! – прошептала она. – Это ледяная рука смерти. Кто же вы?

Священник откинул капюшон. Перед нею было зловещее лицо, которое так давно преследовало ее, голова демона, которая возникла над головой ее обожаемого Феба у старухи Фалурдель, те глаза, которые она видела в последний раз горящими вблизи кинжала.

Появление этого человека, всегда столь роковое для нее, толкавшее ее от несчастья к несчастью вплоть до пытки, вывело ее из оцепенения. Ей показалось, что плотная завеса, нависшая над ее памятью, разорвалась. Все подробности ее мрачного приключения, от ночной сцены у Фалурдель и до приговора, вынесенного в Турнельской башне, сразу всплыли в ее памяти – не спутанные и смутные, как до сей поры, а четкие, яркие, резкие, трепещущие, ужасные. Эти воспоминания, почти изглаженные, почти стертые чрезмерным страданием, ожили вновь близ этой мрачной фигуры, подобно тому как близ огня отчетливо выступают на белой бумаге невидимые слова, начертанные симпатическими чернилами. Ей показалось, что вскрылись все ее сердечные раны и вновь засочились кровью.

– А! – воскликнула она, судорожно вздрогнув и закрывая руками глаза. – Это тот священник!

И, бессильно уронив руки, она осталась сидеть, низко опустив голову, устремив глаза в землю, онемевшая, не переставая дрожать.

Священник глядел на нее глазами коршуна, который долго чертил в небе плавные круги над бедным притаившимся в хлебах жаворонком и, постепенно суживая огромную спираль своего полета, внезапно, как молния, ринувшись на свою добычу, держит ее теперь, задыхающуюся, в своих когтях.

Она чуть слышно прошептала:

– Добивайте! Наносите последний удар! – и с ужасом втянула голову в плечи, словно овечка под обухом мясника.

– Я вам внушаю ужас? – спросил он наконец. Она не ответила.

– Разве я внушаю вам ужас? – повторил он.

Губы ее искривились, словно она хотела улыбнуться.

– Да, – сказала она, – палач всегда издевается над осужденным. Сколько месяцев он травит меня, грозит мне, пугает меня! О Боже! Как счастлива была я без него! Это он вверг меня в эту пропасть! О Небо, это он убил… это он убил его, моего Феба! – Рыдая, она подняла глаза на священника. – О презренный! Кто вы? Что я вам сделала? Вы ненавидите меня? За что же?

– Я люблю тебя! – крикнул священник.

Ее слезы внезапно высохли. Она бессмысленно глядела на него. Он упал к ее ногам, пожирая ее пламенным взором.

– Слышишь? Я люблю тебя! – повторил он.

– О, что это за любовь! – содрогаясь, промолвила несчастная.

Он сказал:

– Любовь отверженного.

Оба некоторое время молчали, придавленные тяжестью своих переживаний: он – обезумев, она – отупев.

– Слушай, – вымолвил наконец священник, и необычайный покой снизошел на него. – Ты все узнаешь. Я скажу тебе то, в чем до сих пор едва осмеливался признаться самому себе, украдкой вопрошая свою совесть в те безмолвные ночные часы, когда мрак так глубок, что, кажется, сам Бог уже не может видеть нас. Слушай! До встречи с тобой я был счастлив, девушка!..

– И я! – прошептала она еле слышно.

– Не прерывай меня! Да, я был счастлив, по крайней мере я мнил себя счастливым. Я был невинен, душа моя была полна хрустальной чистоты. Надменнее, лучезарнее, чем у всех, сияло чело мое! Священнослужители учились у меня целомудрию, ученые – науке. Да, наука была для меня всем. Она была мне сестрой, и ни в ком другом я не нуждался. Лишь с годами иные мысли овладели мной. Не раз, когда мимо меня проходила женщина, моя плоть возмущалась. Эта власть пола, власть крови, которую я, безумный юноша, считал в себе навек подавленной, не раз в судорожном усилии натягивала цепь железных обетов, приковавших меня, несчастного, к холодным плитам алтаря. Но пост, молитва, занятия, умерщвление плоти сделали мою душу владычицей тела. Я избегал женщин. К тому же стоило мне раскрыть книгу, как весь нечистый угар моих помыслов рассеивался перед величием науки. Протекали минуты, и я чувствовал, как куда-то вдаль отступает земное и плотское, и я вновь обретал мир, чистоту и покой перед безмятежным сиянием вечной истины. Пока дьявол искушал меня смутными видениями, проходившими перед моими глазами то в храме, то на улице, то в лугах, они лишь мельком возникали в моих сновидениях, и я легко побеждал их. Увы, если ныне я сражен, то в этом виновен Бог, который, сотворив человека и дьявола, не одарил их равной силой. Слушай. Однажды…

Тут священник остановился, и узница услышала хриплые, тяжкие вздохи, вырывавшиеся из его груди.

Он продолжал:

– …однажды я стоял, облокотившись на подоконник, в моей келье… Какую же это книгу читал я тогда? О, все это словно вихрь в моей голове! Я читал. Окна моей кельи выходили на площадь. Вдруг слышу звуки бубна и музыки. Досадуя, что меня потревожили в моей задумчивости, я взглянул на площадь. То, что я увидел, видели и другие, не только я, а между тем зрелище это было создано не для глаз человека. Там, в середине площади – был полдень, солнце стояло высоко, – плясала девушка, создание столь дивной красоты, что Бог предпочел бы ее Святой Деве и избрал бы матерью своей, он бы пожелал быть рожденным ею, если бы она жила, когда он воплотился в человека! У нее были черные блестящие глаза, в темных ее волосах, когда их пронизывало солнце, загорались золотые нити. В стремительной пляске нельзя было различить ее ножек – они мелькали, как спицы быстро вертящегося колеса. Вокруг головы, в черных ее косах, сверкали на солнце металлические бляхи, которые, словно звездной короной, осеняли ее лоб. Ее синее платье, усеянное блестками, искрилось, словно пронизанная тысячью золотых точек летняя ночь. Ее гибкие смуглые руки сплетались и вновь расплетались вокруг ее стана, словно два шарфа. Линии ее тела были дивно прекрасны! О блистающий образ, чье сияние не меркло даже в свете солнечных лучей! Увы, девушка, то была ты! Изумленный, опьяненный, очарованный, я дал себе волю глядеть на тебя. Я до тех пор глядел на тебя, пока внезапно не дрогнул от ужаса: я почувствовал себя во власти чар!

Задыхаясь, священник снова на мгновение умолк. Затем продолжал:

– Уже наполовину околдованный, я пытался найти опору, чтобы удержаться в своем падении. Я припомнил те ковы, которые сатана уже когда-то строил мне. Создание, представшее очам моим, было так сверхчеловечески прекрасно, что могло быть послано лишь Небом или адом. Она не была обыкновенной девушкой, созданной из персти земной и скудно освещенной изнутри мерцающим лучом женской души. То был ангел! Но ангел мрака, сотканный из пламени, а не из света. В ту минуту, как я это думал, я увидел близ тебя козу, бесовское животное, которое, усмехаясь, глядело на меня. На полуденном солнце ее рожки казались огненными. Тогда я понял, что это дьявольская западня, и больше не сомневался, что ты послана адом – и послана на мою погибель. Так я думал.

Тут священник взглянул в лицо узницы и холодно добавил:

– Так я думаю и теперь. А между тем чары мало-помалу начинали оказывать на меня действие, твоя пляска кружила мне голову; я ощущал, как таинственная порча проникала в меня. Все, что должно было бодрствовать, засыпало в душе моей, и, подобно людям, замерзающим в снегах, я находил наслаждение в том, чтобы поддаваться этой дреме. Внезапно ты запела. Что оставалось мне делать, несчастному! Твое пение было еще пленительней твоей пляски. Я хотел бежать. Невозможно! Я был пригвожден, я врос в землю. Мне казалось, что мрамор плит доходит мне до колен. Пришлось остаться до конца. Ноги мои оледенели, голова пылала. Наконец, быть может сжалившись надо мной, ты перестала петь, ты исчезла. Отсвет лучезарного видения постепенно погасал в глазах моих, и слух мой более не улавливал отзвука волшебной музыки. Тогда я склонился на край подоконника, более недвижный и беспомощный, нежели статуя, сброшенная с пьедестала. Вечерний благовест пробудил меня. Я поднялся, я бежал, но – увы! – что-то было низвергнуто во мне, чего нельзя уже было поднять; что-то снизошло на меня, от чего нельзя было спастись бегством.

Он снова приостановился, потом продолжал:

– Да, начиная с этого дня во мне возник человек, которого я в себе не знал. Я пытался прибегнуть ко всем моим обычным средствам: монастырю, алтарю, работе, книгам. Безумие! О, сколь пустозвонна наука, когда ты, в отчаянии, преисполненный страстей, ищешь у нее прибежища! Знаешь ли ты, девушка, что вставало отныне между книгами и мной? Ты, твоя тень, образ светозарного видения, возникшего однажды передо мной в пространстве. Но образ этот стал уже иным – темным, зловещим, мрачным, как черный круг, который неотступно стоит перед глазами того неосторожного, кто пристально взглянул на солнце.

Не будучи в силах избавиться от него, вечно преследуемый напевом твоей песни, видя вечно на моем молитвеннике твои пляшущие ножки, вечно ощущая ночью во сне, как твое тело касается моего, я хотел вновь увидеть тебя, дотронуться до тебя, знать, кто ты, убедиться, соответствуешь ли ты тому идеальному образу, который запечатлелся во мне, а быть может, и затем, чтобы суровой действительностью разбить мою грезу. Как бы то ни было, я надеялся, что новое впечатление развеет первое, а это первое стало для меня невыносимо. Я искал тебя. Я вновь тебя увидел. О горе! Увидев тебя однажды, я хотел тебя видеть тысячу раз, я хотел тебя видеть непрестанно. И – можно ли удержаться на этом адском склоне? – я перестал принадлежать себе. Другой конец нити, которую дьявол привязал к моим крыльям, он прикрепил к твоей ножке. Я стал скитаться и бродить по улицам, как и ты. Я поджидал тебя в подъездах, я подстерегал тебя на углах улиц, я выслеживал тебя с высоты моей башни. Каждый вечер я возвращался все сильнее завороженный, все сильнее отчаявшийся, все сильнее околдованный, все более обезумевший!

Я знал, кем ты была – египтянка, цыганка, гитана, зингара, – можно ли было сомневаться в колдовстве? Слушай. Я надеялся, что судебный процесс избавит меня от порчи. Когда-то ведьма околдовала Бруно Аста; он приказал сжечь ее и исцелился. Я знал это. Я хотел испробовать это средство. Я запретил тебе появляться на Соборной площади, надеясь, что забуду тебя, если ты больше не придешь туда. Но ты не придала этому значения. Ты вернулась. Затем мне пришла мысль похитить тебя. Однажды ночью я попытался это сделать. Нас было двое. Мы уже схватили тебя, как вдруг появился этот презренный офицер. Он освободил тебя и этим положил начало твоему несчастью, моему и своему собственному. Наконец, не зная, что делать и как поступить, я донес на тебя в духовный суд.

Я думал, что исцелюсь, подобно Бруно Асту. Я смутно рассчитывал также и на то, что приговор отдаст тебя в мои руки, что в темнице я застигну тебя, что буду обладать тобой, что там тебе не удастся ускользнуть от меня, что ты уже достаточно времени владела мною и теперь я в свою очередь овладею тобой. Когда творишь зло, твори его до конца. Безумие останавливаться на полпути! В чрезмерности греха таится исступленное счастье. Священник и колдунья могут слиться в наслажденье на охапке соломы и в темнице!

И вот я донес на тебя. Именно тогда-то я и пугал тебя при встречах. Заговор, который я умышлял против тебя, гроза, которую я собрал над твоей головой, давала о себе знать угрозами и вспышками. Однако я все еще медлил. Мой план был ужасен, и это заставляло меня отступать перед ним.

Быть может, я отказался бы от него совсем, быть может, моя чудовищная мысль погибла бы в моем мозгу, не дав плода. Мне казалось, что только от меня зависело продлить или прервать это судебное дело. Но каждая дурная мысль непреклонно требует своего воплощения. И в том, в чем я мыслил себя всемогущим, рок оказался сильнее меня. Увы! Этот рок овладел тобою и бросил тебя под ужасные колеса той машины, которую я коварно изготовил! Слушай. Я подхожу к концу.

Однажды – в такой же солнечный день – мимо меня проходит человек, он произносит твое имя и смеется, и в глазах его горит вожделение. Проклятие! Я последовал за ним. Что было дальше, ты знаешь.

Он умолк.

Молодая девушка могла лишь вымолвить:

– О мой Феб!

– Не произноси этого имени! – воскликнул священник, с силой сжав ее руку. – О несчастные! Это имя сгубило нас всех! Или, вернее, мы все погубили друг друга по необъяснимой игре рока! Ты страдаешь, не правда ли? Тебе холодно, мгла слепит тебя, тебя окружают стены темницы? Но, может быть, в глубине твоей души еще теплится свет, пусть даже то будет твоя ребяческая любовь к этому легкомысленному человеку, который забавлялся твоим сердцем! А я – я ношу тюрьму в себе. Зима, лед, отчаянье – внутри меня! Ночь в душе моей!

Знаешь ли ты все, что я выстрадал? Я был на суде. Я сидел на скамье с духовными судьями. Да, под одним из этих монашеских капюшонов извивался грешник. Когда тебя привели, я был там; когда тебя допрашивали, я был там. О волчье логово! То было мое преступление, уготованная для меня виселица; я видел, как ее очертания медленно возникали над твоей головой. При появлении каждого свидетеля, при каждой улике, при защите – я был там; я мог бы сосчитать каждый шаг на твоем скорбном пути; я был там, когда этот дикий зверь… О, я не предвидел пытки! Слушай. Я последовал за тобой в застенок. Я видел, как тебя раздели, как тебя, полуобнаженную, хватали гнусные руки палача. Я видел твою ножку – я б отдал царство, чтобы запечатлеть на ней поцелуй и умереть, – я видел, как эту ножку, которая, даже наступив на мою голову и раздавив ее, дала бы мне неизъяснимое наслаждение, зажали ужасные тиски «испанского сапога», превращающего ткани живого существа в кровавое месиво. О несчастный! В то время как я смотрел на это, я бороздил себе грудь кинжалом, спрятанным под сутаной! При первом твоем вопле я всадил его себе в тело, при втором – он пронзил бы мне сердце! Гляди! Мне кажется, что раны еще кровоточат.

Он распахнул сутану. Действительно, его грудь была вся истерзана, словно когтями тигра, а на боку зияла большая плохо затянувшаяся рана.

Узница отпрянула в ужасе.

– О девушка, сжалься надо мной! – продолжал священник. – Ты мнишь себя несчастной! Увы! Ты не знаешь, что такое несчастье! О! Любить женщину! Быть священником! Быть ненавистным! Любить ее со всем неистовством, чувствовать, что за тень ее улыбки ты отдал бы свою кровь, свою душу, свое доброе имя, свое спасение, бессмертие, вечность, жизнь земную и загробную; сожалеть, что ты не король, не гений, не император, не архангел, не Бог, чтобы повергнуть к ее стопам величайшего из рабов; денно и нощно лелеять ее в своих грезах, своих мыслях – и видеть, что она влюблена в солдатский мундир! И не иметь ничего взамен, кроме скверной священнической рясы, которая вызывает в ней лишь страх и отвращение! Изнемогая от ревности и ярости, быть свидетелем того, как она расточает дрянному, тупоголовому хвастуну сокровища своей любви и красоты. Видеть, как это тело, формы которого жгут, эта грудь, такая сладостная, эта кожа трепещут и розовеют под поцелуями другого! О Небо! Любить ее ножку, ее ручку, ее плечи; терзаясь ночи напролет на каменном полу своей кельи, мучительно грезить о ее голубых жилках, о ее смуглой коже – и видеть, что все ласки, которыми ты мечтал одарить ее, свелись к пытке, что тебе удалось лишь уложить ее на кожаную постель! О, это поистине клещи, раскаленные на адском пламени! Как счастлив тот, кого распиливают надвое или четвертуют лошадьми! Знаешь ли ты муку, которую испытывает человек долгими ночами, когда кипит кровь, когда сердце разрывается, голова раскалывается, зубы впиваются в руки, когда эти яростные палачи, словно на огненной решетке, без устали пытают его любовной грезой, ревностью, отчаянием! Девушка, сжалься! Дай мне минуту передохнуть! Немного пепла на этот пылающий уголь! Утри, заклинаю тебя, пот, который крупными каплями струится с моего лба! Дитя, терзай меня одной рукой, но ласкай другой! Сжалься, девушка! Сжалься надо мной!

Священник катался по каменному, залитому водою полу и бился головой об углы каменных ступеней. Девушка слушала его, смотрела на него.

Когда он умолк, опустошенный и задыхающийся, она проговорила вполголоса:

– О мой Феб!

Священник пополз к ней на коленях.

– Умоляю тебя, – закричал он, – если в тебе есть сердце, не отталкивай меня! О, я люблю тебя! Горе мне! Когда ты произносишь это имя, несчастная, ты словно дробишь своими зубами мою душу. Сжалься! Если ты исчадие ада, я последую за тобой. Я все для этого совершил. Тот ад, в котором будешь ты, – мой рай! Твой лик прекрасней Божьего лика! О, скажи, ты не хочешь меня? В тот день, когда женщина отвергнет такую любовь, как моя, горы должны содрогнуться. О, если бы ты пожелала! Как бы мы были счастливы! Бежим – я заставлю тебя бежать, – мы уедем куда-нибудь, мы отыщем на земле место, где солнце ярче, деревья зеленее и небо синее. Мы будем любить друг друга, мы воедино сольем наши души и будем пылать вечной жаждой друг друга, которую вместе и неустанно будем утолять из кубка неиссякаемой любви!

Она прервала его ужасным, резким смехом:

– Поглядите же, отец мой, у вас кровь под ногтями! Священник некоторое время стоял, словно окаменевший, устремив пристальный взгляд на свои руки.

– Ну хорошо, пусть так! – со странной кротостью ответил он. – Оскорбляй меня, насмехайся надо мной, обвиняй меня, но идем, идем, спешим! Это будет завтра, говорю тебе. Гревская виселица, ты знаешь? Она всегда наготове. Это ужасно! Видеть, как тебя повезут в этой повозке! О, сжалься! Только теперь я чувствую, как сильно люблю тебя. О, пойдем со мной! Ты еще успеешь меня полюбить после того, как я спасу тебя. Можешь ненавидеть меня сколько пожелаешь! Но бежим! Завтра! Завтра! Виселица! Твоя казнь! О, спаси себя! Пощади меня!

Он схватил ее за руку, он был вне себя, он хотел ее увести силой.

Она остановила на нем неподвижный взор:

– Что сталось с моим Фебом?

– А, – произнес священник, отпуская ее руку, – вы безжалостны!

– Что сталось с Фебом? – холодно повторила она.

– Он умер! – закричал священник.

– Умер? – так же безжизненно и холодно сказала она. – Так зачем вы говорите мне о жизни?

Он не слушал ее.

– О да, – бормотал он, как бы обращаясь к самому себе, – он наверное умер. Клинок вошел глубоко. Мне кажется, что острие коснулось его сердца. О, я сам жил на острие этого кинжала!

Бросившись на него, молодая девушка, как разъяренная тигрица, оттолкнула его с нечеловеческой силой на ступени лестницы.

– Уходи, чудовище! Уходи, убийца! Дай мне умереть! Пусть наша кровь вечным клеймом ляжет на твоем лбу! Принадлежать тебе, поп! Никогда! Никогда! Ничто не соединит нас, даже ад! Уйди, проклятый! Никогда!

Священник споткнулся о ступеньку. Он молча высвободил свои ноги, запутавшиеся в складках одежды, взял фонарь и медленно стал подниматься по лестнице к двери. Он открыл эту дверь и вышел.

Вдруг молодая девушка увидела, как его голова вновь появилась в отверстии люка. Лицо его было ужасно; хриплым от ярости и отчаяния голосом он крикнул:

– Говорю тебе, он умер!

Она упала ничком на землю, и ничего больше не было слышно в темнице, кроме вздохов водяных капель, зыбивших лужу во мраке.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю