Текст книги "Девяносто третий год (др. перевод)"
Автор книги: Виктор Гюго
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 30 страниц)
Однако Рене-Жан, завидуя, может быть, успешным открытиям своего младшего брата, задумал великий проект. Уже в течение некоторого времени, срывая морошку и укалывая себе пальцы, он неоднократно обращал взоры к предмету, похожему на церковный аналой и стоявшему посреди библиотеки. На этом аналое, или пюпитре, лежал знаменитый фолиант «Святой Варфоломей».
Это был, действительно, великолепный и замечательный том in quarto. Он был издан в Кельне знаменитым издателем Библии 1682 года Блёвом или, по-латыни, Цезиусом. Он был напечатан не на голландской, а на прекрасной белой арабской бумаге, приводившей в восхищение Эдризи, сделанной из шелка и хлопка, и никогда не желтевшей. Переплетен он был в позолоченную кожу, с серебряными застежками; белые листы в начале и в конце книги были сделаны из того редкого пергамента, который можно найти только в монастыре Святого Матурина и нигде больше. Том этот был переполнен гравюрами на меди и на дереве и географическими картами разных стран. В виде предисловия к нему был напечатан протест печатников, бумажников и книготорговцев против эдикта 1635 года, облагавшего налогом «кожу, пиво, парнокопытных животных, морскую рыбу и бумагу», а на оборотной стороне заглавного листа можно было прочесть посвящение Грифам, игравшим в Лионе такую же роль, какую Эльзевиры играли в Амстердаме. Все это делало этот экземпляр почти такою же достопримечательностью, как и московский «Апостол».
Вообще книга эта была очень красива и поэтому Рене-Жан рассматривал ее, быть может, с излишним вниманием. Фолиант был раскрыт как раз на странице, на которой был большой эстамп, изображавший святого Варфоломея, несущего в руке содранную с него кожу. Эту гравюру, благодаря наклонному положению верхней доски пюпитра, можно было разглядеть снизу. Когда были съедены все ягоды морошки, Рене-Жан взглянул на картинку жадно-зловещим взором; а Жоржетта, следившая глазами за направлением взоров старшего брата, тоже заметила гравюру и пролепетала:
– Калтинка.
Это слово, казалось, положило конец нерешительности Рене-Жана, и он, к великому удивлению Гро-Алена, совершил нечто необыкновенное. В одном из углов библиотеки стоял большой стул из дубового дерева. Рене-Жан направился к этому стулу, схватил его и потащил к аналою. Приставив его вплотную к последнему, он влез на стул и положил оба кулака на книгу. Добравшись до своей цели, он почувствовал потребность оказаться на высоте своего положения: он схватил «калтинку» за верхний угол и стал отрывать ее; но, несмотря на все свое старание, он оторвал ее вкось, так что остался прикрепленным к корешку весь левый угол листа, с левым глазом и частью сияния святого мученика. Затем он очень галантно преподнес Жоржетте всю остальную часть святого, с перекинутой через руку его кожей включительно. Жоржетта благосклонно приняла подношение и пролепетала:
– Человек.
– И мне, и мне! – завопил Ален.
Первая вырванная из книги страница – это то же, что первая пролитая капля крови: за этим начинается истребление.
Рене-Жан перевернул страницу. За изображением святого оказалось изображение комментатора Пантэна. Рене-Жан преподнес комментатора Гро-Алену. Тем временем Жоржетта нашла нужным разорвать свой большой лист на два меньших, затем оба меньших на четыре еще меньших, и таким образом святой Варфоломей, после содрания с него кожи в Армении, семнадцать веков спустя был четвертован в Бретани.
VIОкончив четвертование листа с картинкой, Жоржетта протянула к Рене-Жану руку и пролепетала: – Еще!
После святого и комментатора наступила очередь толкователей. Первым на очереди оказался Гавантус. Рене-Жан вырвал и его и отдал Гавантуса в распоряжение Жоржетты. За ним через ее руки прошли все толкователи жития святого Варфоломея.
Дарить приятно, и Рене-Жан простер свое великодушие до того, что сам себе ничего не оставил. Ален и Жоржетта взирали на него с благоговением, и это вполне удовлетворяло его; восторг публики – высшая награда для истинного артиста. Итак, Рене-Жан, неистощимый в своем великодушии, подарил сначала Гро-Алену Фабричио Пиньаттели, а Жоржетте – патера Стильтинга; затем Гро-Алену – Альфонса Тоста, а Жоржетте – Корнелия Лапида; далее Ален получил Генриха Гаммонда, а Жоржетта – патера Роберти, в придачу еще вид города Дуэ, в котором этот патер родился в 1619 году. Алену достался протест типографщиков, а Жоржетте – посвящение семейству Грифов. В фолианте оказались также и географические карты; Рене-Жан разделил и их: Эфиопию он подарил Алену, а Ликаонию – Жоржетте. Свершив все это, он сбросил книгу на пол.
То была страшная минута. Ален и Жоржетта смотрели с чувствами восторга и ужаса, как Рене-Жан сперва нахмурил брови, раздвинул на стуле ноги, сжал кулаки и, наконец, спихнул с аналоя массивный фолиант. Падение старой книги не лишено трагизма. Этот сдвинутый с места тяжелый том повисел некоторое время в воздухе, покачался и, наконец, грохнулся на пол – изорванный, помятый, с погнутыми застежками. К счастью, он при своем падении не задел малюток и растянулся на полу вверх корешком.
Дети были поражены, но не ушиблены. Нельзя сказать, чтобы все подвиги победителей всегда оканчивались так же благополучно. Подобно падению всякой славы, падение редкостного фолианта произвело страшный грохот и подняло целое облако пыли.
Покончив с книгой, Рене-Жан слез со стула. Наступило молчание ужаса: и победа вызывает ужас у победителя. Трое ребят, взявшись за ручонки, стояли в сторонке, не спуская глаз с побежденного фолианта. Первым оправился от чувства робости Гро-Ален, он решительно приблизился к остаткам книги и пнул их ногою.
Это послужило сигналом. Известно, что у детей, как и у взрослых, сильно развита страсть к разрушению. Рене-Жан тоже счел нужным пнуть книгу ногой. Жоржетта намеревалась было сделать то же, но потеряла равновесие и упала; тогда она накинулась на книгу руками. Детьми овладел настоящий экстаз. Они набросились на фолиант, веселые, торжествующие, беспощадные, рвали картинки и печатные листы, вытаскивали закладки, царапали переплет, отклеивали золотые украшения на кожаном переплете, выковыривали серебряные гвоздики из наугольников, сгибали пергаментные листы, работали одновременно руками, ногами, ногтями и зубами; эти три хищных ангела, розовые, смеющиеся и свирепые, набросились на беззащитного евангелиста. Они уничтожали с одинаковой беспощадностью и Армению, и Иудею, и Беневент, где хранятся мощи святого, и Нафанаила, быть может тождественного с Варфоломеем, и папу Геласия {384} , объявившего Евангелие Варфоломея-Нафанаила апокрифическим, и все оставшиеся еще в ней политипажи и карты. Эта беспощадная казнь старого фолианта до того поглотила все их внимание, что они не обратили даже ни малейшего внимания на пробежавшую мимо них мышку.
Это было полное уничтожение. Разносить по частям историю, легенду, науку, чудеса, истинные или ложные, церковную латынь, предрассудки, фанатизм, мистерии, разорвать сверху донизу целую религию, – этот труд, достойный трех великанов, могут совершить и трое малых ребят. Правда, им пришлось употребить на это дело несколько часов, но все же они справились с ним и от святого Варфоломея не осталось ничего.
Когда все было кончено, когда была вырвана последняя страница, когда последняя гравюра очутилась на полу, когда от всего фолианта остались только обрывки печатного текста и картин в переплете, тогда Рене-Жан выпрямился, взглянул на валявшиеся на полу клочки бумаги и захлопал в ладоши. Гро-Ален последовал его примеру. Жоржетта подняла с полу один лист книги, встала на ноги, прислонилась к подоконнику, доходившему ей до подбородка, и стала, отрывая от листа полоски, выбрасывать их в окошко.
Увидев это, Рене-Жан и Гро-Ален пожелали последовать ее примеру. Они, подобно Жоржетте, стали подбирать с полу листы, разрывать их и бросать обрывки за окошко; и вскоре вся старинная книга, страница за страницей, разорванная на мелкие кусочки этими маленькими пальчиками, улетела, подхваченная ветром. Жоржетта задумчиво смотрела на то, как порхали по воздуху эти рои белых бумажек, и пролепетала: «Бабочки».
Вскоре дело истребления книги было завершено ветром, разнесшим ее во все четыре стороны света.
VIIТакова была вторичная казнь святого Варфоломея, в первый раз принявшего мученический венец в 49 году от Рождества Христова. Тем временем наступил вечер. Было жарко, воздух был неподвижен, глаза Жоржетты начали слипаться. Рене-Жан подошел к своей кроватке, стащил с нее мешок, набитый соломой, заменявший матрац, приволок его к окну, разостлал его на полу, вытянулся на нем и сказал: «Давайте спать». Гро-Ален положил свою голову на живот Рене-Жана, Жоржетта положила свою на живот Алена, и трое маленьких палачей заснули.
Через открытые окна в комнату проникали теплый воздух и благоухание цветов, росших по соседним холмам и оврагам. В природе все было тихо; все блестело, все было полно ко всему любовью. Солнце заливало землю своим ласковым светом; всеми порами чувствовалась гармония, выливавшаяся из каждого творения природы; в бесконечности было что-то материнское. Мир Божий – это вполне распустившееся чудо, смягчающее свое величие своею добротою. Кажется, будто что-то невидимое принимает эти таинственные предосторожности, оберегающие в страшном столкновении существ слабого против сильного. И в то же время это было прекрасно; великолепие равнялось кротости. Вся окрестность, как бы объятая сладкой дремою, покрыта была тем волнистым лоском, которым покрывают долины и реки передвигающиеся тени. Легкая мгла поднималась к облакам, точно мечты к видениям. Стаи птиц носились над Тургской башней: ласточки заглядывали в окна, как бы желая убедиться в том, хорошо ли спят дети. Последние составляли прелестную группу, неподвижную, полунагую, точно три маленьких амура; они были восхитительны; им втроем было неполных девять лет; они, очевидно, видели сладкие сны, и на устах их лежала ангельская улыбка; быть может, Бог шептал им что-то на ухо; они были теми, что на всех человеческих наречиях называются слабыми и благословенными; невинность их внушала почтение. Все вокруг них молчало, как будто их ровное дыхание интересовало весь мир и как будто к нему прислушивалась вся вселенная; листья не шелестели, трава не шуршала; казалось, будто обширный звездный мир затаил дыхание для того, чтобы не нарушить сна этих трех ангелов. Нельзя было представить себе ничего более величественного, чем это глубокое уважение природы к таким маленьким созданиям.
Солнце уже приближалось к горизонту. Вдруг, среди этого глубокого мира природы, блеснула молния, сверкнувшая из чащи леса, и затем раздался громкий гул. Это был пушечный выстрел. Эхо подхватило этот гул и стало перекатывать его с холма на холм, с возвышенности на возвышенность. Шум разбудил Жоржетту.
Она приподняла немного голову, вытянула пальчик, прислушалась и проговорила: «Бум!»
Но шум умолк, и снова водворилась тишина. Жоржетта опять склонила свою головку на Гро-Алена и снова уснула.
Книга четвертая
МАТЬ
I. Смерть шествуетВ этот самый вечер мать, которая, как читатель знает, брела почти наугад, едва не падала от усталости, проходив целый день; впрочем, она это делала ежедневно: она все шла и шла, никогда не останавливаясь. Даже когда она засыпала от усталости в первом попавшемся углу, это нельзя было назвать сном, точно так же, как нельзя было назвать питанием те крохи пищи, которые она от времени до времени принимала и которые не в состоянии были бы насытить даже птицу. Она ела и спала ровно столько; сколько было необходимо для того, чтобы не упасть на землю мертвой.
Предшествовавшую ночь она провела в пустом сарае. Во время гражданской войны подобные убежища встречаются часто. Она нашла среди открытого поля четыре стены, раскрытую дверь, немного соломы под остатками кровли и улеглась на этой соломе, под этой крышей, чувствуя сквозь солому, как под нею шныряли крысы, и видя сквозь остатки кровли мерцание звезд. Она проспала несколько часов; затем проснулась среди ночи и пустилась в путь, чтоб успеть пройти возможно большее пространство до наступления полуденной жары. Для пешехода летом полночь приятнее полудня.
Она, как умела, старалась держаться того пути, который указал ей вантортский крестьянин, и следовала по возможности в западном направлении. Если бы кто-нибудь был рядом с ней, он мог бы ясно расслышать, как она ежеминутно повторяла: «Ла-Тург». Кроме имен своих троих детей, она теперь помнила только это слово.
Но ходьба не мешала ей думать. Она думала о пережитых ею приключениях, обо всем, что она перестрадала, о всем, с чем ей пришлось смириться, – о своих встречах, о грубом с ней обращении, о поставленных ей условиях, о предложенных и заключенных сделках, то из-за убежища, то из-за куска хлеба, то просто из-за указания дороги. Несчастная женщина более достойна сожаления, чем несчастный мужчина, потому что она в то же время является и орудием удовольствия. Ужасный торг! Впрочем, что ей было за дело до этого, лишь бы ей удалось разыскать своих детей!
В этот день ей прежде всего попалось на пути селение. Заря едва брезжила, и все вокруг было еще окутано ночным сумраком. Однако несколько ворот, выходивших на деревенскую улицу, были уже приотворены, и из окон высовывались головы любопытных. Обыватели волновались, как потревоженный пчелиный улей. Вызвано было это волнение неожиданно раздавшимся среди ночной тишины стуком копыт и колес.
На площади, перед церковью, стояла перепуганная толпа, которая, подняв глаза кверху, смотрела на что-то, спускавшееся по дороге к селению с ближайшего холма. Это была большая четырехколесная телега, запряженная пятью лошадьми, с цепями вместо постромок. На телеге были навалены какие-то длинные брусья, среди которых виднелось что-то неопределенной формы, и это что-то было покрыто большим чехлом, похожим на саван. Десять верховых ехали впереди телеги и столько же позади нее. На них были надеты треугольные шляпы и над их плечами виднелись острия сабель наголо. Все это шествие, медленно приближаясь, отчетливыми черными линиями выделялось на горизонте; и телега, и лошади, и всадники – все казалось черным. Сзади них брезжила заря.
Эта процессия въехала в селение и направилась на площадь. Тем временем, пока повозка спускалась, немного рассвело, и можно было яснее различить кортеж, похожий на шествие призраков, так как из его среды не раздавалось ни единого звука.
Всадники оказались жандармами, державшими сабли наголо. Покрывало было черное.
Несчастная мать со своей стороны вошла в селение и приблизилась к толпе крестьян в то самое время, когда на площадь въезжали повозка и жандармы. В толпе раздавались вопросы и ответы, произносимые вполголоса.
– Что это такое?
– А это из Фужера везут гильотину.
– Куда же ее везут?
– Не знаю. Говорят, что ее везут в какой-то замок около Паринье.
– Пускай ее везут куда угодно, лишь бы она не останавливалась здесь!
Большая повозка со своею кладью, покрытой чем-то вроде савана, жандармы, лязг цепей, молчаливый конвой, ранний утренний час – во всем этом было что-то неестественное.
Кортеж проехал по площади и выехал из деревни. Последняя лежала в котловине, как раз между спуском и подъемом. По прошествии получаса крестьяне, оставшиеся стоять как вкопанные, снова увидели мрачную процессию на вершине холма, лежавшего к западу. Большие колеса прыгали по выбоинам, цепи упряжи бряцали среди тишины раннего утра, сабли блестели, обливаемые лучами восходящего солнца. Поворот дороги – и все исчезло.
В эту самую минуту Жоржетта, как мы видели выше, просыпалась в библиотечной зале и любовалась своими розовыми ножками, между тем как лежавшие рядом с ней маленькие братья спали еще сладким сном.
II. Смерть говоритМать с любопытством посмотрела на проехавшую мимо нее странную повозку, но не поняла, да и не старалась понять, что это такое, так как перед глазами ее носилось другое видение – ее дети, поглощенные мраком.
Вскоре после того, как кортеж исчез из виду, она вышла из деревни и направилась по той же дороге, немного позади заднего взвода жандармов. Вдруг ей припомнилось слово «гильотина». «Гильотина», – подумала она. Эта дикарка, Михалина Флешар, не знала, что это такое, но какой-то инстинкт подсказал ей неведомый смысл этого слова. Она, сама не отдавая себе отчета, почему-то задрожала, и ей показалось страшным идти за этой машиной; она взяла влево, свернула с дороги и углубилась в чашу деревьев, оказавшуюся Фужерским лесом.
Пробродив некоторое время, она увидела на опушке леса колокольню и крыши. Она проголодалась и потому пошла по направлению к этим зданиям. Селение было одно из тех, в которых республиканцы устроили сторожевой пост.
Она дошла до площади перед квартирой мэра. И в этом селении среди жителей царили страх и волнение. Перед низким крыльцом в несколько ступеней, составлявших вход в мэрию, толпился народ. На крыльце стоял какой-то человек, державший в руках развернутым какой-то лист; позади него стоял военный конвой. Справа от него стоял барабанщик, а слева – чиновник, с горшком клея и кистью в руке. На балконе, над входной дверью в мэрию, стоял сам мэр, опоясанный поверх своей крестьянской одежды трехцветным шарфом. Человек, с развернутым листом бумаги, был общественным глашатаем. Поверх его официальной перевязи висела небольшая сумка, что означало, что он переходит из селения в селение и что ему поручено огласить что-то для всеобщего сведения.
В ту самую минуту, когда Михалина Флешар приблизилась к крыльцу, глашатай только что развернул лист и принялся читать громким голосом:
«Французская республика, единая и неделимая…»
Раздалась барабанная дробь. В толпе произошло некоторое движение; одни сняли шапки, другие надвинули шляпы еще ниже на глаза. В те времена и в той стране можно было почти безошибочно определить мнение человека по его головному убору: в шляпах были роялисты, шапки были на республиканцах. Говор прекратился. Все стали прислушиваться. Глашатай продолжал читать:
«…в силу данных нам Комитетом общественного спасения приказаний и полномочий…»
Барабанщик вторично забил дробь. Глашатай продолжал: «…и во исполнение декрета национального Конвента, лишающего покровительства закона всех бунтовщиков, захваченных с оружием в руках, а также подвергающего уголовному наказанию всякого, кто даст у себя убежище или будет способствовать бегству…»
– Что такое значит «уголовному наказанию»? – шепотом спросил один из крестьян у своего соседа.
– Не знаю, – ответил сосед.
«…принимая в соображение, – продолжал глашатай, махая в воздухе афишей, – 17-ю статью закона от 30 апреля, предоставляющую неограниченные полномочия комиссарам в возмутившихся провинциях, – объявляются стоящими вне закона…»
Здесь он помолчал немного и затем продолжал:
«…лица, обозначенные нижеследующими именами и фамилиями…»
Толпа замерла. Глашатай еще более повысил голос и продолжал:
«…Лантенак, разбойник!»
– Это он о нашем барине, – пробормотал один из крестьян. И по всей толпе пронеслось:
– Это наш барин.
«…Лантенак, бывший маркиз, а ныне разбойник! – продолжал глашатай. – Иманус, разбойник!»
– Это Гуж-ле-Брюан.
– Да, это истребитель синих, – проговорили два крестьянина, искоса поглядывая друг на друга.
«…Гран-Франкёр, разбойник», – продолжал глашатай свое перечисление.
– Это священник. Это господин аббат Тюрмо, – пронеслось в толпе.
– Да, он состоит священником где-то в окрестностях Шапельского леса.
– Что не мешает ему быть разбойником, – заметил третий.
«…Буануво, разбойник, – читал глашатай. – Оба брата Пиканбуа, разбойники. – Узар, разбойник…»
– Это господин де Келен, – проговорил один из крестьян.
«…Панье, разбойник…»
– Это господин Сефер.
«…Плас-Нетт, разбойник…»
– Это господин Жамуа.
Глашатай продолжал свое чтение, не обращая внимания на эти комментарии.
«…Гинуазо, разбойник. – Шатенэ, по прозванию Роби, разбойник…»
– Гинуазо – это Белокурый, Шатенэ – это Сент-Уэн, – прошептал один крестьянин.
«…Уанар, разбойник», – читал глашатай.
– Он из Рюлье, – послышалось в толпе. – Да, это Золотая Ветка. – Еще его брат был убит при нападении на Понторсон. – Да, да, Уанар-Малоньер. – Такой красивый девятнадцатилетний парень!
– Тише! – крикнул глашатай. – Выслушайте список до конца: «Бель-Винь, разбойник. Ла Мюзетт, разбойник. Сабрту, разбойник. Брэн д'Амур, разбойник…»
Какой-то парень толкнул локтем стоявшую возле него девушку. Та улыбнулась.
«…Шантан Ивэр, разбойник, – продолжал глашатай. – Ле Ша, разбойник…»
– Это Мулар, – заметил один из крестьян.
«…Табуз, разбойник…»
– Это Гоффр, – пробормотал другой крестьянин.
– Да ведь их двое, Гоффров, – заметила какая-то женщина.
– Оба они молодцы, – проговорил крестьянин.
Глашатай затряс афишей, и барабанщик забил дробь.
Глашатай продолжал чтение:
«…Вышепоименованные лица, где бы они ни были схвачены, по удостоверении их личности, будут немедленно преданы смерти».
По толпе пробежало движение. Глашатай продолжал:
«…А всякий, кто даст им у себя убежище или станет способствовать их бегству, будет предан военно-полевому суду и казнен смертью. Подписано…»
Воцарилось глубокое молчание.
«Подписано: комиссар Комитета общественного спасения Симурдэн».
– Тоже священник, – проговорил один из крестьян.
– Да, бывший приходский священник в Паринье, – подтвердил другой.
– Тюрмо и Симурдэн, – заметил третий. – Один белый, другой синий; оба священники.
– Это неверно, что один синий, другой белый, они оба черные, – сострил четвертый.
– Да здравствует республика! – воскликнул мэр, стоявший все время на балконе, приподнимая свою шляпу.
Барабанная дробь возвестила толпе, что глашатай еще не кончил; и, действительно, он сделал знак рукой.
– Внимание! – крикнул он. – Вот еще четыре последние строчки правительственного объявления. Они подписаны начальником экспедиционного отряда на северном побережье, полковником Говэном.
– Слушайте! слушайте! – пронеслось в толпе.
«…Под страхом смертной казни…» – прочел глашатай.
Все затаили дыхание?
«…Под страхом смертной казни запрещается, во исполнение вышеприведенного распоряжения, оказывать какую-либо помощь девятнадцати вышепоименованным бунтовщикам, окруженным и запертым в настоящее время в Тургской башне».
– Что? Тургская башня? – раздался в толпе голос. То был женский голос, голос матери.