355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Виктор Потанин » Пристань » Текст книги (страница 5)
Пристань
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 02:09

Текст книги "Пристань"


Автор книги: Виктор Потанин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 8 страниц)

13

– Ну как, ездил дак? – спросила снова весело Нюра и поскребла ноготком по клеенке.

Федор улыбнулся, и было в этой улыбке дальняя жалость к себе и обида. И он медленно, раздумчиво размял папиросу и скрылся в дыму:

– А я уж, думаю, про меня забыли. Ну ладно, доскажу. Приехал я, значит, в Сосновку, вижу – домок у вдовы некорыстный. Она в кухню вышла, смеется: «Здравствуйте, здравствуйте!», а че дальше говорить – не знаю. Она смотрит на меня пытательно, зовет к столу. Вижу, стакан водки подносит за знакомство, и огурчик оказался... Выпил – поблагодарил. Она огурчик на вилку, я головой замотал – после первой не заедаю. Она удивилась вроде и губку закусила. Ну, ладно: про хозяйство спрашиват. Поясняю: дом у меня новый, крестовой, банька, коровка, телушка оставлена, курицы, рыбная снасть. Говорю с подробностями, как хозяйке. Она повеселела, тоже со мной выпила, а потом ни с того, ни с сего, а уж пьяненькая, когда, говорит, последний раз хворал. Поясняю: не помню когда, врать, мол, не буду, что хошь делай – не помню. Она опять темнеет... Никого не понимаю. Мужик достается здоровый, а она в печаль. Ну, и опять выпили: я стакан, она вполовину. Я еще голос свой слышу, а она уж никого, раскраснелась, как девка, про мужа вспомнила. Его громом на Ильин день пристукнуло, а детей не осталось, – видно, не хотела: жила, значит, в свое удовольствие. Я понял, что и хозяйство у них было, да уж чуть-чуть уплыло. Вглядываюся в нее – носишко краснехонек, краснота давно въелась... Ну, думаю, голубушка, ты сама руку к имуществу приложила, между нами говоря, пропила... А она, значит, опять меня пытать, как ночью сплю, как желудок – варит ли?.. Поясняю: все хорошо, даже благополучно. Она совсем закручинилась – и хлоп снова водочки. Не, говорит, ты мне – не пара. Мне нужен старик поспокойней да послабей, потому что сама, мол, в одиночку ослабла. А я ей возьми да грохни: я и есть тот старик, и за слова не суди, а если хочешь – бери. А она: ты не старик, ты еще меня переживешь... Аха, тут и щелкнуло: думаю, зря ты финтила-минтила, ядрена кляча, нужен тебе мужик больной, чтоб через месяц его закопать да имущество засвоить. Разозлился, встал на ноги и по столу хрясь: согласна? Говорит: не согласна. Я кричу: звала зачем? А она как заверещит, да грудью на меня поперла. Чую, драка идет. Я в сенки да в ходок. Воронко не поен, не кормлен, а жарина, еле в свою деревню попали, – Федор замолчал, папироса давно потухла, и пока он рассказывал, в голове у меня стало тихо и сонно и не хотелось вставать. А Нюра наклонилась вперед, нос от вниманья затвердел и опустился совсем.

– А теперь че? – тихо спросила, не отрывая от Федора глаз.

– А теперь про тебя задумал... Давай айда ко мне! А на народ не гляди, мало ли болтунов. Зато как заживем! Подтверди, Василей, – он с надеждой взглянул на меня, и мне ничего не оставалось, как сказать: «Заживете, конечно».

Нюра ноготком по скатертке скребнула, скатерть скрипнула, и вот уж вижу прямо перед собой ее злые, мстительные глаза.

– Ох, не ожидала, зато долго нянчилась. Ох, сынок ты мой дорогой. А куда же вы Ванечку дели? Куда ж вы его отправили?

– Он без нас отправлен! – отрубил Федор и опять весь скрылся в дыму.

– Как это отправлен! Как это таким голосом? Я вот где его ношу! – она постучала по груди кулачком, и в заблестевших исступленных глазах встали слезы.

Но Федор их не видел. Смотрел в стол. И вдруг приподнялся на кулаках и крикнул громко, надрывно:

– Ты че обвенчалась с ним? На кой шут тебе мертвяк-то?

Нюра щеку обмахнула ладонью, и показалось мне – успокоилась сразу.

– А вы, Федор Петрович, во мне не ковыряйтесь, – сказала тихо и поднялась со стула. – Пойдем, Васяня. Мало погостили, да много повидали. Поняли мы вас, Федор Петрович. Вон куда винцо повело.

– Поняли, да не шибко. Я тебя к жизни склоняю, а ты на тот свет смотришь. Эх, Нюрка, Нюрка...

– Хватит, не ковыряйтесь!

– А кто он тебе был: жених ли парень?! – вскипел Федор и тоже встал в полный рост.

– Я вам не подотчетна.

– Да не дури, девка. Тебе дом предлагают, хозяйство, а ты хвостом мелешь!

– Вот чё, Федор Петрович, не шумите!

– Надо ж, расписна цаца. Давно ли куски собирала? Не пригрел бы, теперь бы возле женишка была.

У Нюры щека задергалась, и на шее отчетливо билась жила, – и не сдержалась:

– Уйди прочь! Прочь! Опога-а-анил! – завизжала по-бабьи, как молодая, и схватила меня за руку. – Не отставай от меня!

– Вались, покормушка. Кусошница-а! – завопил сзади Федор и пьяно застучал кулаками. Нюра повисла у меня на локте, захныкала. И теперь уже я сам схватил ее за плечо, прижал к себе и почти вынес в ограду. Сзади опять орал Федор, Мы побежали, я ее в спину подталкивал, она всхлипывала и запиналась. А тут еще на нас собаки залаяли – не узнали. В переулке Нюра совсем повисла на мне, и голос вышел слабый, больной:

– Поддержи немного. Голова сильно кружится. Поддержи свою няньку-кусошницу, – и опять градом слезы. Из окошек заметили нас, и как только мы оглядывались на окна – занавески задергивались.

– Пойдем, сынок, теперь на кладбище. Где там Коля-то лежит, Ванечкин брат? Возле него отдохнем...

Но ей опять стало плохо: побледнела мертвенно и схватилась за меня. И зашептала, зашептала, а чего – понять не могу. Еле понял – к самым губам наклонился.

– Прости старуху, прости, не ругай. Я тебя расстроила, отвлекла...

Заглянул ей в лицо. В упор уставились на меня большие виноватые глаза – и потупились. Я задохнулся и долго не мог продышаться...

14

И сейчас опять задохнулся. Еле выровнялось дыханье. И опять услышал стук колес, и сразу вспомнил, что еду в поезде, а то совсем уж смешался с мыслями. За окном стоял белый день, по краям полей пылали солнечные березы. Но все равно не мог успокоиться... Где теперь идет ее поезд? Наверное, уж возле самых Грачиков стучит по рельсам, и она собирает в кучу свои мешочки, пересчитывает багаж и что-то шепчет губами, может, меня вспоминает, казнит.

Поезд остановился. Под окнами закричали люди – продают бабы пуховые шали. Голоса у всех визгливые, нахальные, да и в самих бабах есть что-то цыганское, бесстыдное, как говорится, оторви да брось.

– Шали, шали! Кому шали!

И опять поехали. Станция была большая, долго тянулись каменные строения, а за ними – дачки, дачки. Вагон качался, набирал скорость, а за окном опять поднялся ослепительный день, и уж давно вслед за нами не гнались деревеньки, черные степные овраги, зато все время теперь мелькали красивенькие квадратные домики, возле которых жгли костры. Они горели повсюду, эти костры: видно, день был воскресный, и дачники спешили убрать мусор и принарядить ограды, – и вился за поездом, подбегал к рельсам сизый, серенький горьковатый дымок. Вот и осень скоро. Полетят птицы, замашут крыльями. А там и зима... «Какова ты будешь, моя зима, – холодна ли, трескуча, сколько дашь веку старухе?» – сказала тогда Нюра, когда чуть успокоилась и перестала стонать. Мне уж казалось, что Нюра почти забыла о Федоре, только у нижней губы в уголке подрагивало темное пятнышко да похлипывало в груди.

– Ну, айда теперь к Коле.

Но я отговорил заходить к нему, боясь, что сердце у ней опять сорвется, а то упадет еще пластом, без сознанья, и тогда я тоже умру с ней – так мне было плохо в тот день. И тоже разболелось сердце. Оно и прежде мучило, и чаще всего ночами. Но тогда уже дома, в своей ограде, началось такое сердцебиение, что я лег на траву и зажмурился. А пульс все равно спешил, торопился, вот и в глазах замелькали полосы. Над головой у меня Нюра возвысилась, испуганно губу поджала и молчит. Как наяву вижу ее лицо: то уходит от меня, то приближается, и про платочек забыла, он совсем на затылок спустился, и лоб выступил безволосый, костистый, а кожица сверху красная – надавило платком... И мне опять мало воздуха, и сердце ожило, и нехорошо в висках. А в окно мелькают дачки, зеленые огороды, потом снова костры, а в голове все больней и больней.

15

На кладбище мы пошли через ночь. Опять было ясное утро. В бору пели птицы, солнце грело по-летнему, но Нюра печальна. И мне тоже было плохо, мучительно, да и в последнюю ночь плохо спал. Пугали звезды, они падали всю ночь, и всю ночь казалось, что одна из них сядет на голову и раздавит, и я натягивал на себя одеяло. А под утро было сыро, туманно, одеяло тоже стало сырое, даже волосы намокли. Я приподнялся, но впереди не увидел ни ограды, ни прясла, ни Авдотьиного дома: по земле полз туман и соединялся с небом. Я подумал, что в этот день мне суждено пережить какое-то горе, беду ли – так тяжел, неприютен вставал туман. От него в бору осталась сырость, трава не просохла, и скоро мои ботинки промокли, в них хлюпало. Потом мы пошли сквозь малину. Ее было так много вокруг, что ни обойти, ни объехать. С малины уже начал спадать лист, и она больно царапала голые локти. Сразу за малиной начиналась ограда – низкий аккуратный штакетничек. Ограду соорудили в прошлый месяц, а то постоянно на кладбище заходили коровы, телята, а на ночь здесь оставались лошади и выкатывали всю траву, оставляя на крестах конский волос и запах конюшни.

Нюра шла молча, в одной руке сеточка, в которой шанежки, кулек с конфетами, моченая вишня – гостинец для Коли. Вот и ворота: две жердины продернуты в скобки, Нюра громко вздохнула, покачала головой и только взялась за жердину – так и повисла на ней. Оглянулась на меня подбито, ужаленно: «Сердце, Васяня, изробилось, Расстроишься – и шабаш». Полежала немного прямо на жердине, отдышалась – и пошли опять дальше.

Нюра часто оглядывалась по сторонам, да и посмотреть есть на что. Возле могил в последние годы образовались высокие железные ограды, все на один фасон. Их наши деревенские привозят из города, с завода. И когда ставят возле родственников, то это как праздник, как поминки – опять много выпивают водки, даже больше, чем на похоронах, а потом разбивают бутылки о железные прутья ограды, и лица в это время довольны – вроде исполнен долг.

– Че-нидь расскажи про Колю, – неожиданно просит Нюра и достает из сетки шанежку и нюхает, – я его, Васяня, восьмилеткой помню. Он в школу пошел, а я в Грачики собралась. Все хотела ему гостинцев послать, да не успела. Вначале худо жила, нече было, а потом уж и схоронили его. Он черный, белый вырос?

– Ни тот, ни другой, – ответил я неопределенно, а сам напряг всю память, вызывая в ней Кольку, но он не шел, упирался. А вместо него маячил в глазах какой-то далекий чужой мальчик без имени, без фамилии, без глаз, без лица.

– Он должен на Ваню походить. Маленький-то походил, – опять обратилась ко мне Нюра, и я опять напряг всю память, но мальчик этот все ходил где-то издали, и даже та далекая буранная ночь не шла в голову, а точно приснилась, привиделась, а может, стояла во мне еще до рожденья.

– Ну какой он? – канючила Нюра, нетерпеливо помахивая сеткой и все стремясь заглянуть мне в глаза, но я не давался.

– Обыкновенный. Пацан спокойный, не драчливый, – добавил я уже на всякий случай и вдруг вспомнил: – Он голубей любил!

– Смотри ты! А ты молчал! Голубей любил! – все удивлялась Нюра и даже повеселела и прибавила шаг.

От могил сильно пахло мокрым песком. Отчего на кладбищах так сильно пахнет песок. И ограды, ограды. Но все-таки деревянных оград побольше, чем железных, и они здесь проще, сердечней, только вид у них виноватей среди своих железных подруг. Многие кресты сгнили и лежали рядом с могилами. Кресты эти никто не починял, не ставил обратно, значит, все наследники уехали на чужую сторону и забыли про свою кровь. Нюра точно слышит мои мысли, дотрагивается до моей ладони, просит вниманья, и голос ее переходит на шепот:

– Сколько кругом сирот. Жили, поди, плодились, на деток надеялись, а они позабыли, – и вдруг совсем тихо, на полушепоте говорит: – И Ваня так лежал бы. Не приедь я – кто бы приласкал его, кто бы могилу украсил. Эх, люди, люди, от крови своей отреклись. И ради чего-о?.. Ты слышишь меня, Васяня? Ради чего кровь родну забывают, память теряют... Ты все же ответь мне? Ради чего? Да не молчи ты? Ну-у? Думаешь, с ума спятила, а я все об этом думаю... Ну чего?.. Погляди вон: могилка вся вытоптана, загажена, а там, поди, человек лежит. Челове-ек! – Она остановилась возле изъеденного лошадиными копытами бугорка и подняла с могилы горстку земли. Потом достала из кармана чистый платочек и ссыпала туда землю.

– Увезу с собой, не велик груз.

– А зачем? – не вытерпел я, и Нюра взглянула на меня как-то вкось, кособоком, потом, схохотнула, и этот быстрый смешок удивил и обидел.

– Зачем, зачем? – передразнила опять и надолго замолчала.

Мы опять зашагали вперед. Утро двигалось теплое, по воздуху несло паутинку, и она висла на крестах. По-летнему жужжали мухи, рассеивая тишину. На соснах вытопилась смола, особенно много ее возле самых корней, у подножья, и этот первозданный янтарь переливается и горит. Зато наверху, в самых густых лапах порхают серые безглазые пташки, здесь так и зовут их – слепыши. Эти слепыши садились к нам под ноги, подлетали так близко, что я различал у них перья на самой макушечке, измазанные в какой-то пыльце. Над клювом у них были черные бровки, и эти бровки все время подрагивали. Но вот мы вышли на опушку, и пташки исчезли.

Колина могила была на краю бора, на высоком бугристом месте. Лет пять назад я посадил ему сирень и сделал оградку – покрыл ее штакетником, и сейчас эта сирень и оградка умилили Нюру.

– Кто-то заботился же. Поди, Маруська...

– Это я сделал, – сказал я тихонько.

– Ты сам, Васяня?! И сам тесу достал и приколотил? И сам сирень принес? – допытывалась она торопливо, и в это время вся раскраснелась, и щеки ее тряслись внизу по-старушечьи, и казалось, что она сейчас пьяненькая – так смешно она наскакивала на меня.

– Неуж все сам?

– Сам, сам, – засмеялся я громко и откровенно, но она запретила.

– Смех у могилы – нехорошо... Его обидишь, Колю. Ну ладно, а вот лавочку ты зря не сделал. Сейчас бы рядком посидели, с тобой, Колю бы вспомнили, ребячество ваше... Совсем доверюсь: стала я тебя в последнее время во сне видеть, часто прямо. Как усну – так увижу. То в рубашечке бежишь коротенькой, то совсем без рубашечки. Только поймать хочу – ты всю обмочишь меня, – и я проснусь. И хорошо и смешно. А как подумаю – ведь это предчувствие. Бежишь ты куда-то, и надо тебя остановить. Вот и поехала к вам. Натосковалась... – И она взглянула даже не на меня, а просто в мою сторону и так горько прищурилась, что я отвернулся. Постояли, помолчали, потом я присел на траву, она тоже рядом присела, но прежде попросила разрешенья.

– Можно с тобой рядышком? Чтоб тесненько, бочок о бочок. Ох, господи, я согрешила – увиваюсь возле тебя, как девка. А ноги-то у тебя как выросли и руки-то! Как идет время, и почему нас от болей не вылечит. Только вывернется солнышко и опять жди град... В молодости все родить хотела, а потом без Вани кака тут роженица. Ну ничего – вон какой у меня сынок поднялся. – Она обняла меня за плечо, осторожно и вкрадчиво. – Как девку-то твою зовут? Ой, выпало из ума – Алентина же. Ты ее хоть покажи мне, покажи. Нянька, мол, требует перед очи, – засмеялась Нюра и протянула вперед ноги. Протянула их далеко и вдруг с какой-то виноватой просьбой задала свой роковой вопрос. Я давно уж ждал его, но она, видно, стеснялась меня, только теперь насмелилась: – Ты помнишь, как я тебя нянчила? Как таскала на себе?

– Помню! – соврал я и сразу стыдно стало, прямо невыносимо, и я отвернулся и начал пересыпать песочек с ладони на ладонь.

– Помнишь ли?.. – ответила она еле слышно и сама себе сказала: – Едва ли помнишь. Время-то ушло...

Она задумалась, большим пальцем поцарапала за ухом – и рассмеялась.

– А ты рос ничего, круглый, пузатенький, мать с отцом оба работали – че хотел, то и ел. А ревливый был, ох и ревливый! Как Леонида Степановича на фронт отправляли, ох и поревел тогда. И поревел же, матушка ты моя, как вынесло твое горлышко. – Она погладила меня по волосам, как маленького, беспомощного, и сразу испуганно отдернула руку, как обожглась.

– Тебе, поди, неладно это? Лезет нянька с соплями. Ну че поделаешь, не часто ездим... Так вот, заревел ты, а отец взял тебя на закрошки, а ты орешь, а ты орешь – прямо лопнешь. Леня и говорит нам: сбегайте, мол, в школу за Серухой, я Ваську покатаю. Отец-то по кровям из крестьян, дед его из Пскова в нашу сторонку пришел. Пригнала голодуха, господь с ней... Вот и любил лошадок-то, хоть и учительствовал. Да-а... Вспрыгнул он на Серуху, тебя подали, а он как понужнул да взвикнул – и вдоль деревни таким метляком. Воротились – ты веселенькой, отец веселенькой, вроде и войны нет. И больше уж не кричал ты, даже когда Тимофеевну отпаивали... Не надоело тебе? – Она закрыла глаза и стала дышать ровно, спокойно. Я подумал, может быть, задремала.

Уже поднялось высоко солнце, стало много грачей вверху: под осень они собирались опять табунами, готовясь к отлету. По небу шли облака. Я смотрел в высоту, в то место, где остановилось млечное облачко, но сколько ни напрягал память – не мог услышать там, в своем далеком, ни отца, ни Нюры – тихой послушной няньки, не мог увидеть глаз той серой школьной кобылы, на которой катал меня на прощанье отец. Где он лежит теперь? В какой земле? Какой ветер трогает его прах, какой дождь мочит?.. А может, лежит он совсем близко от Вани, от тех Грачиков, а может, в той же могиле лежит – кто знает? Похоронной-то не было – без вести. Без вести... Сколько их было таких, что без вести. Облачко стояло надо мной. Я загадал: если оно тронется сейчас с места – буду счастливым. И мне показалось, что оно медленно пошло вперед, хоть и ближние облака стояли недвижно, но мое облачко пошло вперед, в далекую южную сторону, и вот уж его совсем нет – может, ушло далеко, может, растаяло. Я так и не понял.

– Давай о Коле говорить. Не могу я, когда молчат. И боюсь молчальников. Как замолчит человек – значит, обиделся, значит, ты в чем-то согрешил перед ним... Да не молчи ты, моя матушка! – Она опять взглянула на меня с радостной виноватостью, опять к моей голове рукой потянулась, но в последний миг задумалась и опустила глаза. Хотелось ободрить ее, признаться в чем-то тайном, таком тайном, невысказанном, что встает за душой ночами и выйти просится, хотелось приласкать ее каким-нибудь тихим обычным словом, но в горле затвердело и мучил стыд. Я опять заметил в себе, что стыжусь ее, стыжусь ее преданной откровенности и боюсь в это время себя. Наверное, пугала Нюрина доверчивость и непонятная простота, и я еще больше мучился, и хотелось убежать от нее, скрыться с глаз. Но кто мне поможет.

– Давай-ко покормим Колю.

Она разложила на могиле шанежки, конфеты, горсть вишни высыпала и все это сделала потихоньку и отвернулась от меня. Стала что-то шептать. И я чувствовал, что она опять боится меня. Потом обошла вокруг могилы, наверх песку добавила, (прямо ладонями наскребла, потом отломила у ближней сосны две ветки, положила по краям холмика. Я сидел молча, стараясь даже не дышать, чтоб не спугнуть ее.

– Все сойдем туда, и грехи с нами, – сказала про себя Нюра и стала дышать в нос и посапывать.

– Какие у тебя грехи? – вырвалось у меня, и сразу же пожалел об этом. Она усмехнулась, всего меня оглядела.

– У всех есть. И у тебя, поди, есть, – ответила спокойно и сразу заговорила снова, уже волнуясь и вздрагивая всем лицом. – Ну пусть бога нет, согласна. Но человек-то есть. Чем нам не бог? Еще какой бог! И обижать его не надо. И забывать не надо...

– А что делать с ним? – засмеялся я.

– Любить, вот что. Сколько он вынес, сколько народов спас наш человек! Таку войну прошел! Всем войнам война.

– А можно так, чтоб не обижать?..

– Да надо бы. У меня вот не вышло, – сказала она раздумчиво, опять присела со мной и стала камешек на ладони подкидывать.

– Не наговаривай на себя. Не такая ты. Не поверю, – попробовал я ее утешить, но она бессильно отмахнулась и затянула на голове платок. И сказала с горькой безнадежностью: – Нет, сынок, я кругом виновата. И особо перед Ваней.

– Тебя послушай...

– А ты не слушай – запоминай... Была бы война сейчас, я б тоже за Ваней пошла, за народ бы погибла. Само хорошее за народ погибнуть... А ты погиб бы?

– Ну что ты? Прямо в горло залазишь.

– Ну, прости, прости – попытала. Только быват – иной по косым переулочкам ладит. И рассуждаете нынче много. Слов-то не жалко?

– Ну разошлась! – сорвалось у меня злобное, но она как бы не слышала, задумалась, видно.

И вдруг обернулась ко мне резко, нетерпеливо:

– А Ванечка в первый же день войны пошел в военкомат. Война застала его уже в городе. А потом еще домой в деревню приехал... – она замолчала на миг и стала оглядываться, по-птичьи вытянув шею. – Кажись, кто-то ходит, аха? – Она взглянула на меня испуганными глазами и дотронулась до плеча: – Посмотри-ко, Васяня, что-то жутковато мне, – а голос глухой, изменившийся, даже меня напугала. Еще посидели немного и, видно, отошла, успокоилась. Но когда я опять посмотрел на нее, то не увидел лица. Она зажала его ладонями. И опять у меня не нашлось никакого слова. Вверху призывно кричали птицы, собираясь в дорогу, и я радовался их свободе.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю