Текст книги "Третий ангел"
Автор книги: Виктор Смирнов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 23 страниц)
Глава одиннадцатая
НАСЛЕДНИК РОДА ПАЛИЦЫНЫХ
1.Усадьба Палицыных, крайняя на Ильине улице, притулилась возле самого вала. Вроде окраина, зато скотину пасти удобно. Перегнал за вал, а там аж до Малого Волховца заливные луга. Жили Палицыны даже по новгородским меркам справно. За глухим тыном высился крытый гонтом огромный бревенчатый пятистенок на подклети, за домом – кузница с оружейной мастерской, конюшня, два хлева, амбары, баня, людская. На задах чуть не в полверсты тянулись огород, нивка да старый сад. Кроме городской усадьбы владели Палицыны деревней в Локотской пятине да пожней в Поозерьи.
К торговле Палицыны малоспособны из-за родовой прямоты и упёртости, зато поставляли городу честных управителей и храбрых воинников. Старший в роду, восьмидесятилетний Неклюд, по немощи из своей горенки почти не выходил, отмаливал грехи. Домом правил старший сын – уличанский староста Григорий. Двое других сыновей живут отдельно. Средний, Тихон по прозвищу Постник, пошёл по духовной, который год прихожане храма Спаса на Ильине выбирали его священником. Честь не меньшая, чем быть старостой. Младший Палицын, Никифор, служил рассыльщиком при дьяке Ондрее Безсонове.
Все три брата коренасты и приземисты, конской жёсткости тёмные волосы обрезаны скобкой над самыми глазами и оттого вид братья имели суровый. Однако ж случись что, за помощью уличане идут к Палицыным, а не к тому же Василью Собакину, живущему по соседству.
Детей у Григория пятеро – три дочки и два сына. По прихоти судьбы дочки удались в отца, а сыны, Бажан и Роман, пошли в мать – красавицу Стефаниду. Вымахали высоченные, кудрявые, новгородским девкам присуха. Когда шли братья Палицыны, вся улица их глазами провожала. Плечи литые, шеи как столбы, глаз смелый, нрав буйный, в святочных боях на Великом мосту немало народу покалечили. Торопясь остепенить сыновей Григорий рано женил Бажана, стал было искать невесту младшему, но парень привереда, кобенился: та не та, эта не хороша, а сам думал: была охота терять холостяцкую вольницу. Над женатыми глумился, сколь от него натерпелись супружеские пары! После грешной ночи супруги в церковь войти не смеют, молятся на паперти. Ромка и рад поизгаляться, ну что, греховодники, сладко было? Эй, Кузьма, никак и ты ноне оскоромился? Поберёг бы себя, а то куда конь с копытом, туда и рак с клешней. Народ хохочет, жёнки в плач, мужья багровеют, не знают куда глаза девать. Срам!
Но пришёл и Ромкин черёд.
В Новгороде исстари нравы вольные, у парней первая забава – за купающимися девками подглядывать. Те, правду сказать, не больно и хоронятся. Пошли однажды девки на Фёдоровский ручей, Ромка в ивняк залез, сидит тихо, и вдруг видит: девка из воды выходит, да не девка-царица! Высокая, статная, полногрудая, золотые косы вокруг головы короной, глаза синее ильменской волны. Ромку как громом ударило. Пригляделся, да это ж соседская Марфа, дочка купца Василья Собакина. Когда расцвела, уму непостижимо! Прилетел домой, недолго думая, бухнулся отцу в ноги. Тять, жени! Отцу того и надо, глядишь, женится – остепенится. Собакин и подавно рад, Палицыны род хоть и небогатый, зато старинный, плодовитый, ихних родичей где только не понапихано. Оказалось, что и Марфе Роман давно глянулся, только скрывалась по – девичьи. Все вельми довольны. Ромка от привалившего счастья шалый стал да ласковый как телок, драться перестал, не то дни – часы до свадьбы считал. Уж и сговоренье сделали, и свадьбу на мясоед назначили.
И на тебе!
Осенью в одночасье уехал Василий Собакин. Подхватился со всем семейством и укатил в Нижний. Не то странно, что уехал, странно, что загрузил всё добро, забрал семейство и поминай как звали. Свату сказал, что по торговым делам. Только зачем всю семью брать по торговым делам? Одно понял Григорий – темнит сват. Незадолго до того наезжал в Новгород опричник Малюта Скуратов, останавливался у Собакиных, оказался их дальним родичем, оба из захудалого рода Бельских. Страшон как чёрт из преисподней. Когда приезжал на Ильину улицу навестить сродственника, матери детей прятали. Пробыл, слава Господу, недолго, схватил двух новгородских подьячих и уехал восвояси. И теперь, задним числом подумали уличане: уж не пошептал ли Малюта сродственнику, чтобы бежал из Новгорода?
В день отъезда невесты Ромка ходил как пьяный. Когда расставались, их с Марфой насилу друг от друга оторвали. Вцепились будто последний раз видятся, Марфа ревела белугой, Ромка трясся как припадочный.
Оставшись один, парень как с цепи сорвался, чуть что, кидался в драку. Григорий уже и плётку брал согласно Домострою, да ведь такой ослоп вымахал – почешется и опять за своё. И дерётся не как парни дерутся, а смертным боем. Отец Тихон племяша вразумлял: отца позоришь, он же староста уличанский, с иных взыскивает, а тут родной сын бесчинствует. Всё бестолку, а недавно и вовсе договорился: коли не жените на Марфе – в опричники запишусь. Им ноне всё дозволено.
Та беда ещё не беда оказалась. На Заговенье вернулся с войны Бажан. Вроде бы радость велика – живой вернулся, а как увидали, что с ним сделал – ноги подломились. Когда Изборск назад у литовцев отбивали, пошли на приступ. Бажан первым по лестнице взлез, уже рукой за зубец стены ухватился, да подскочил громадный литовец и со всего маху рубанул его тяжёлым палашом по голове. Кабы не шлем добротной домашней работы, расколол был череп, но, скользнув по гладкой стали, палаш начисто снёс Бажану половину лица. Грянувшись с высокой стены, переломал Бажан себе ноги, отбил всё нутро. Там бы под стеной и помер, кабы не боевые холопы, Нечай и Охлопок, отцом к нему приставленные. Вынесли Бажана из боя на плаще, привезли домой. Провалялся месяц, как только не лечили, а всё одно левая нога худо срослась, стала на вершок короче, при ходьбе носком за пятку цепляет. Но страшнее всего лицо, верней, то, что от него осталось. Вместо носа – две чёрные дырки, вместо рта – голые дёсны с торчащими зубами.
Тяжко нёс своё нежданное уродство Бажан. Оставаясь один, доставал начищенную медную тарель и упорно гляделся в то, что ещё недавно было красивым, мужественным лицом. Из дома почти не выходил. Спускаясь во двор, одевал на голову вязаный подшлемник, оставляя открытыми одни глаза. Единожды решился выйти со всем семейством в церковь, да с полдороги вернулся, не в силах вынести любопытные взгляды. Думал про себя: Господь покарал за гордыню. Потянулся к вину, дошёл до того, что тайком спускался в погреб, где отец хранил общественное вино, выдавая уличанам строго по полведра на разруб.
Так и жила эта некогда дружная семья, лелея и пряча свою боль, не догадываясь, что и эта бед – ещё не беда. И только замшелый от старости дед Неклюд, казалось, ничего не замечал, доскрёбывая стариковские последки из житейского котелка.
2.С первых дней царской расправы Григорий настрого запретил домочадцам выходить в город. Сынов упредил отдельно. Зная их нрав, не сомневался, что сцепятся с первым же встречным опричником, сами сгинут и на весь палицынский род беду навлекут. Сам Григорий без крайней нужды тоже в городе не бывал, новости узнавал от брата Никифора, что служил рассыльщиком в приказной избе. Городовые власти пришипились, никаких указов горожанам не давали. Кончанские старосты уличанских тож не собирали. Всяк сидел сам по себе, моля Бога, чтобы пронесло. Всегда людная Ильинская точно вымерла, редкие прохожие ходили бочком, пугливо озираясь, даже соседи друг с другом разговаривать опасались. А ну как донесут, чужая душа потёмки. В храме Спаса тоже пустынно, прихожане молятся у домашних киотов.
Всякий день появлялись опричники и кого-то хватали. Подъезжали на конях, колотили в ворота, вязали вышедшего хозяина, на ходу рубя саблями собак, врывались в дом. Оттуда доносились возня, крики и плач, выбегали простоволосые женщины. Тотчас начинался грабёж. Брали только ценное, скарбом брезговали. Всю скотину убивали. Потом отворялись ворота, и соседи видели, как одна за другой из разорённого гнезда выезжают подводы с привязанным к ним верёвками полуодетым семейством. Жуткий обоз скрывался в конце улицы, чтобы уже никогда не вернуться.
Выхватив из запуганного стада очередную овцу, чёрные волки исчезали, чтобы назавтра появиться вновь. Так прошла неделя, и вторая, и третья. Всё больше домов чернели пустыми окнами. В уцелевших по вечерам было тихо. Сидели у печей, глядели в огонь, молились. Детишки против обыкновения не возились, сидели тихо как мышата или забивались на полати. Спрашивали шёпотом: тятенька, нас скоро убьют?
Вначале казалось, что опричники хватают людей без разбора, но вскоре Григорий понял, что в их действиях есть некий порядок. Сначала брали самых знатных, уничтожая лучшие новгородские роды. Потом пришёл черёд самых богатых – купцов, откупщиков. За ними настали чёрные дни для духовного сословия. В неделю перебили добрую половину новгородских священников и монахов. Впервые за сотни лет прервались службы во многих храмах. Не дожидаясь, когда за ним придут, Тихон Палицын схоронился у брата. В начале февраля опричная метла стала мести всех, кто был причастен к городской власти.
Придя вечером к брату Никифору на Пробойную улицу, чтобы узнать новости, Григорий издали увидел открытые настежь ворота. Усадьба была разграблена, в доме всё вверх дном. В хлеву он застал трёх бродяг, свежующих убитый скот.
– Вы что тут?! – гневно крикнул Палицын.
Заросший бродяга с перепачканным кровью ножом надвинулся на него.
– Кто таков? Беги пока цел!
Другой хмуро оправдался:
– Голодуем, всё одно пропадёт.
Возвращаясь домой, Григорий понял, что теперь наступит и его черёд. Уличанский староста – тоже городская власть. Вечером собрал сыновей, брата Тихона, позвал старого Неклюда. Не подымая глаз, поведал про Никифора. Помолчав, обронил:
– Я, чай, завтра за нами придут.
Поднял голову, обвёл домочадцев глазами. Старый Неклюд подслеповато моргал, похоже, не шибко понимая, что происходит. Тихон крестился и шептал молитву. Бажан, прикрыв скрещёнными руками изуродованное лицо, смотрел в стол. Зато Роман помотал головой и твёрдо сказал:
– Как хочешь, тять, а я им не дамся. Лучше пусть на своём подворье убьют, чем пытки принимать. Всё одно в Волхове утопят.
– Твоё слово остатнее, – сурово пресёк его отец. Смягчив голос, повернулся к Неклюду. – Ты, батюшка, как думаешь?
Неклюд покряхтел, покачал головой, вздохнул горестно:
– Говорила Марфа...
– Ты про которую Марфу, батюшка? – нетерпеливо перебил Григорий.
– Про Борецкую Марфу, посадницу. Упреждала новгородцев – не верьте Москве. Князья тамошние сроду такие – всё под себя гребут. Что дед был Иван, что сын его Василий, что нынешний аспид. Одна порода. Только нынешний самый хищный. А на новгородцев они давно злобу имеют. Не могут простить, что мы под татарином не были. Сами-то они сколь годов у Орды в холопах ходили, ярлыки на княжение вымаливали. А как возвысились, на всю Русь татарские порядки стали наводить. Нет страшней холопа, который господином стал. Потому Новгород Москве как кость в горле. Мы-то помним, как по-другому жили. И волю имели, и со всем светом торговали, и за Русь стояли. Кабы не Новгород, разве князь-то Александр оборонился бы от немцев?
– То дела давние, батюшка, – снова перебил Григорий.
– А и винить некого, сами виноваты, – будто не слыша скрипел Неклюд. – Разошлась новгородская власть, разошёлся и город. Своими руками отдали волю. Старые люди сказывали, когда на Шелони сошлись, наших было сорок тыщ, а москвичей не боле пяти. А как до драки дошло, наши порскнули по кустам ровно зайцы. Помирать, вишь, не хотели, думали: пускай богатые воюют, а мы и под Москвой проживём. Вот и дождались!..
– Это Господь нас карает, – подал голос Тихон. – Погрязли в стяжании, развратились, ближнему помочь никто не хочет. В церкви токмо вид делают, что молятся, а я-то вижу: всяк своё, мирское думает.
Бажан уронил на стол тяжёлые кулаки, повернул к Тихону страшное лицо. В глазах презрение и насмешка.
– Блаженный ты, дядюшка. Тебе бы на волховском мосту сидеть да пророчествовать. И все мы тут блаженные. Нас режут, а мы себя виноватим, своими грехами кровопийцу отмываем. Борониться надо!
– От кого борониться? – не стерпел Григорий. – От своего природного государя? Худой или хороший, а он царь наш, помазанник Божий!
– А я так скажу, батюшка. Оттого царь свиреп, что все ему гузно лижут. Сколь он душ погубил, страну до разоренья довёл, а вы одно талдычите: помазанник! Подлый вы народ! Вас убивают, а вы покорствуете!
– Ты... кому ... ты с кем говоришь! – зашёлся от гнева Григорий. – Кнутом запорю!
– Не труждайся, батюшка, завтра нас всех запорют, – усмехнулся безгубым ртом Бажан. – А только я тоже живым не дамся.
– Сынки, – взмолился Григорий. – Нам-то всё одно уж. Но ежели вы кровь прольёте, то ведь никого не пощадят. Баб снасильничают, детишек о столбы расшибут, дом сожгут. Пресечётся род наш Палицыных. Навеки пресечётся. Батюшка, да скажи ты им!
Старый Неклюд, тяжко вздохнув, покивал.
– Тихон! – сказал Григорий. – Дай им крест, пусть целуют.
3.Стефанида по обыкновению пробудилась до свету. Утро прошло в обычных хлопотах, в пригляде за скотницами, дворовыми и сенными девками. Уже собираясь звать домочадцев за поскудневший стол, хозяйка спохватилась, что в доме нет соли и послала за ней к соседям невестку. Жена Бажана Орина была в тягости, поэтому свекровь шибко не трудила её, но и засиживаться не давала, чтобы не повредить младенцу. Услышав лай собак, Стефанида мельком взглянула в окошко и стала оседать на пол – в настеж открытые ворота гурьбой входили чёрные люди.
Бажан и Роман сидели в верхней горенке. Как только появились опричники, отец запер сыновей снаружи. Сверху в слюдяное оконце они видели всё, что творилось во дворе, слышали как внизу громыхают, покрикивают, таскают что-то тяжёлое. Потом они увидели, как вывели во двор связанного отца, тащат за длинные волосы священника Тихона, пинком вышвырнули с крыльца старого Неклюда. С десяток опричников перешли к надворным постройкам, человек пять вошли в мастерскую, трое, обнажив длинные ножи, двинулись к хлевам резать скот. Потом заскрипели тяжёлые шаги. Двое опричников, переговариваясь, поднимались по ступенькам наверх. Лязгнул засов, возникла ражая морда в чёрной шапке.
– Гля, Петря, кто тут прячется.
Связывать братьев опричники поленились. Награждая тычками в загривки согнали их вниз по лестнице, вывели на крыльцо, и тут на свету впервые разглядели Бажана.
– Ишь какой красавец, – гыгыкнул опричник, спускавшийся первым.
Красный туман застлал глаза Бажана. Протяжно зарычав, сверху обрушился на опричника. Оседлав поверженного, схватил его за уши и с размаху ударил затылком о каменный жёрнов, положенный у крыльца вместо приступка. Опричник был уже мёртв, а Бажан, чудовищный в ярости и уродстве, всё гвоздил его пудовыми кулаками.
Второй опричник судорожно шарил у пояса ища саблю, как вдруг взлетел на воздух, подброшенный могучими руками Романа и, тяжело перевернувшись через голову, грянулся оземь, сломав шею. Братья отбежали от крыльца, затравленно оглянулись. Со всех концов двора, на ходу обнажая оружие, к ним уже бежали чёрные, отрезая отступ. Мелькнули на миг растерянные родные лица. Связанный отец что-то кричал.
– Братаня, к саду! – прохрипел Бажан.
Роман в несколько прыжков достиг старого плетня, отделявшего двор от сада и уже готов был перебросить через него мускулистое тело, как вдруг почувствовал, что брата рядом нет. Отчаянно обернувшись, увидел, что брат как хромая утка ковыляет за ним, но куда быстрее настигают его чёрные с копьями и саблями.
Прощально проплыло в памяти синеглазое лицо Марфы, и, легко выдернув из плетня берёзовый кол, Роман, бесшабашно усмехаясь как перед потешной дракой, пошёл навстречу бегущим.
...Час спустя дом уже пылал. Разъярённые опричники обшаривали дворовые пристройки, добивая последних холопов. А в соседском подвале корчилась в преждевременных родах вдова Бажана Орина, выталкивая в этот страшный мир наследника рода Палицыных.
Глава двенадцатая
ПОСЛУШАНИЕ ФОМЫ
1.Грянул судный день для священства новгородского. Со старинной вечевой степени у Никольского собора огласил глашатай царёв указ. За измену государю облагалось духовенство Великого Новгорода вирой неслыханной. С архимандритов по две тысячи золотых, с настоятелей по тысяче, с соборных старцев по пятьсот, с простых попов по сорока рублёв. С неплательщиками разговор короткий – правёж.
Правёж в Новгороде – дело привычное. Исстари били палками на базарной площади неисправных должников до той поры, пока либо сам не заплатит, либо кто другой не выкупит. Только теперь на правёж толпами пригоняли святых отцов – именитых настоятелей и простых попов. Столбов правёжных для всех не хватало, ставили к коновязи. Били нещадно, оглашая округу сочными ударами по спине или по пяткам. Крики старцев оглашали площадь, растравляли сердобольных. Однако жертвовали мало, мысля: не пришлось бы самим откупаться.
...На правом берегу Волхова, там где река уже покидает город, стоит на пологом скате древний Антоньев монастырь. В стародавние времена появился в Новгороде монах-итальянец Антоний по прозвищу Римлянин. Поведал, что приплыл сюда по воде на камне. В подтверждение чуда показывал лежавший на берегу огромный валун. На этом месте и заложили новый монастырь.
Среди прочих новгородских монастырей Антоньев всегда был наособицу. Славился учёными монахами и библиотекой не хуже софийской. Ревнители православия подозревали монастырь в ереси, зато сюда часто наведывались иноземцы и даже среди братии имелись таковые.
Правил монастырём игумен Гелвасий, инок вельми учёный и нравный. Но пришёл и для него чёрный день. Не смог собрать к урочному часу откупную виру, и приехали за ним опричники, забрали гордого игумена на правёж, а вечером привезли на худых дровнях еле живого. Сам идти на отбитых ногах Гелвасий не мог, и братия внесла его в келью на руках. Так повторялось четыре дня.
На пятый день, воротившись с правежа, игумен призвал к себе инока Фому. Братия дивилась: зачем Гелвасию понадобился этот незаметный молчаливый монашек, целыми днями переписывавший Четьи Минеи?
Когда Фома увидел игумена, у него сжалось сердце. Гелвасий лежал без кровинки на опухшем лице, дышал тяжело, с хрипом. Но взгляд был тот же – живой, взыскующий. У изголовья лежала раскрытая Библия.
– Иоанна Богослова перечёл, – слабым голосом проговорил игумен. – Все один к одному. Вот послушай: «Третий Ангел вылил чашу свою в реки и источники вод и сделалась кровь». Я и подумал: а ведь Волхов-то ныне красный от крови. И всадников видел – царя с Малютой. Под царём конь белый, под Малютой рыжий. И тут сходится: «Конь белый и на нём всадник, имеющий лук, и дан был ему венец... И другой конь, рыжий; и сидящему на нём было дано взять мир с земли, и чтобы убивали друг друга. И дан был ему большой меч»... Выходит, настал для нас судный день, Фома. Явился третий ангел. Карает Господь нас за грехи наши, а паче всего за то, что умножилась злоба греховная в человецах, братоненавидение, вражда и ненависть...
– Забьют меня скоро, – тяжко вздохнув, прервал себя Гелвасий. – Кромешники вовсе осатанели. Сказывали, завтра железными палицами учнут бить. А мне теперь много ль надо, раз ударят и дух вон.
С горечью добавил:
– А юрьевского-то игумена с правежа отпустили. Братия выкупила. А вы меня, стало быть, не смогли. Али не захотели?
– Всё отдали, владыка, всё, что было.
– Вы-то – всё, а вот келарь утаил немало. Умом раскинул: меня забьют – ему игуменом быть. Ну да Бог ему судья. Я на братию не в обиде, вам и после меня жить надо. Да и роздали мы в прошлом годе много, когда мор был. Только знайте: царь и после меня вас не оставит. Он нашу обитель давно невзлюбил.
– За что, владыка?
– А за то, что людьми себя почитаем, а не тварями бессловесными, как ему надо. Потому и виру на монастырь наложили неподъёмную и бьют меня на правеже злей, чем прочих. Но и вы добра не ждите, готовьтесь принять смерть как первые христиане. А кто уцелеет, тому монастырь возрождать.
Игумен утомлённо закрыл глаза, долго молчал, отдыхая.
– Слушай, Фома, зачем я тебя позвал. Знаю, ты на меня в обиде. Трудил тебя боле других, лаской обходил, в простых чернецах который год ходишь. Вокруг меня многие увивались, а ты не похлебствовал. Не гневайся, я ведь тоже слабый человек и на лесть падкий. А вот ноне задумался: кому последнюю волю поручить и вижу – кроме тебя – некому.
– Всё сделаю, владыка, что прикажешь.
– Помнишь, как у Иоанна Богослова сказано: иди и смотри! Иди в город, смотри, что деется. Завтра же иди. Везде проникни, всё запомни. После напишешь тайную повесть. Пусть все узнают, как русский царь Великий Новгород казнил. Тело заплывчиво, память забывчива. Пройдёт время, и забудут люди, а надо, чтобы всегда помнили.
– Не мастак я сочинять, – потупился Фома.
– Знаю. Перо у тебя небойкое, зато суесловить не будешь, измышлять чего не было. Многошумящий летописец подобен псу брехливому, он лает, а его никто не слушает. Правду пиши! Напишешь, схорони до поры. Да, никому из братии не говори, что я тебе поручил, а то свои же предадут. Сам знаешь, царь запретил летописание.
– Исполню, владыка!
– И помни: сие твоё послушание, Фома! Пока его не свершишь – ты перед Богом в ответе. А теперь ступай, позови старцев. Исповедаться хочу.








