Текст книги "Детская библиотека. Том 85"
Автор книги: Виктор Гюго
Соавторы: Александр Грин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 33 (всего у книги 83 страниц)
Она огляделась вокруг. Ни одного прохожего. Набережная была совершенно безлюдна. Шум и движение толпы слышались только со стороны буйного, пламеневшего заревом Ситэ, от которого ее отделял рукав Сены. Оттуда доносилось ее имя вперемежку с угрозами смерти. Париж лежал вокруг нее огромными глыбами мрака.
Незнакомец продолжал все так же безмолвно и так же быстро увлекать ее вперед. Она не узнавала ни одного из тех мест, по которым они шли. Проходя мимо освещенного окна, она сделала усилие, отшатнулась от священника и крикнула:
– Помогите!
Какой-то горожанин открыл окно, выглянул из него в одной рубашке, с лампой в руках, тупо оглядел набережную, произнес несколько слов, которых она не расслышала, и вновь захлопнул ставень. Это был последний луч надежды, и он угас.
Человек в черном не произнес ни звука и, крепко держа ее за руку, зашагал еще быстрее. Измученная, она уже более не сопротивлялась и покорно следовала за ним.
Время от времени она собирала последние силы и голосом, прерывавшимся от стремительного бега по неровной мостовой, задыхаясь, спрашивала:
– Кто вы? Кто же вы? Он не отвечал.
Так шли они все время вдоль набережной и дошли до какой-то довольно обширной площади, тускло освещенной луной. То была Гревская площадь. Посреди площади возвышалось что-то похожее на черный крест. То была виселица. Цыганка узнала ее и поняла, где находится.
Человек остановился, обернулся к ней и приподнял капюшон.
О, пролепетала она, окаменев на месте, – я так и знала, что это опять он.
То был священник. Он казался собственной тенью. Это была игра лунного света, когда все предметы кажутся призраками.
– Слушай, – сказал он, и она задрожала при звуке этого рокового голоса, которого давно уже не слышала. Он продолжал отрывисто и задыхаясь, что говорило о его глубоком внутреннем волнении: – Слушай. Мы пришли. Я хочу с тобой говорить. Это Гревская площадь. Дальше пути нет. Судьба предала нас друг другу. В моих руках твоя жизнь, в твоих – моя душа. Вот ночь и вот площадь, за их пределами пустота. Так слушай же меня. Я хочу сказать тебе… Но только не упоминай о твоем Фебе! (Говоря с ней, он, не выпуская ее руки, ходил взад и вперед, точно человек, который не в силах стоять на месте.) Не упоминай о нем! Видишь ли, если ты произнесешь это имя, я не знаю, что я сделаю, но это будет ужасно!
Выговорив эти слова, он, словно тело, нашедшее центр тяжести, вновь стал неподвижен, но речь его выдавала все то же волнение, а голос становился все глуше:
– Не отворачивайся от меня. Слушай! Это очень серьезная вещь. Во-первых, вот что произошло… Это вовсе не шутка, клянусь тебе… Что такое я говорил? Помоги мне вспомнить! Ах да. Есть постановление высшей судебной палаты, вновь отдающее тебя виселице. Я вырвал тебя из их рук. Но они преследуют тебя. Гляди!
Он протянул руку к Ситэ. Там действительно продолжались поиски. Шум все приближался. Башня дома, принадлежавшего заместителю верховного судьи, против Гревской площади, была полна шума и света. На противоположном берегу видны были солдаты, бежавшие с факелами, и слышались крики: «Цыганка! Где цыганка? Смерть ей! Смерть!»
– Ты сама видишь, что они ищут тебя и что я не лгу. Я люблю тебя. Молчи! Лучше не говори со мной, если хочешь сказать, что ненавидишь меня. Я не хочу больше этого слышать!.. Я только что спас тебя… Подожди, дай мне прежде договорить… Я могу совсем спасти тебя. Я все приготовил. Дело за тобой. Если ты захочешь, я могу… – Он резко оборвал свою речь: – Нет, нет, я говорю не то.
И быстрыми шагами, не выпуская ее руки, так что она должна была бежать, он направился прямо к виселице и, указав на нее пальцем, холодно произнес:
– Выбирай между нами.
Она вырвалась из его рук и упала к подножию виселицы, обнимая эту зловещую последнюю опору. Затем, слегка повернув прелестную головку, она через плечо взглянула на священника. Она походила на Божью Матерь у подножия креста. Священник стоял недвижно, с поднятой рукой, указывающей на виселицу, застывший, словно статуя.
Наконец цыганка проговорила:
– Я боюсь ее меньше, чем вас!
Тогда рука его медленно опустилась, и, устремив полный глубокой безнадежности взгляд на камни мостовой, он прошептал:
– Если бы эти камни могли говорить, они сказали бы: вот человек, который поистине несчастен.
И снова он заговорил. Молодая девушка, коленопреклоненная у подножия виселицы и вся окутанная длинными своими волосами, не прерывала его. Теперь в его голосе звучали горестные и нежные ноты, мучительно противоречившие надменной суровости его лица.
– Я люблю вас! О! Это правда! Значит, от пламени, что сжигает мое сердце, не вырывается ни одна искра наружу? Увы, девушка, денно и нощно, денно и нощно пылает оно! Неужели это не вызывает жалости? Днем и ночью горит любовь – это пытка. О! Я слишком страдаю, мое бедное дитя! Это, поверь мне, заслуживает сострадания. Вы видите, что я говорю с вами кротко. Мне так хочется, чтобы вы больше не чувствовали ко мне отвращения. Разве виноват мужчина, когда он любит женщину? О Боже мой! Как! Вы, значит, никогда не простите мне? Вы вечно будете ненавидеть меня? Значит, все кончено? Вот это и делает меня таким злобным и страшным самому себе. Вы даже не глядите на меня! Быть может, вы думаете о чем-то другом в тот миг, когда, трепеща, я стою пред вами на пороге вечности, готовой поглотить нас обоих! Только не говорите со мною об офицере! О! Пусть я паду к вашим ногам, пусть я буду лобзать – не стопы ваши, нет, этого вы не позволите, – но землю, попираемую ими; пусть я, словно ребенок, захлебнусь от рыданий, пусть вырву из груди – нет, не слова любви, а мое сердце, мою душу, – и все будет напрасно, все! А между тем вы полны нежности и милосердия, вы сияете благостной кротостью, вы так пленительны, добры, сострадательны и прелестны. Увы! В вашем сердце живет жестокость лишь ко мне одному! О! Какая судьба!
Он закрыл лицо руками. Молодая девушка услышала, что он плачет. Это было в первый раз. Стоя перед нею и сотрясаясь от рыданий, он был более жалок, чем если бы пал перед ней с мольбой на колени. Так плакал он некоторое время.
– Нет, – заговорил он снова, несколько успокоившись, – я не нахожу нужных слов. Однако я хорошо обдумал то, что должен был сказать вам. А сейчас я дрожу, трепещу, я слабею, в решительную минуту я чувствую какую-то высшую силу над нами, и у меня заплетается язык. О, я сейчас упаду наземь, если вы не сжалитесь надо мною, над собой! Не губите себя и меня! Если бы вы знали, как я люблю вас! Какое сердце отдаю вам! О, какое отречение от всякой добродетели! Какое неслыханное небрежение к себе! Ученый – я надругался над наукой; дворянин – я опозорил свое имя; священнослужитель – я превратил Требник в подушку для похотливых грез; я плюнул в лицо своему Богу! Все для тебя, чаровница! Чтобы быть достойным твоего ада! А ты отвергаешь грешника! О, я должен сказать тебе все! Еще более… нечто еще более ужасное! О, да, еще более ужасное!.. При этих словах его лицо приняло совершенно безумное выражение. Он замолк на секунду и снова заговорил громким голосом, словно обращаясь к самому себе:
– Каин, что сделал ты с братом своим? Он опять замолк, потом продолжал:
– Что сделал я с ним, Господи? Я призрел его, я вырастил его, вскормил, я любил его, боготворил, и я его убил! Да, Господи, вот только что, на моих глазах, ему размозжили голову о плиты твоего дома, и это по моей вине, по вине этой женщины, по ее вине…
Его взор был дик. Его голос угасал, он еще несколько раз, через долгие промежутки, машинально, словно колокол, длящий последний звук, повторил:
– По ее вине… По ее вине…
Потом язык его уж не мог выговорить ни одного внятного слова, а между тем губы еще шевелились. Вдруг ноги его подкосились, он рухнул на землю и остался недвижен, уронив голову на колени.
Движение девушки, высвободившей из-под него свою ногу, заставило его очнуться. Он медленно провел рукою по впалым щекам и некоторое время с изумлением глядел на свои мокрые пальцы.
– Что это? – прошептал он. – Я плакал! – И, внезапно повернувшись к девушке, он с несказанной мукой произнес: – И вы равнодушно глядели на мои слезы! Увы! Дитя, знаешь ли ты, что эти слезы – кипящая лава? Так это правда! Ничто не трогает нас в том, кого мы ненавидим. Если бы я умирал на твоих глазах, ты смеялась бы. О нет! Я не хочу тебя видеть умирающей! Одно слово! Одно лишь слово прощения! Не говори мне, что ты любишь меня, скажи лишь, что ты согласна, и этого будет достаточно. Я спасу тебя. Если же нет… О! Время бежит. Всем святым умоляю тебя, не жди, чтобы я снова превратился в камень, как эта виселица, которая тоже зовет тебя! Подумай о том, что в моих руках наши судьбы. Я безумен, я могу все погубить! Под нами бездонная пропасть, куда я низвергнусь вслед за тобой, несчастная, чтобы преследовать тебя вечно! Одно-единственное доброе слово! Скажи слово, только одно слово!
Она разомкнула губы, чтобы ответить ему. Он упал перед ней на колени, готовясь с благоговением внять слову сострадания, которое, быть может, сорвется наконец с ее губ.
– Вы убийца! – проговорила она.
Священник яростно схватил ее в объятия и разразился отвратительным хохотом.
– Ну хорошо! Убийца! – ответил он. – Но ты будешь принадлежать мне. Ты не пожелала, чтобы я был твоим рабом, так я буду твоим господином. Ты будешь моей! У меня есть берлога, куда я утащу тебя. Ты пойдешь за мной! Тебе придется пойти за мной, иначе я выдам тебя! Надо либо умереть, красавица, либо принадлежать мне! Принадлежать священнику, вероотступнику, убийце! И сегодня, этой же ночью, слышишь ли ты? Идем! Веселей! Идем! Поцелуй меня, глупенькая! Могила или мое ложе!
Его взор сверкал вожделением и яростью. Его губы похотливо впивались в шею молодой девушки. Она билась в его руках. Он осыпал ее бешеными поцелуями.
– Не смей меня кусать, чудовище! – кричала она. – О гнусный, грязный монах! Оставь меня! Я вырву твои гадкие седые волосы и швырну их тебе в лицо!
Он покраснел, потом побледнел, наконец выпустил ее и мрачно взглянул на нее. Думая, что победа осталась за нею, она продолжала:
– Говорю тебе, что я принадлежу моему Фебу, что люблю Феба, что Феб прекрасен! А ты, поп, стар! Ты уродлив! Уйди!
Он испустил дикий вопль, словно преступник, которого прижгли каленым железом.
– Так умри же! – вскричал он, заскрипев зубами. Она увидела его страшный взгляд и хотела бежать.
Он поймал ее, встряхнул, поверг на землю и быстрыми шагами направился к Роландовой башне, волоча ее за руки по мостовой. Дойдя до башни, он обернулся.
– Спрашиваю тебя в последний раз: согласна ты быть моею?
Она ответила твердо:
– Нет.
Тогда он громко крикнул:
– Гудула! Гудула! Вот цыганка! Отомсти ей! Девушка почувствовала, что кто-то схватил ее за локоть.
Она оглянулась и увидела костлявую руку, высунувшуюся из оконца, проделанного в стене; эта рука схватила ее, словно железными клещами.
– Держи ее крепко! – сказал священник. – Это беглая цыганка. Не выпускай ее. Я пойду за стражей. Ты увидишь, как ее повесят.
– Ха-ха-ха-ха! – послышался гортанный смех в ответ на эти жестокие слова.
Цыганка увидела, что священник бегом бросился по направлению к мосту Богоматери. Как раз с этой стороны доносился топот скачущих лошадей.
Молодая девушка узнала злую затворницу. Задыхаясь от ужаса, она попыталась вырваться. Она вся извивалась в судорожных усилиях освободиться, полная смертельного страха и отчаяния, но та держала ее с неслыханной силой. Худые и костлявые пальцы, терзавшие ее руку, впились в нее, крепко сомкнувшись вокруг. Казалось, эта рука была припаяна к ее кисти. Это было хуже, чем цепь, хуже, чем железный ошейник, чем железное кольцо, – то были сознательные, одушевленные клещи, выступавшие из камня.
Обессилев, Эсмеральда прислонилась к стене, и тогда ею овладел страх смерти. Она подумала о прелести жизни, о молодости, о синем небе, о красоте природы, о любви Феба – обо всем, что ускользало от нее, и обо всем, что приближалось к ней, – о священнике, ее предавшем, о палаче, который придет, о виселице, стоявшей на площади. И тогда она почувствовала, как у нее от ужаса зашевелились волосы на голове. Она услышала зловещий хохот затворницы и ее шепот: «Ага, ага! Ты будешь повешена!»
Помертвев, она обернулась к оконцу и увидела сквозь решетку свирепое лицо вретишницы.
– Что я вам сделала? – спросила она, почти теряя сознание.
Затворница не ответила, а принялась нараспев, возбужденно и насмешливо бормотать: «Цыганка, цыганка, цыганка!»
Несчастная Эсмеральда горестно поникла головой, поняв, что имеет дело с существом, в котором не осталось ничего человеческого.
Внезапно затворница, словно вопрос цыганки только сейчас дошел до ее сознания, воскликнула:
– Что ты мне сделала, хочешь ты знать? А! Ты хочешь знать, что ты мне сделала, цыганка? Ну так слушай! У меня был ребенок! Понимаешь? Ребенок был у меня! Ребенок, говорю я тебе!.. Прелестная маленькая девочка! Моя Агнесса, – продолжала она взволнованно, целуя какой-то предмет в темноте. – И вот, видишь ли, цыганка, у меня отняли моего ребенка, у меня украли мое дитя. Мое дитя пожрали! Вот что ты мне сделала.
Молодая девушка робко ответила:
– Увы! Быть может, меня тогда еще не было на свете!
– О нет! – ответила затворница. – Ты уже жила. Она была бы тебе ровесницей! Вот уже пятнадцать лет, как я нахожусь здесь, пятнадцать лет, как я страдаю, пятнадцать лет я молюсь, пятнадцать лет я бьюсь головой о стены… Я говорю тебе, что моего ребенка украли цыгане, слышишь ты? И они своими зубами растерзали его… Есть у тебя сердце? Так представь себе, что такое дитя, которое играет, сосет грудь, которое спит. Это сама невинность! Так вот! Его у меня отняли и убили! Про это знает Господь Бог!.. Ныне пробил мой час, и я сожру цыганку! Я бы искусала тебя, если бы не прутья решетки! Моя голова через них не пролезет… Бедная малютка! Ее украли сонную! А если они разбудили ее, когда схватили, то она кричала напрасно: меня не было возле!.. Ага, цыганские матери, вы пожрали мое дитя! Теперь идите поглядеть, как умрет ваше!
И она начала не то хохотать, не то лязгать зубами: нельзя было отличить одно от другого у этого разъяренного существа. День только занимался. Словно пепельной пеленой была подернута вся эта сцена, и все яснее и яснее вырисовывалась на площади виселица. С противоположного берега, от моста Богоматери, все явственнее доносился до слуха несчастной осужденной конский топот.
– Сударыня! – воскликнула она, ломая руки и падая на колени, растрепанная, отчаявшаяся, обезумевшая от ужаса. – Сударыня, сжальтесь надо мной! Они приближаются! Я ничего вам не сделала! Неужели вы хотите видеть, как я умру на ваших глазах такой лютой смертью? Я уверена, в вашем сердце есть жалость! Это слишком страшно! Дайте мне убежать! Отпустите меня! Сжальтесь! Я не хочу умирать!
– Отдай моего ребенка! – ответила затворница.
– Сжальтесь! Сжальтесь!
– Отдай ребенка!
– Отпустите меня, ради Бога!
– Отдай ребенка!
Молодая девушка вновь упала, обессилевшая, сломленная, глаза ее казались уже стеклянными, как у мертвой.
– Увы! – пролепетала она. – Вы ищете свою дочь, а я своих родителей.
– Отдай мою крошку Агнессу! – продолжала Гудула. – Ты не знаешь, где она? Так умри! Я объясню тебе. Послушай, я была гулящей девкой, у меня был ребенок, и его у меня отняли! Это сделали цыганки. Теперь ты понимаешь, почему ты должна умереть? Когда твоя мать-цыганка придет за тобою, я скажу ей: «Мать, погляди на эту виселицу!» А может, ты вернешь мне дитя? Может, ты знаешь, где она, моя маленькая дочка? Иди, я покажу тебе. Вот ее башмачок – все, что мне от нее осталось. Не знаешь ли ты, где другой? Ежели знаешь, скажи, и если это даже на другом конце света, я поползу за ним на коленях.
Произнося эти слова, она другой рукой показывала цыганке из-за решетки маленький вышитый башмачок. Уже настолько рассвело, что можно было разглядеть его форму и цвет.
– Покажите мне башмачок! – сказала, трепеща, цыганка. – Боже мой! Боже!
Своей свободной рукой она поспешно раскрыла маленькую ладанку, украшенную зелеными бусами, которая висела у нее на шее.
– Ладно! Ладно! – ворчала про себя Гудула. – Хватайся за свой дьявольский амулет!
Вдруг ее голос оборвался, и, задрожав всем телом, она испустила вопль, вырвавшийся из самых глубин ее души:
– Дочь моя!
Цыганка вынула из ладанки башмачок, как две капли воды похожий на первый. К башмачку был привязан кусочек пергамента, на котором было написано следующее заклятие:
Еще один такой найди,
И мать прижмет тебя к груди.
Сличив мгновенно оба башмачка и прочтя надпись на пергаменте, затворница припала к оконной решетке лицом, сияющим небесной радостью, крича:
– Дочь моя! Дочь моя!
– Мать моя! – ответила цыганка. Перо бессильно описать эту встречу.
Стена и железные прутья решетки разделяли их.
– О, эта стена! – воскликнула затворница. – Видеть тебя и не обнять! Дай руку! Твою руку!
Молодая девушка просунула в оконце свою руку, затворница припала к ней, прильнула к ней губами и замерла в этом поцелуе, не подавая иных признаков жизни, кроме судорожного рыдания, по временам потрясавшего все ее тело. Слезы ее струились ручьями в молчании, во тьме, подобно ночному дождю. Бедная мать потоками изливала на эту обожаемую руку тот темный, бездонный, таившийся в ее душе источник слез, где капля за каплей пятнадцать лет копилась вся ее мука.
Вдруг она вскочила, отбросила со лба длинные пряди седых волос и, не говоря ни слова, принялась обеими руками, более яростно, чем львица, раскачивать решетку своего логова. Прутья не подавались. Тогда она бросилась в угол своей кельи, схватила тяжелый камень, служивший ей изголовьем, и с такой силой швырнула его в решетку, что один из прутьев, брызнув искрами, сломался. Второй удар окончательно надломил старую крестообразную перекладину, которой было загорожено окно. Тогда она голыми руками сломала оставшиеся прутья и отогнула их ржавые концы. В иные мгновения руки женщины обладают нечеловеческой силой.
Расчистив таким образом путь, на что ей понадобилось не более одной минуты, она схватила свою дочь за талию и втащила в свою нору.
– Сюда! Я спасу тебя от гибели! – бормотала она. Тихонько опустив свою дочь на землю, затворница тут же вновь подняла ее и стала носить на руках, словно та все еще была ее малюткой Агнессой. Она ходила взад и вперед по узкой келье, опьяненная, неистовая, радостная. Она кричала, пела, целовала свою дочь, что-то говорила ей, разражалась хохотом, исходила слезами, и все это одновременно, словно в каком-то неистовстве.
– Дочь моя! Дочь моя! – говорила она. – Моя дочь со мной! Вот она! Милосердный Господь вернул мне ее. Эй, вы! Идите все сюда! Есть там кто-нибудь? Пусть взглянет, моя дочь со мной! Иисусе сладчайший, как она прекрасна! Пятнадцать лет ты заставил меня ждать, милостивый Боже, все для того, чтобы вернуть ее мне красавицей. Так, значит, цыганки не сожрали ее! Кто же это выдумал? Доченька! Доченька, поцелуй меня! Добрые цыганки! Я люблю цыганок… Да, это ты! Так вот почему мое сердце всегда трепетало, когда ты проходила мимо! А я-то думала, что это от ненависти! Прости меня, моя Агнесса, прости меня! Я казалась тебе очень злой, не правда ли? Я люблю тебя… Где твоя крошечная родинка на шейке, где она? Покажи! Вот она! О, как ты прекрасна! Это я вам подарила ваши огромные глаза, сударыня. Поцелуй меня. Я люблю тебя! Теперь мне все равно, что у других матерей есть дети, теперь мне до этого нет дела. Пусть они придут сюда. Вот она, моя дочь. Вот ее шейка, ее глазки, ее волосы, ее ручка. Видали вы кого-нибудь прекраснее, чем она? О, я ручаюсь вам, что у нее-то уж будут поклонники! Пятнадцать лет я плакала. Вся красота моя истаяла – и вот вновь расцвела в ней. Поцелуй меня!
Она нашептывала ей тысячу безумных слов, все очарование которых таилось в их выразительности. Она привела в такой беспорядок одежду молодой девушки, что та покраснела; она гладила ее шелковистые волосы, целовала ее ноги, колени, лоб, глаза и всем восхищалась. Молодая девушка подчинялась всему и лишь изредка тихонько, с бесконечной нежностью повторяла:
– Матушка!

– Видишь ли, моя доченька, – говорила затворница, прерывая свою речь поцелуями, – я буду очень любить тебя. Мы уедем отсюда. Мы будем счастливы! Я получила кое-какое наследство в Реймсе, на нашей родине. Ты помнишь Реймс? Ах, нет, ты не можешь его помнить: ты была еще крошкой! Если бы ты знала, какая ты была хорошенькая, когда тебе было четыре месяца! У тебя были такие крошечные ножки, что любоваться ими приходили даже из Эперне, а ведь это за семь лье от Реймса! У нас будет свое поле, свой домик. Ты будешь спать в моей постели. Боже мой! Боже мой! Кто бы мог этому поверить? Моя дочь со мной!
– Матушка, – продолжала молодая девушка, справившись наконец со своим волнением, – цыганка все это мне предсказывала. Среди них была одна добрая цыганка, которая всегда заботилась обо мне как кормилица, – она умерла в прошлом году. Это она надела мне на шею ладанку. Она постоянно твердила: «Малютка, береги эту безделушку. Это сокровище. Она тебе поможет найти мать. Ты носишь мать свою на груди». Она это предсказала, цыганка!
Вретишница вновь сжала дочь в объятиях.
– Дай я тебя поцелую! Ты так мило все это рассказываешь. Когда мы приедем на родину, то пойдем в церковь и обуем в эти башмачки статую младенца Иисуса. Мы должны это сделать для милосердной Пречистой Девы. Боже мой! Какой у тебя прелестный голосок! Когда ты сейчас говорила со мною, это звучало как музыка! О Боже всемогущий! Я нашла своего ребенка! Возможно ли этому поверить? Нет, если я не умерла от такого счастья, от чего же тогда можно умереть!
И она вновь принялась хлопать в ладоши, смеяться и восклицать: «Мы будем счастливы!»
В эту минуту со стороны моста Богоматери и с набережной донеслось бряцание оружия и все приближавшийся конский топот. Цыганка с отчаяньем бросилась в объятия вретишницы:
– Матушка! Спаси меня! Они идут! Затворница побледнела.
– О Небо! Что ты говоришь! Я совсем забыла. За тобой гонятся! Что же ты сделала?
– Не знаю, – ответила несчастная девушка, – но меня приговорили к смерти.
– К смерти! – воскликнула Гудула, пошатнувшись, словно сраженная молнией. – К смерти! – медленно повторила она, пристально глядя на дочь.
– Да, матушка, – растерянно продолжала девушка. – Они хотят меня убить. Вот они идут за мной. Эта виселица – для меня! Спаси меня! Спаси меня! Они уже близко! Спаси меня!
Затворница несколько мгновений стояла, словно каменное изваяние, затем, с сомнением покачав головой, разразилась хохотом, своим ужасным прежним хохотом:
– О! О! Нет, да ты просто бредишь! Как бы не так! Потерять ее – и чтобы это длилось пятнадцать лет, а потом найти – и только на одну минуту! И ее отберут у меня! Теперь отнимут, когда она прекрасна, когда она уже выросла, когда она говорит со мной, когда она любит меня! Они придут сожрать ее на моих глазах, на глазах матери! О нет! Это невозможно! Милосердный Господь не допустит этого.
Конный отряд, видимо, остановился, и чей-то голос крикнул издали:
– Сюда, господин Тристан! Священник сказал, что мы найдем ее возле Крысиной норы.
Вновь послышался конский топот. Затворница вскочила с отчаянным воплем:
– Беги! Беги, дитя мое! Я вспомнила все! Ты права. Это идет твоя смерть! О ужас! Проклятье! Беги!
Она просунула голову в оконце и быстро отшатнулась назад.
– Стой, – тихо, отрывисто и мрачно сказала она, судорожно сжимая руку цыганки, помертвевшей от ужаса. – Стой! Не дыши! Везде солдаты. Тебе не убежать. Слишком светло.
Сухие ее глаза горели. Она умолкла. Крупными шагами ходила она по келье. Время от времени останавливалась и, вырывая у себя клок седых волос, рвала их зубами.
Вдруг она сказала:
– Они приближаются. Я с ними поговорю. Спрячься сюда, в этот угол. Они не заметят тебя. Я скажу, что ты убежала, что я тебя не удержала, клянусь Богом!
Она отнесла свою дочь, которую все время держала на руках, в самый дальний угол кельи, куда снаружи нельзя было заглянуть. Там она усадила ее, позаботившись о том, чтобы руки и ноги ее не выступали из тени, распустила ее черные волосы и, прикрыв ими ее белое платье, поставила перед ней свою кружку и камень – единственное ее имущество, – уверенная в том, что эта кружка и этот камень помогут ей скрыть дочь. Покончив со всем этим, она, немного успокоившись, упала на колени и принялась молиться. День только занимался, и Крысиная нора еще тонула во мраке.
В это мгновение возле самой кельи послышался зловещий голос священника.
– Сюда! – кричал он. – Сюда, капитан Феб де Шатопер!
При звуке этого имени, этого голоса Эсмеральда, притаившаяся в своем углу, зашевелилась.
– Не двигайся! – прошептала Гудула.
В ту же секунду у кельи раздался шум голосов, конский топот и бряцанье оружия. Тогда мать быстро вскочила и встала перед оконцем, чтобы загородить его. Она увидела большой вооруженный отряд пешей и конной стражи, выстроившийся на Гревской площади. Начальник спрыгнул с лошади и подошел к ней.
– Старуха, – сказал этот человек свирепого вида, – мы ищем ведьму, чтобы ее повесить. Нам сказали, что она у тебя.
Несчастная мать постаралась принять самый равнодушный вид и ответила:
– Не понимаю, что вы такое говорите. Человек продолжал:
– Черт возьми! Что же он нам напел, этот сумасшедший архидьякон? Где он?
– Господин, – ответил один из стрелков, – он исчез.
– Ну, старая дура, – продолжал начальник, – гляди у меня, не врать! Тебе поручили стеречь колдунью. Ты куда ее девала?
Затворница, боясь отнекиваться, чтобы не возбудить этим подозрений, угрюмо и с показным простодушием ответила:
– Если вы говорите об этой высокой девчонке, которую мне час тому назад навязали, так она, скажу вам, укусила меня, и я ее выпустила. Ну вот! А теперь оставьте меня в покое.
Начальник отряда скорчил недовольную гримасу.
– Смотри не вздумай врать мне, старая карга! – повторил он. – Я Тристан Отшельник, кум короля. Тристан Отшельник, понимаешь? – Оглядывая Гревскую площадь, он добавил: – Здесь на это имя отзывается эхо.
– Будь вы хоть Сатана Отшельник, больше того, что я сказала, я не скажу, и бояться вас мне нечего, – сказала Гудула, к которой снова вернулась надежда.
– Вот так баба, черт возьми! – воскликнул Тристан. – Так, значит, проклятая девка улизнула! Ну а в какую сторону она побежала?
Гудула с равнодушным видом ответила:
– Кажется, по Овечьей улице.
Тристан обернулся и подал своему отряду знак двинуться в путь. Затворница перевела дыхание.
– Господин, – вдруг вмешался один стрелок, – спросите-ка старую ведьму, почему у нее сломаны прутья оконной решетки?
Этот вопрос наполнил сердце несчастной матери мучительной тревогой. Однако она не окончательно потеряла присутствие духа.
– Они всегда были такие, – запинаясь, ответила она.
– Будто! – возразил стрелок. – Еще вчера они стояли тут красивым черным крестом, который призывал к благочестию!
Тристан исподлобья взглянул на затворницу:
– Ты что-то, кумушка, путаешь.
Несчастная сообразила, что все зависит от ее выдержки, и, тая в душе смертельную тревогу, она рассмеялась. На это способна лишь мать.
– Вот тебе раз! – сказала она. – Да этот человек пьян, что ли? Еще год тому назад тележка, груженная камнями, задела решетку оконца и погнула прутья! Уж как я проклинала возчика!
– Это верно, – поддержал ее другой стрелок, – я сам это видел.
Всегда и всюду найдутся люди, которые все видели. Это неожиданное свидетельство стрелка ободрило затворницу, которую этот допрос заставил пережить чувства человека, переходящего пропасть по лезвию ножа.
Но ей суждено было непрестанно переходить от надежды к отчаянию.
– Если бы решетку сломала тележка, то прутья вдавились бы внутрь, а они выгнуты наружу, – заметил первый стрелок.
– Эге! – обратился Тристан к стрелку. – Нюх-то у тебя словно у следователя Шатле. Ну, что ты на это скажешь, старуха?
– Боже мой! – воскликнула дрожащим от слез голосом доведенная до отчаяния Гудула. – Клянусь вам, господин, что эти прутья поломала тележка. Вы ведь слыхали, вон тот человек сам это видел. А потом, какое все это имеет отношение к вашей цыганке?
– Гм!.. – проворчал Тристан.
– Черт возьми! – воскликнул стрелок, польщенный похвалою начальника. – А надлом-то на прутьях совсем свежий!
Тристан покачал головой. Гудула побледнела.
– Когда, говорите вы, проезжала здесь тележка?
– Да вроде как месяц тому назад или недели две, монсеньор. Хорошо-то я не упомнила!
– А сначала она говорила, что год, – сказал стрелок.
– Вот это уже подозрительно! – сказал Тристан.
– Монсеньор! – закричала она, продолжая прижиматься к оконцу и трепеща при мысли, что подозрение может заставить их заглянуть в келью. – Господин, клянусь, эту решетку сломала тележка. Клянусь вам всеми небесными ангелами. А если я вру, то пусть я буду проклята навеки, пусть буду вероотступницей!
– Уж очень ты горячо клянешься! – сказал Тристан, окидывая ее инквизиторским взглядом.
Бедная женщина чувствовала, что все больше теряет самообладание. Она стала делать промахи, с ужасом сознавая, что говорит совсем не то, что надо.
Как раз в эту минуту прибежал стрелок и крикнул:
– Господин, старая ведьма все врет! Колдунья не могла бежать через Овечью улицу. Заградительную цепь не снимали всю ночь, и сторож говорит, что никто не проходил.
Тристан, лицо которого с каждой минутой становилось все мрачнее, обратился к затворнице:
– Ну а теперь что скажешь?
Она попыталась преодолеть и это новое затруднение.
– Откуда я знаю, господин, может быть, я и ошиблась. Мне думается, она переправилась через реку.
– Но это же в обратную сторону, – сказал Тристан. – Да и маловероятно, чтобы она захотела вернуться в Ситэ, где ее ищут. Ты врешь, старуха!
– И кроме того, – вставил первый стрелок, – ни с той, ни с другой стороны нет никаких лодок.
– Она могла броситься вплавь, – сказала затворница, отстаивая пядь за пядью свои позиции.
– Разве женщины умеют плавать? – заметил стрелок.
– Черт возьми! Старуха, ты врешь! Ты врешь! – гневно крикнул Тристан. – Меня так и подмывает плюнуть на эту колдунью и схватить тебя вместо нее. Четверть часика в застенке вырвут правду из твоей глотки! Идем-ка, следуй за нами.
Она с жадностью ухватилась за эти слова:
– Как вам угодно, господин. Пусть будет по-вашему! Пытка? Я готова! Ведите меня. Скорей, скорей! Идемте тотчас же!
«А тем временем, – думала она, – моя дочь успеет скрыться».
– Черт возьми! – сказал Тристан. – Она так и рвется на дыбу! Не пойму я этой сумасшедшей!
Из отряда выступил седой сержант ночного дозора и, обратившись к нему, сказал:








