Текст книги "Детская библиотека. Том 85"
Автор книги: Виктор Гюго
Соавторы: Александр Грин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 83 страниц)

Колокола
Со дня казни у позорного столба люди, жившие близ собора Парижской Богоматери, заметили, что звонарский пыл Квазимодо значительно охладел. В былое время колокольный звон раздавался по всякому поводу: протяжный благовест – к заутрене и к повечерью, гул большого колокола – к поздней обедне, а в часы венчанья и крестин – полнозвучные гаммы, пробегавшие по малым колоколам и переплетавшиеся в воздухе, словно узор из пленительных звуков. Древний храм, трепещущий и гулкий, был наполнен неизбывным весельем колоколов. В нем постоянно ощущалось присутствие шумного своевольного духа, певшего всеми этими медными устами. Но ныне дух словно исчез. Собор казался мрачным и охотно хранящим безмолвие. В праздничные дни и в дни похорон обычно слышался сухой, будничный, простой звон, как то полагалось по церковному уставу, но не более. Из того двойного гула, который исходит от церкви и рождается органом внутри и колоколами извне, остался лишь голос органа. Казалось, звонницы лишились своих музыкантов. А между тем Квазимодо все еще обитал там. Что же произошло с ним? Быть может, в сердце его гнездились стыд и отчаяние, пережитые им у позорного столба; или все еще отдавались в его душе удары плети палача; или боль наказания заглушила в нем все, вплоть до его страсти к колоколам? А может статься, «Мария» обрела в его сердце соперницу, и большой колокол с его четырнадцатью сестрами был забыт ради чего-то более прекрасного?
Случилось, что в год от Рождества Христова 1482-й, день Благовещения, 25 марта, пришелся во вторник. И воздух был так чист тогда и прозрачен, что в сердце Квазимодо ожила былая любовь к колоколам. Он поднялся на северную башню, пока причетник раскрывал внизу настежь церковные двери, представлявшие собой в то время громадные створы из крепкого дерева, обтянутые кожей, прибитой по краям железными позолоченными гвоздями, и обрамленные скульптурными украшениями «сугубо искусной работы».
Войдя в верхнюю часть звонницы, он смотрел некоторое время на висевшие там шесть колоколов и грустно покачивал головой, словно сокрушаясь о том, что в его сердце между ним и его любимцами встало что-то чуждое. Но когда он раскачал их, когда он почувствовал, как заколыхалась под его рукой вся эта гроздь колоколов, когда он увидел – ибо слышать он не мог, – как по этой звучащей лестнице, словно птичка, перепархивающая с ветки на ветку, вверх и вниз пробежала трепетная октава, когда демон музыки, этот дьявол, потряхивающий искристой связкой стретто, трелей и арпеджио, завладел несчастным глухим, тогда он вновь обрел счастье; он забыл все, и облегченье, испытываемое его сердцем, отразилось на его просветлевшем лице.
Он ходил взад и вперед, хлопал в ладоши, перебегал от одной веревки к другой, голосом и жестом подбадривая своих шестерых певцов, – так дирижер оркестра воодушевляет искусных музыкантов.
– Ну! Габриэль, вперед! – говорил он. – Нынче праздник, затопи площадь звуками. Не ленись, Тибо! Ты отстаешь. Да ну же! Ты заржавел, бездельник, что ли? Так! Хорошо! Живей, живей, чтобы не видно было языка! Оглуши их всех, чтобы они стали как я! Так, Тибо, молодчина! Гильом! Гильом! Ведь ты самый большой, а Паскье самый маленький, и все же он тебя обгоняет. Бьюсь об заклад, что те, кто может слышать, слышат его лучше, чем тебя! Хорошо, хорошо, моя Габриэль! Громче, еще громче! Эй, Воробьи! Что вы там оба делаете на вышке? Вас вовсе не слышно. Это еще что за медные клювы? Они как будто зевают, вместо того чтобы петь! Извольте работать! Ведь нынче Благовещение. В такой отличный солнечный день и благовест должен звучать отлично! Бедняга Гильом, ты совсем запыхался, толстяк!
Он был совершенно поглощен колоколами, а они, все шестеро, подстрекаемые его окриками, подпрыгивали вперегонки, встряхивая своими блестящими крупами, точно шумная запряжка испанских мулов, то и дело подгоняемая уколами заостренной палки погонщика.
Внезапно, взглянув в просветы между широкими шиферными щитками, перекрывавшими проемы в отвесной стене колокольни, он увидел остановившуюся на площади молоденькую девушку в причудливом наряде, расстилавшую ковер, на который вспрыгнула козочка. Вокруг них уже собралась группа зрителей. Это зрелище круто изменило направление его мыслей и, подобно дуновению ветра, охлаждающему растопленную смолу, остудило его музыкальный пыл. Он выпустил из рук веревки, повернулся спиной к колоколам и присел на корточки позади шиферного навеса, устремив на плясунью тот нежный, мечтательный и кроткий взор, который уже однажды поразил архидьякона. Забытые колокола сразу смолкли, к великому разочарованию любителей церковного звона, внимательно слушавших его с моста Менял и разошедшихся с тем чувством недоумения, которое испытывает собака, когда ей, показав кость, дают камень.
Глава 32’ANÀГKH
Однажды, в погожее утро того же марта месяца, кажется в субботу 29-го числа, в день Святого Евстафия, наш молодой друг, школяр Жеан Фролло Мельник, одеваясь, заметил, что карман его штанов, где лежал кошелек, не издает больше металлического звука.
– Бедный кошелек! – воскликнул он, вытаскивая его на свет Божий. – Как! Ни одного су? Однако здорово же тебя выпотрошили кости, пиво и Венера! Ты совсем пустой, сморщенный, дряблый! Точно грудь ведьмы! Я спрашиваю вас, судари мои, Цицерон и Сенека, произведения которых в покоробленных переплетах валяются вон там на полу, я спрашиваю вас: какая мне польза, если я лучше любого начальника монетного двора или еврея с моста Менял знаю, что золотое экю с короной весит тридцать пять унций по двадцать пять су и восемь парижских денье каждая, что экю с полумесяцем весит тридцать шесть унций по двадцать шесть су и шесть турских денье каждая, – какая мне от этого польза, если у меня нет даже презренного лиара, чтобы поставить на двойную шестерку в кости? О консул Цицерон, вот бедствие, из которого не выпутаешься пространными рассуждениями и всякими quemadmodum и verum enim vero![252]252
«Каким образом» и «тем не менее» (лат.).
[Закрыть]
Он продолжал одеваться. В то время как он уныло шнуровал башмаки, его осенила некая мысль, но он отогнал ее; однако она вновь вернулась, и он надел жилет наизнанку – явный признак сильнейшей внутренней борьбы. Наконец, с сердцем швырнув свою шапочку оземь, он воскликнул:
– Тем хуже! Будь что будет! Пойду к брату! Нарвусь на проповедь, зато раздобуду хоть одно экю.
Поспешно набросив на себя кафтан с подбитыми мехом широкими рукавами, он подобрал с пола шапочку и в совершенном отчаянии выбежал из дому.
Он спустился по улице Подъемного моста к Ситэ. Когда он проходил по улице Охотничьего рожка, восхитительный запах мяса, которое жарилось на непрестанно повертывавшихся вертелах, защекотал его обоняние. Он любовно взглянул на гигантскую съестную лавку, при виде которой у францисканского монаха Калатажирона однажды вырвалось сие патетическое восклицание: «Veramente, questo rotisserie sono cosa stupenda!»[253]253
Поистине эти харчевни изумительны! (ит.)
[Закрыть] Ho Жеану нечем было заплатить за завтрак, и он, тяжело вздохнув, вошел под портик Пти-Шатле, громадный шестигранник массивных башен, охранявших вход в Ситэ.
Он даже не приостановился, чтобы, по принятому обычаю, швырнуть камнем в статую презренного Перине-Леклерка, сдавшего при Карле VI Париж англичанам, – преступление, за которое его статуя с лицом, избитым камнями и испачканным грязью, несла покаяние уже целых три столетия, стоя на перекрестке улиц Подъемного моста и Бюси, словно у вечного позорного столба.
Перейдя через Малый мост и быстро миновав Новую Сент-Женевьевскую улицу, Жеан де Молендино очутился перед собором Парижской Богоматери. Тут им вновь овладела нерешительность, и некоторое время он прогуливался вокруг статуи господина Легри, повторяя с тоской:
– Проповедь – вне сомнения, а вот экю – сомнительно! Он окликнул выходившего из собора причетника:
– Где господин архидьякон Жозасский?
– Мне кажется, он в своей башенной келье, – ответил причетник, – и я вам не советую его беспокоить, если только, конечно, вы не посол от кого-нибудь вроде Папы или короля.
Жеан захлопал в ладоши:
– Черт возьми! Вот прекрасный случай взглянуть на эту пресловутую колдовскую нору!
Это соображение заставило его решиться; он смело направился к маленькой темной двери и стал взбираться по винтовой лестнице Святого Жиля, ведущей в верхние ярусы башни.
«Клянусь Пресвятой Девой, – размышлял он по дороге, – прелюбопытная вещь, должно быть, эта каморка, которую мой уважаемый братец скрывает, точно свой срам. Говорят, что он разводит там адскую стряпню и варит на большом огне философский камень. Фу, дьявол! Мне этот философский камень так же нужен, как булыжник. Я предпочел бы увидеть на его очаге небольшую яичницу на сале, чем самый большой на свете философский камень!»
Добравшись до галереи с колоннами, он перевел дух, ругая бесконечную лестницу и призывая на нее миллионы чертей; затем, пройдя сквозь узкую дверку северной башни, ныне закрытую для публики, он вновь стал подниматься вверх. Через несколько минут, миновав колокольную клеть, он увидел небольшую площадку, устроенную в боковом углублении, а под сводом – низенькую стрельчатую дверку. Свет, падавший из бойницы, пробитой против нее в круглой стене лестничной клетки, позволял разглядеть огромный замок и массивные железные скрепы. Те, кто в настоящее время поинтересуется взглянуть на эту дверь, узнают ее по надписи, выцарапанной белыми буквами на черной стене: «Я обожаю Корали. 1823. Подписано Эжен». «Подписано» значится в самом тексте.
– Уф! – вздохнул школяр. – Должно быть, здесь!
Ключ торчал в замке. Жеан стоял возле самой двери. Тихонько приоткрыв ее, он просунул в отверстие голову.
Читателю, несомненно, приходилось видеть великолепные произведения Рембрандта, этого Шекспира живописи. В числе его многих чудесных гравюр особо примечателен один офорт, изображающий, как полагают, доктора Фауста. На этот офорт нельзя смотреть без глубокого волнения. Пред вами мрачная келья. Посреди нее стол, загроможденный странными предметами: это черепа, глобусы, реторты, циркули, пергаменты, покрытые иероглифами. Ученый сидит перед столом, облаченный в свою широкую мантию; меховая шапка надвинута на самые брови. Видна лишь верхняя половина его туловища. Он несколько привстал со своего огромного кресла, сжатые кулаки его опираются на стол. Он с любопытством и ужасом всматривается в светящийся широкий круг, составленный из каких-то магических букв и горящий на задней стене комнаты, как солнечный спектр в камере-обскуре[254]254
Камера-обскура (от лат. obscurus – «темный») – светонепроницаемая коробка с небольшим отверстием. Предмет, стоящий перед отверстием, дает изображение на противоположной стенке.
[Закрыть]. Это кабалистическое солнце словно дрожит и освещает сумрачную келью таинственным сиянием. Это и жутко и прекрасно!
Нечто похожее на келью доктора Фауста представилось глазам Жеана, когда он осторожно просунул голову в полуотворенную дверь. Это было такое же мрачное, слабо освещенное помещение. И здесь тоже стояло большое кресло и большой стол, те же циркули и реторты, скелеты животных, свисавшие с потолка, валяющийся на полу глобус, на манускриптах, испещренных буквами и геометрическими фигурами, – человеческие и лошадиные черепа вперемешку с бокалами, в которых мерцали пластинки золота, груды огромных раскрытых фолиантов, наваленных один на другой без всякой жалости к ломким углам их пергаментных страниц, – словом, весь мусор науки; и на всем этом хаосе пыль и паутина. Но здесь не было ни круга светящихся букв, ни ученого, который восторженно созерцает огненное видение, подобно орлу, взирающему на солнце.
Однако же келья была обитаема. В кресле, склонившись над столом, сидел человек. Жеан, к которому человек этот сидел спиной, мог видеть лишь его плечи и затылок; но ему нетрудно был узнать эту лысую голову, на которой сама природа выбрила вечную тонзуру, как бы желая этим внешним признаком отметить неизбежность духовного призвания.
Итак, Жеан узнал брата. Но дверь распахнулась так тихо, что Клод не догадался о присутствии Жеана. Любопытный школяр воспользовался этим, чтобы не спеша оглядеть комнату. Большой очаг, которого он в первую минуту не заметил, находился влево от кресла под слуховым окном. Дневной свет, проникавший в это отверстие, пронизывал круглую паутину, которая изящно вычерчивала свою тончайшую розетку на стрельчатом верхе слухового оконца; в середине ее неподвижно застыл архитектор-паук, точно ступица этого кружевного колеса. На очаге в беспорядке были навалены всевозможные сосуды, глиняные пузырьки, стеклянные двугорлые реторты, колбы с углем. Жеан со вздохом отметил, что сковородки там не было.
«Вот так кухонная посуда, нечего сказать!» – подумал он.
Впрочем, в очаге не было огня; казалось, что его давно уже здесь не разводили. В углу, среди прочей утвари алхимика, валялась забытая и покрытая пылью стеклянная маска, которая, по всей вероятности, должна была предохранять лицо архидьякона, когда он изготовлял какое-нибудь взрывчатое вещество. Рядом лежал не менее запыленный поддувальный мех, на верхней доске которого медными буквами была выведена надпись: SPIRA, SPERA[255]255
Дыши, надейся (лат.).
[Закрыть].
На стенах, по обычаю герметиков, также были начертаны многочисленные надписи: одни – написанные чернилами, другие – выцарапанные металлическим острием. Буквы готические, еврейские, греческие, римские, романские перемешивались между собой, надписи как попало перекрывали одна другую, более поздние заслоняли более ранние, и все это переплеталось, словно ветви кустарника, словно пики во время схватки. Поистине это было весьма беспорядочное столкновение всяких философий, всяких чаяний, всякой человеческой мудрости. То тут, то там выделялась какая-нибудь из этих надписей, блистая словно знамя среди леса копий. Чаще всего это были краткие латинские или греческие изречения, которые так хорошо умели формулировать в Средние века: Unde? Inde? – Homo homini monstrum. – Astra, castra, nomen, numen. – Μεγα βισλιον, μεγα χαχογ. – Sapere aiide. – Flat ubi vult[256]256
Откуда? Оттуда? (лат.) – Человек человеку зверь (лат.). – Звезда, лагерь, имя, божество (лат.). – Большая книга – большое зло (гр.). – Дерзай знать (лат.). – Веет где хочет (лат.).
[Закрыть] и пр. Иногда встречалось и лишенное видимого смысла слово Ηνηστεία[257]257
Пост (гр.).
[Закрыть], которое, быть может, таило в себе горький намек на монастырский режим; иногда – какое-нибудь простое правило духовной дисциплины, изложенное гекзаметром: Caelestem dominum, terrestrem dicito damnum[258]258
Небесного называй господином, земного – погибелью (лат.).
[Закрыть]. Местами попадалась какая-то тарабарщина на древнееврейском языке, в котором Жеан, не особенно сильный и в греческом, не понимал ни слова; и все это, где только возможно, перемежалось звездами, фигурами людей и животных, пересекающимися треугольниками, что придавало этой измаранной стене сходство с листом бумаги, по которому обезьяна водила пером, обильно напоенным чернилами.
Общий вид каморки производил впечатление заброшенности и запустения, а скверное состояние приборов заставляло предполагать, что хозяин ее уже давно отвлечен от своих трудов иными заботами.
А между тем хозяина этого, склонившегося над обширной рукописью, украшенной странными рисунками, казалось, терзала какая-то мысль, которая непрестанно примешивалась к его размышлениям. Так, по крайней мере, заключил Жеан, услышав, как его брат раздумчиво, с перерывами, словно мечтатель, грезящий наяву, восклицал:
– Да, Ману[259]259
Ману – в индийской религии брахманизма прародитель людей, автор «Законов Ману» – сборника правил жизни в соответствии с требованиями брахманизма.
[Закрыть] говорит это, и Зороастр[260]260
Зороастр – пророк, основатель зороастризма, религии древних народов Средней Азии, Азербайджана, Ирана и других стран Ближнего и Среднего Востока.
[Закрыть] учит тому же: Солнце рождается от огня, Луна – от Солнца. Огонь – душа Вселенной. Его первичные атомы, непрерывно струясь бесконечными потоками, изливаются на весь мир. В тех местах, где эти потоки скрещиваются на небе, они производят свет; в точках своего пересечения на Земле они производят золото. Свет и золото – одно и то же. Золото – огонь в твердом состоянии. Разница между видимым и осязаемым, между жидким и твердым состоянием одной и той же субстанции такая же, как между водяными парами и льдом. Не более того. Это отнюдь не фантазия – это общий закон природы. Но как применить к науке этот таинственный закон? Ведь свет, заливающий мою руку, – золото! Это те же самые атомы, но лишь разреженные по определенному закону; их надо только уплотнить на основании другого закона! Но как это сделать? Одни придумали закопать солнечный луч в землю. Аверроэс – да, это был Аверроэс – зарыл один из этих лучей под первым столбом с левой стороны в святилище Корана, в большой Кордовской мечети, но вскрыть этот тайник, чтобы увидеть, удался ли опыт, можно только через восемь тысяч лет.
«Черт возьми! – сказал про себя Жеан. – Долгонько же придется ему ждать своего экю!»
– …Другие полагают, – продолжал, задумчиво архидьякон, – что лучше взять луч Сириуса. Но добыть этот луч в чистом виде очень трудно, так как по пути с ним сливаются лучи других звезд. Фламель утверждает, что проще всего брать земной огонь. Фламель! Какое пророческое имя, Flamma[261]261
Пламя (лат.).
[Закрыть]! Да, огонь! Вот и все. В угле заключается алмаз, в огне – золото. Но как извлечь его оттуда? Мажистри утверждает, что существуют некоторые женские имена, обладающие столь нежными и таинственными чарами, что достаточно во время опыта произнести их, чтобы он удался. Прочтем, что говорит об этом Ману: «Где женщины в почете, там боги довольны; где женщин презирают, там бесполезно взывать к божеству. Уста женщины всегда непорочны; это струящаяся вода, это солнечный луч. Женское имя должно быть приятным, сладостным, неземным; оно должно оканчиваться на долгие гласные и походить на слова благословения». Да, мудрец прав, в самом деле: Мария, София, Эсмер… Проклятие! Опять! Опять эта мысль!
И он с силой захлопнул книгу.
Он провел рукой по лбу, словно отгоняя навязчивый образ. Затем взял со стола гвоздь и маленький молоток, рукоятка которого была причудливо разрисована кабалистическими знаками.
– С некоторых пор, – горько усмехаясь, сказал он, – все мои опыты заканчиваются неудачей. Одна мысль владеет мною и словно клеймит мой мозг огненной печатью. Я даже не могу разгадать тайну Кассиодора[262]262
Кассиодор Флавий Магнус Аврелий (ок. 487 – ок. 578 гг.) – писатель, приближенный правившего в Италии короля остготов Теодориха.
[Закрыть], светильник которого горел без фитиля и без масла. А между тем это сущий пустяк!
«Как для кого!» – пробурчал про себя Жеан.
– Достаточно, – продолжал священник, – какой-нибудь одной несчастной мысли, чтобы сделать человека бессильным и безумным! О, как бы посмеялась надо мной Клод Пернель, которой не удалось ни на минуту отвлечь Никола Фламеля от его великого дела! Вот я держу в руке магический молот Зехиэля! Всякий раз, когда этот страшный раввин ударял в глубине своей кельи этим молотком по этому гвоздю, тот из его недругов, кого он обрекал на смерть, – будь он хоть за две тысячи лье, – уходил на целый локоть в землю. Даже сам король Франции за то, что однажды опрометчиво постучал в дверь этого волшебника, погрузился по колено в парижскую мостовую. Это произошло меньше чем три столетия тому назад. И что же! Этот молоток и гвоздь принадлежат теперь мне, но в моих руках эти орудия не более опасны, чем «живчик» в руках кузнеца. А ведь все дело лишь в том, чтобы найти магическое слово, которое произносил Зехиэль, когда ударял по гвоздю.
«Пустячок!» – подумал Жеан.
– Ну-ка, попытаемся! – воскликнул архидьякон. – В случае удачи я увижу, как из головки гвоздя сверкнет голубая искра… Эмен-хетан! Эмен-хетан! Нет, не то! Сижеани! Сижеани! Пусть этот гвоздь разверзнет могилу всякому, кто носит имя Феб!.. Проклятие! Опять! Вечно одна и та же мысль!
Он гневно отшвырнул молоток. Затем, низко склонившись над столом, глубоко уселся в кресло и, заслоненный его громадной спинкой, совершенно скрылся с глаз Жеана. В течение нескольких минут Жеану был виден лишь его кулак, судорожно сжатый на какой-то книге. Внезапно Клод встал, схватил циркуль и молча вырезал на стене большими буквами греческое слово:
’ANÀГKH
– Он сошел с ума, – пробормотал Жеан, – гораздо проще написать Fatum[263]263
Рок, судьба (лат.).
[Закрыть], ведь не все же обязаны знать по-гречески!
Архидьякон снова уселся в кресло и уронил голову на сложенные руки, подобно больному, чувствующему в ней тяжесть и жар.
Школяр с изумлением наблюдал за братом. Открывая свое сердце навстречу всем ветрам, следуя лишь одному закону – влечениям природы, дозволяя страстям своим изливаться по руслам своих наклонностей, Жеан, у которого источник сильных чувств пребывал неизменно сухим – так щедро каждое утро открывались для него все новые и новые стоки, – не понимал, не мог себе представить, с какой яростью бродит и кипит море человеческих страстей, когда ему некуда излиться, как оно переполняется, как вздувается, как рвется из берегов, как размывает сердце, как разражается внутренними рыданиями в безмолвных судорожных усилиях, пока наконец не прорвет свою плотину и не разворотит свое ложе. Суровая ледяная оболочка Клода Фролло, его холодная личина высокой, недосягаемой добродетели вводили Жеана в заблуждение. Жизнерадостный школяр никогда не подозревал, что в глубине покрытой снегом Этны таится кипящая, яростная лава.
Нам неизвестно, догадался ли он тут же об этом, однако при всем своем легкомыслии он понял, что подсмотрел то, чего ему не следовало видеть, что он застиг душу своего старшего брата в одном из самых сокровенных ее проявлений и что Клод не должен об этом знать. Заметив, что архидьякон снова застыл в неподвижности, Жеан бесшумно отступил назад и зашаркал перед дверью ногами, как человек, который только что пришел и предупреждает о своем приходе.
– Войдите! – крикнул изнутри кельи голос архидьякона. – Я поджидаю вас! Я нарочно оставил ключ в замке, войдите же, мэтр Жак!
Школяр смело переступил порог. Архидьякон, которому подобный визит в этом месте был нежелателен, вздрогнул:
– Как, это вы, Жеан?
– Да, меня зовут тоже на «Ж», – отвечал румяный, дерзкий и веселый школяр.
Лицо Клода приняло свое обычное суровое выражение.
– Зачем вы явились сюда?
– Братец, – ответил школяр, с невинным видом вертя в руках свою шапочку и стараясь придать своему лицу приличное, жалобное и скромное выражение, – я пришел просить у вас…
– Чего?
– Некоторых наставлений, в которых я очень нуждаюсь. – Жеан не осмелился прибавить вслух: «…и немного денег, в которых я нуждаюсь еще больше!» Последняя часть фразы не была им оглашена вовсе.
– Сударь, – сказал архидьякон холодным тоном, – я очень недоволен вами.
– Увы! – вздохнул школяр.
Клод, полуобернувшись вместе со своим креслом, пристально взглянул на Жеана.
– Я очень рад вас видеть.
Вступление не предвещало ничего хорошего. Жеан приготовился к жестокой головомойке.
– Жеан, мне ежедневно приходится выслушивать жалобы на вас. Что это было за побоище, когда вы отколотили палкой молодого виконта Альбера де Рамоншана?
– О! – ответил Жеан. – Подумаешь, какая важность! Скверный парнишка забавлялся тем, что забрызгивал грязью школяров, пуская свою лошадь вскачь по лужам!
– А кто такой Майе Фаржель, на котором вы изорвали одежду? – продолжал архидьякон. – В жалобе сказано: Tunicam dechiraverunt[264]264
Разорвали рубаху (на «кухонной» латыни).
[Закрыть].
– Вот еще! Просто дрянной плащ одного из школяров Монтегю. Только и всего!
– В жалобе сказано tunicam, а не cappetam[265]265
Рубаху, а не плащ (лат.).
[Закрыть]. Вы понимаете по-латыни?
Жеан молчал.
– Да, – продолжал священник, покачивая головой, – вот как теперь изучают науки и литературу! По-латыни еле-еле разумеют, сирийского языка не знают, а к греческому относятся с таким пренебрежением, что даже самых ученых людей, пропускающих при чтении греческое слово, не считают невеждами и говорят: «Graecum est; non legitur»[266]266
Это по-гречески; прочесть невозможно (лат.).
[Закрыть].
Школяр взглянул на него с решительным видом.
– Брат мой, угодно вам, чтобы я на чистейшем французском языке прочел вам вот это греческое слово, написанное на стене?
– Какое слово?
– ’ANÀГKH.
Легкая краска выступила на желтых скулах архидьякона подобно клубу дыма, возвещающему о сотрясении в недрах вулкана. Но школяр этого не заметил.
– Хорошо, Жеан, – с усилием пробормотал старший брат, – что же означает это слово?
– Рок.
Обычная бледность вернулась на лицо Клода, а школяр беззаботно продолжал:
– А слово, написанное пониже той же рукой, Αυαγεεια, означает «скверна». Теперь вы видите, что я разбираюсь в греческом.
Архидьякон хранил молчание. Этот урок греческого языка заставил его задуматься.
Юный Жеан, обладавший лукавством балованного ребенка, счел этот момент подходящим, чтобы выступить со своей просьбой. Он начал самым умильным голосом:
– Добрый братец, неужели вы так сильно гневаетесь на меня, что оказываете мне суровый прием из-за нескольких жалких пощечин и затрещин, которые я надавал в честной схватке каким-то мальчишкам и карапузам, quibusdam marmosetis? Видите, братец Клод, латынь я тоже знаю.
Но все это вкрадчивое лицемерие не произвело на старшего брата обычного действия. Цербер[267]267
Цербер – трехголовый злой пес с хвостом и гривой из змей, охранявший вход в Подземное царство (др. – гр. миф.).
[Закрыть] не поймался на медовый пряник. Ни одна морщина не разгладилась на лбу Клода.
– К чему вы все это клоните? – сухо спросил он.
– Хорошо, – храбро сказал Жеан, – вот к чему: мне нужны деньги.
При этом нахальном признании лицо архидьякона приняло наставнически отеческое выражение.
– Вам известно, господин Жеан, что ленное владение Тиршап приносит нам, включая арендную плату и доход с двадцати одного дома, всего лишь тридцать девять ливров, одиннадцать су и шесть парижских денье. Это, правда, в полтора раза больше, чем было при братьях Пакле, но все же это не много.
– Мне нужны деньги, – твердо повторил Жеан.
– Вам известно решение духовного суда о том, что все наши дома полностью, как вассальное владение, зависят от епархии и что откупиться от нее мы можем не иначе, как уплатив его преподобию епископу две серебряные, позолоченные марки по шесть парижских ливров каждая. Этих денег я еще не накопил. Это тоже вам известно.
– Мне известно только то, что мне нужны деньги, – в третий раз повторил Жеан.
– А для чего?
Этот вопрос зажег луч надежды в глазах юноши. К нему вернулись его кошачьи ужимки.
– Послушайте, дорогой братец Клод, – сказал он, – я не обратился бы к вам, если бы у меня были дурные намерения. Я не собираюсь щеголять на ваши деньги в кабачках и прогуливаться по парижским улицам, наряженный в золотую парчу, в сопровождении моего лакея, cum meo laquasio[268]268
С моим лакеем (на «кухонной» латыни).
[Закрыть]. Нет, братец, я прошу денег на доброе дело.
– На какое это доброе дело? – несколько озадаченный, спросил Клод.
– Двое из моих друзей хотели бы купить приданое для ребенка одной бедной вдовы из общины Одри. Это акт милосердия. Требуется всего три флорина, и мне хотелось бы внести свою долю.
– Как зовут ваших друзей?
– Пьер Мясник и Батист Птицеед.
– Гм! – пробормотал архидьякон. – Вот имена, которые так же пристали к доброму делу, как пушка к алтарю.
Несомненно, Жеан очень неудачно подобрал имена своих друзей, но он спохватился слишком поздно.
– А к тому же, – продолжал проницательный Клод, – что это за приданое, которое должно стоить три флорина? Да еще для ребенка благочестивой вдовы? С каких же это пор вдовы из этой общины стали обзаводиться грудными младенцами?
Жеан вторично попытался пробить лед:
– Так и быть, мне нужны деньги, чтобы пойти сегодня вечером к Изабола-Тьери в Валь-д´Амур!
– Презренный развратник! – воскликнул священник.
– Αυαγχοϕαγια, – прервал Жеан.
Это слово, заимствованное, быть может, не без лукавства со стены кельи, произвело на священника странное впечатление: он закусил губу и только покраснел от гнева.
– Уходите, – сказал он наконец Жеану, – я жду одного человека.
Школяр сделал последнюю попытку:
– Братец Клод, дайте мне хоть какую-нибудь мелочь, мне не на что пообедать.
– А на чем вы остановились в декреталиях[269]269
Декрет́алия – здесь: сборник законов и других правовых актов.
[Закрыть] Грациана[270]270
Грациан (359–383) – римский император в западной части Римской империи с 367 г., сторонник христианства.
[Закрыть]?
– Я потерял свои тетради.
– Кого из латинских писателей вы изучаете?
– У меня украли мой экземпляр Горация.
– Что вы прошли из Аристотеля?
– А вспомните-ка, братец, кто из отцов Церкви утверждает, что еретические заблуждения всех времен находили убежище в дебрях аристотелевской метафизики? Плевать мне на Аристотеля! Я не желаю, чтобы его метафизика поколебала мою веру.
– Молодой человек, – сказал архидьякон, – во время последнего въезда короля в город у одного из придворных, Филиппа де Комина, на попоне лошади был вышит его девиз: «Qui non laborat, поп manducet[271]271
Кто не работает, пусть не ест (лат.).
[Закрыть]». Поразмыслите над этим.
Опустив глаза и приложив палец к уху, школяр с сердитым видом помолчал с минуту. Внезапно, с проворством трясогузки, он повернулся к Клоду:
– Итак, любезный брат, вы отказываете мне даже в одном жалком су, на которое я могу купить кусок хлеба у булочника?
– Qui non laborat, поп manducet.
При этом ответе неумолимого архидьякона Жеан закрыл лицо руками, словно рыдающая женщина, и голосом, исполненным отчаяния, воскликнул:
– Otototototoi!
– Что это означает, сударь? – изумленный этой выходкой, спросил Клод.
– Извольте, я вам скажу! – отвечал школяр, подняв на него свои дерзкие глаза, которые он только что натер докрасна кулаками, чтобы они казались заплаканными. – Это по-гречески! Это анапест[272]272
Анапест – стихотворный трехсложный размер с ударным третьим слогом.
[Закрыть] Эсхила, отлично выражающий отчаяние.
И он разразился таким задорным и таким раскатистым хохотом, что заставил улыбнуться архидьякона. Клод почувствовал свою вину: к чему он так баловал этого ребенка?
– О добрый братец Клод, – снова заговорил Жеан, ободренный этой улыбкой, – взгляните на мои дырявые башмаки! Ботинок, у которого подошва просит каши, ярче свидетельствует о трагическом положении героя, нежели греческие котурны[273]273
Котурны – обувь древнегреческих актеров на очень высокой платформе для придания им высокого роста и большей величественности.
[Закрыть].
К архидьякону быстро вернулась его прежняя суровость.
– Я пришлю вам новые башмаки, но денег не дам, – сказал он.
– Ну хоть одну жалкую монетку! – умолял Жеан. – Я вызубрю наизусть Грациана, я буду веровать в Бога, стану истинным Пифагором по части учености и добродетели. Но, умоляю, хоть одну монетку! Неужели вы хотите, чтобы разверстая передо мной пасть голода, черней, зловонней и глубже, чем преисподняя, чем монашеский нос, пожрала меня?
Клод, нахмурившись, покачал головой:
– Qui non laborat… Жеан не дал ему окончить.
– Ах так! – крикнул он. – Тогда к черту все! Да здравствует веселье! Я засяду в кабаке, буду драться, бить посуду, шляться к девкам!
Он швырнул свою шапочку о стену и прищелкнул пальцами, словно кастаньетами.
Архидьякон сумрачно взглянул на него:
– Жеан, у вас нет души.
– В таком случае у меня, если верить Эпикуру[274]274
Эпикур (341–270 гг. до н. э.) – древнегреческий философ.
[Закрыть], отсутствует нечто состоящее из чего-то, чему нет имени!
– Жеан, вам следует серьезно подумать о том, чтобы исправиться.
– Вот вздор! – воскликнул школяр, переводя взгляд от брата к ретортам на очаге. – Здесь все пустое – и мысли и бутылки!
– Жеан, вы катитесь по наклонной плоскости. Знаете ли вы, куда вы идете?
– В кабак, – ответил Жеан.
– Кабак ведет к позорному столбу.
– Это такой же фонарный столб, как и всякий другой, и, может быть, именно с его помощью Диоген и нашел бы человека, которого искал.
– Позорный столб приводит к виселице.
– Виселица – коромысло весов, к одному концу которого подвешен человек, к другому – Вселенная! Даже лестно быть таким человеком.
– Виселица ведет в ад.
– Это всего-навсего жаркий огонь.
– Жеан, Жеан, вас ждет печальный конец.








