Текст книги "Собрание сочинений. Том 3. Песни. Поэмы. Над рекой Истермой (Записки поэта)."
Автор книги: Виктор Боков
Жанр:
Поэзия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 13 страниц)
Узкое место
Когда секретарь райкома назвал фамилию Селиванова, из зала заседаний стал пробираться к трибуне высокий, коренастый, уверенный в себе человек. По тому, как он свободно встал, облокотился и начал говорить, нетрудно было догадаться, что его любили.
Это он почти тридцать лет проработал председателем колхоза, это с его теплицы район получает зимою замечательные свежие огурцы, это у него недавно справляли юбилей знатной птичницы, которая от первого дня вступления в колхоз ни разу не опоздала на птичник и стала, как говорят колхозники, куриным академиком. Это его коровы удивляют всех на сельхозвыставке.
Что говорить, никто из присутствующих в зале, а здесь были председатели колхозов, парторги, агрономы – весь цвет кадров села – никто бы из них не мог упрекнуть Селиванова в чем-либо.
Вот и теперь выступал он, казалось бы, не по большому делу, но и тут, в этом небольшом деле, он был передовиком.
– Это правильно, товарищи, что вы такое совещание созвали. В повестке один вопрос: что нового в твоем колхозе?
Райкомовцы довольно переглянулись: не шутка получить одобрение из уст прославленного председателя.
– Я цифр называть не буду!
Был за Селивановым такой грех – говорить цифрами, и, когда он поклялся не вспоминать их, все облегченно вздохнули.
– Что нового в моем колхозе? – торжественно задал себе вопрос Селиванов.
Всем не терпелось узнать, что же нового у этого изобретателя и выдумщика.
А он, как артист, чуть выждал, разжег любопытство, а потом выпалил:
– Самое новое у нас – это баня.
При слове «баня» лица людей расплылись в улыбках, многие из присутствующих стали расстегивать вороты рубашек – как будто становилось жарко.
Селиванов не упустил этого из виду, он смаковал:
– Баня большая, деревянная, с парной. В пятницу моем мужчин, в субботу – женщин.
По залу прокатился легкий дружный смешок. Была пятница, и люди подумали, что неспроста так розов и сияющ Селиванов. Наверно, не упустил он случая и сегодня помыться и попариться.
– Простое дело баня, – продолжал Селиванов, – а все меняет. Иду я на днях, смотрю, на птичнике ветер крышу задрал. Непорядок. «Кто там есть?» – спрашиваю. Выходит Настя, птичница. «Настя, – говорю, – поправь солому». А она мне спокойненько: «Иван Ильич, сегодня суббота, в баню надо». Пришлось мужичка искать.
Селиванов уходил с трибуны под аплодисменты всего зала.
Следующий оратор составлял резкий контраст Селиванову своим внешним видом. Был он низенький, тощенький, с язвительной улыбкой и подвижными глазами.
– У нас пока нет бани, – начал он, глазами отыскивая Селиванова, – а новое тоже есть. Трио баянистов.
Все понимали, что удар по Селиванову наносился серьезный. Он не любил заниматься самодеятельностью, в передовом колхозе не было ни хора, ни оркестра.
– Как у тебя, товарищ Селиванов, с музыкой? – спросил секретарь райкома, перебивая оратора.
Банное, веселое настроение Селиванова прошло.
Он встал и покаялся:
– Музыка у нас – узкое место.
Это подлило масла в огонь. Председатель соседнего колхоза Дремов уже открыто нападал на Селиванова:
– Баня – это хорошо, это культура, но надо приобщать народ не только к мылу и венику, но и к музыке, чтобы люди духовно росли. У нас комбайнер Студеникин «Турецкий марш» Моцарта играет. А у вас?
Дремов сделал паузу, которая стала грозна, как прокурор.
Селиванов сидел и думал: «Вот поучился на партийных курсах, теперь уже учит».
Но как бы он ни развенчивал Дремова, было ясно, что по части Моцарта он, Дремов, обогнал Селиванова.
По дороге в свой колхоз председатель спокойно и трезво хотел разобраться: почему у него действительно плохо с самодеятельностью?
Нет талантов? Это неправда!
Сколько раз случалось слышать ему, как задорно пели девушки на улице.
Впрочем, этим уличным пением теперь никого не удивишь. У Дремова – Моцарт. Неужели у него, Селиванова, не могли бы исполнить Чайковского?
Он въехал в свои Скородумки, и первое, что услышал, – залихватский гармонный перебор. Гармонисту подпевали девушки, на всю деревню звенели их молодые, сильные голоса.
Селиванов поравнялся с молодежью, остановил коня. Девушки, в свою очередь, тоже стали. Звонкими, радостными голосами они наперебой приветствовали:
– Здравствуйте, Иван Ильич!
– Гармошка? – осуждающе спросил он.
– Да, – виновато и смущенно ответили девушки.
– Частушки? – с той же осуждающей ноткой в голосе спросил председатель.
– Да, – совсем уже тихо и робко ответили девушки.
– А у Дремова Моцарта играют, трио баянистов есть.
Конь не стоял, копытил снег, а Селиванов одной рукой сдерживал на вожжах коня, а другой касался плеча гармониста.
– Твой отец вот так же с гармошкой ходил, и ты ходишь. А десятилетку кончил, квадратные корни извлекать умеешь. Вперед надо идти, Ваня. А ты все на одном месте топчешься.
Они разминулись. Гармонь больше не подавала голосу, и скоро девушки запели без гармониста.
Долго не спалось в эту ночь Селиванову. Он на память перебирал все показатели соседнего колхоза. Ну, что они! По молоку на сто один процент, а у Селиванова на сто пятьдесят. По картошке у них и ста процентов нет, а у Селиванова – рекорд. По строительству – у Дремова одна конюшня выстроена, а у Селиванова – и новый клуб, и зернохранилище, и баня.
Да что там считать! Далеко Дремову до Селиванова!
Он был в хорошем настроении. Но мысль о том, что по музыке соседний колхоз обогнал Селиванова, не давала покоя. Этот проклятый дремовский Моцарт сидел у Селиванова в печенках.
Снился Селиванову сон.
Играет в Скородумках духовой оркестр на майских праздниках, и по зеленому колхозному лужку кружатся в легких майских платьицах девушки. А он, Селиванов, сияет, как начищенная медная труба, и говорит всем колхозникам:
«Что трио баянистов! Вот оркестр – это достиженье».
Он проснулся с готовым решением: колхозу нужен духовой оркестр.
Ни парторг, ни бухгалтер не возражали против такой идеи, сомневались в одном: будет ли кому играть в оркестре?
– Найдем! – круто обрывал Селиванов.
Он ездил в район и по секрету советовался с отставным военным капельмейстером.
Наконец пришел тот день, когда в одной из комнат колхозного клуба заблестела новенькая оркестровая медь.
Ей нужны были музыканты, без них она молчала.
– Соберите всех, кто умеет на чем-либо играть! – приказал Селиванов молоденькой, приехавшей на заведование клубом девушке.
Пришел хроменький сторож, бобыль Вихранов.
– Ты играешь на чем? – спросил Селиванов.
– На барабане когда-то играл в полку, – сказал Вихранов, опасливо поглядывая на барабан.
– Подойди, не бойся! – подбадривал Селиванов.
Вихранов сделал два шага в сторону барабана и тихо ударил по туго натянутой коже. Недовольная тем, что ее побеспокоили, она глухо ответила: бумм!
Вихранов, как ребенок, обрадовался, осмелел и выстукал какой-то бывалый военный марш.
– Пойдет дело! – уверенно заключил Селиванов. – Один музыкант есть! Следующий?
Девушка-завклубом объявила:
– Иван Ильич, тут есть один трубач.
– Кто?
– Десятов.
Низкий, широкоплечий кузнец подошел к стене, снял трубу, продул ее и заиграл.
У него получилось.
– И ноты знаешь? – спросил председатель.
– Немного, – пыхтя и краснея, ответил кузнец.
– Будешь играть! – заключил Селиванов с видом знатока.
Он осмотрел остальных и строго спросил:
– Еще есть музыканты?
У остальных было только желание.
Это не очень огорчило Селиванова. Выйдя на крыльцо клуба, он авторитетно заявил:
– Не унывать, ребята! Руководителя я подыщу, желающие есть, а играть научимся! Посмотрим еще, у кого музыка узкое место – у нас или у Дремова?!
Из уличного радиорупора звучал хорошо слаженный духовой оркестр.
Селиванов попрощался за руку со всеми, кто приходил пробоваться или изъявил желание играть в оркестре, и по-селивановскн заверил:
– И у нас будет такой! Все в наших руках!
Коростель
Коростель радостно издает свои ночные звуки.
Стою в родном поле и слушаю. Я – все я, а все тот же ли коростель? Сколько поколений коростелей сменилось, чтобы этот молодой докатил до меня свой влажный тележный скрип и напомнил мне детство, первый ночной выезд в дальнюю дорогу, когда на всех полях, которые мы проезжали с отцом, как лен из земли, коростели выдергивали свое «дерь-дерь-дерь-дерь».
Овраг
В овраге стало пусто, как в часах, из которых вынули завод.
Не сразу догадаешься, что это соловьи отпели, и только в стороне по полю едет и скрипит всю ночь коростель с хлебными возами. Музыка лета переместилась на поля.
На людях
Сошел с поезда, огляделся. Приехало много знакомых девушек на выходной день. Заметили меня, кричат со всех сторон:
– Виктор! Виктор!
Девушки от семнадцати до двадцати лет пошли со мной, постарше идут за солдатом.
30 апреля. Тепло. Над нами жаворонки. Синь неба.
Я пою девушкам на ходу «Стою среди поля…», «Побелели с той недели…». Восторг. Радость. Нас уже не разольешь водой. Разговоры обо всем на свете. Алла, не по годам рослая и развитая девушка, ученица по ткацкому делу, неожиданно раскрывается передо мной как романтик:
– Как я оперу люблю! Ах, если бы посмотреть «Русалку». Содержательная музыка, трагичная. Девушки сердятся в общежитии, когда я оперу по радио слушаю, кричат: «Выключи ты эту волынку».
Скромная, тихая, очень милая лицом Таня перебивает Аллу:
– Я не люблю оперы, я люблю театр!
Я говорю:
– Таня, хочешь сходить на пьесу?
– А о чем?
– Герой робкий, никак девушку не поцелует.
Таня лукаво, обворожительно смеется:
– Нет, не хочу!
Алла:
– Вчера опять «Поддубенские частушки» передавали. Хорошо! Там она говорит Семену: «Сень, я тебе рейки принесла. Да они короче на два метра!»
Вот уже деревня. Первые встречные. Катя Семенова, свинарка, кричит:
– Танька! Когда приехали?
– С утренним. Как хорошо дошли. С нами Виктор шел, пел, рассказывал, не заметили, как дома.
Я уже отоспался, сбросил с себя московскую усталость, уставил себя на деревенский ритм жизни и дыхания.
Иду по деревне. Вечер. Тепло. Останавливаюсь против опрятно побеленной хаты. Окно раскрыто, чуть колеблется занавеска.
– Мефодий!
– Я!
В окошко выглядывает рыжая борода Мефодия:
– Антиалкоголик приехал!
Мефодий задевает при этом локтем бутылку с водкой, она падает за окно, водка выливается на землю.
Мефодий:
– Прошу.
– Не могу: рыба кланяется с реки.
В руках у меня две верши, спешу поставить их, пока не стемнело совсем. За мной идут девочки – Нинка Горохова, Надя Тимохина, Зинка Белова, Таня Сорокина. Им по пять, по шесть лет. С ними Рая Плюхина, ученица.
– Тише! Рыбу распугаете! – предупреждаю я их около реки.
Девочки замерли. Плеснулась рыба, плотва начинает нерест, лист березовый развертывается, ей в самый раз. Поставил одну вершу горлом на скат, другую на подъем воды. Иду обратно. Девочки гуртиком сзади меня.
– Дядя Вить! Сочини чего-нибудь про нас!
Я начинаю под рифму:
– Нинка – резинка. Райка – балалайка!
Хор:
– Райка – балалайка!
Я:
– Танька – встанька! Надина – рябина.
Девочки:
– А про Омельчука?
– Толик – соколик.
Девочки:
– А про Маньку Кирикову?
На имени больше играть нельзя, и я обыгрываю фамилию:
– Кирик – чирик!
Новый взрыв восторга..
Девочки:
– А про Васю Евраскина?
– Вася – растеряша!
И вот девочки идут за мной и хором повторяют:
– Нинка – резинка.
– Райка – балалайка..
– Танька – встанька.
– Надина – рябина.
– Толик – соколик.
– Кирик – чирик.
– Вася – растеряша.
Райка Плюхина:
– Девочки! Я пойду это в тетрадь запишу!
Девочки остаются в проулке дома. По деревне идет Иван Архипыч Омельчук. Издалека кричит:
– Федорыч! Привет.
Он заведует избой-читальней. Спрашиваю:
– Когда кино?
– Послезавтра.
– Стенгазету сделаем?
– Нет.
– Почему?
– Установка райкома: в праздничные дни показывать одни достижения!
Захожу в ларек сельпо. За прилавком продавец Люба, молодая, энергичная женщина. Муж уж год как в армии. Люба кормит девочку, Нинку. Сила и здоровье матери сказываются и на ребенке. Любкина Нинка как на дрожжах растет. Люба встречает меня с искренней улыбкой, с радостью:
– С приездом!
– Люб, дай четвертинку.
– Кого пропивать?
– Совесть.
– Нечиста?
– Есть небольшое запятнение.
Лукавство, огонек, задор в глазах Любы. Мы одни. На полках пряники, орехи, конфеты, ситец, сатин, а в глазах у продавца чистый, святой, торжествующий грех.
Иду дальше. В репродукторе голос артиста, читающего Некрасова: «Идет-гудет Зеленый Шум…»
Думаю: «Свойство русского поэтического стиля роднить слова, ставить их в кровном родстве: идет – гудет. Или: садись рядком, поговорим ладком».
Тепло. Чуть ветерит. Тын на фоне неба черный, железный, и над ним высокая жердь со скворечником. Жердь качается, и хозяин скворечника, Гриша Бодяк, говорит мне:
– Я это занарок сделал, скворцы качаться любят!
Девять вечера, лают собаки, поют петухи.
На повестке вечера – гармонь. Молодежь на кругу. Звенят голоса, то и дело загораются карманные фонарики, направленные парнями на «объекты». Девушки слепнут в лучах. Танцуют «Семеновну». Далеко за лесом и за полем – зарево. Все ярче и ярче. Из круга вопрос:
– Где горит?
Все начинают отгадывать, бросив танцы.
– В Иванкине?
– Нет, в Козельске.
Спор. Показалось огненное коромысло, а потом и красный столб, и все поняли, что это луна. Опять танцы в кругу. Маша Данилова и Оля Миронова спели:
Ой, подруга дорогая,
Мы с тобою тезки.
Давай вместе замуж выйдем,
Вместе купим соски.
Ой, подруга дорогая,
Не тревожь больной вопрос,
Не могу я замуж выйти,
Мой залеточка – матрос.
Ай, подруга дорогая,
Незачем печалиться,
Скоро он отслужит службу
И к тебе причалится.
Какая встреча! В сорок девятом году я ехал на лошади в темную осеннюю ночь и пел экспромтом частушки, одну за другой. Потом я их записал и отдал знакомой девушке. И вот через четыре года эти слова пелись на улице!
Между прочим, услышал я и новое, чего не знал:
Мне мой милый изменил,
Стал еще гордиться,
А мне его позабыть —
Что воды напиться!
Залеточку дорогого
Взяли в армию, во флот.
На такого ротозея
Доверили пароход!
Запомнилась рифма из припевки: милая – фамилия.
Нагулялся, иду спать. Моя соседка Наташа, молодая женщина, все выходит на крыльцо и сверлит глазами темноту ночи. Где муж, отец троих детей? Не играет ли на гармони? Наташа идет на круг для контроля. А ее Иван подъезжает к крыльцу на тракторе прямо с поля.
Когда успела Наташа прилететь сюда?
– Вань, ты?
– А то!
– Что так долго?
– Ужинать грей!
Иван ужинает. Трактор стоит около дома. Наташа уговаривает Ивана, чтобы он не ходил на улицу с гармонью. Куда там! Разве это первый раз? Шапку в охапку, гармонь в боевую готовность – и прямо с крыльца на полную звучность, залихватски заговорил всеми пищиками.
Как по цепи, по деревне понеслось:
– Иван играет!
А с крыльца вдогонку голос Наташи:
– Вернись, я тебе говорю!
Иван около трактора подглушил себе на уши, но в такую минуту и хороший слух не услышит. Сердце рвется вперед, на улицу и не хочет расставаться с молодостью!
Голуби
Первое, что я увидел в городе Волжском, были голуби. Они расхаживали над фронтоном Дворца культуры.
– Откуда столько голубей? – удивился я.
– А откуда столько людей? – в свою очередь, спросила меня пожилая женщина.
– Люди приезжают! – ответил я ей.
– А голуби прилетают!
Так возникают новые города: приезжают люди, прилетают голуби, высаживаются целые аллеи деревьев в бывшей степи.
Веселый диван
В магазине мебели оживленно. Вошел молодой строитель в ватнике и в черной шапке-ушанке.
– Что вам?
– Мне диван.
Все, что показывали, не очень устраивало рабочего. Продавец пытался понять, чего он хочет.
– Возьмите вот это, – предлагал он.
– Мне бы повеселее что-нибудь.
Опытный продавец понял. Он разорил целую поленницу диванов и извлек из-под них обитый материей с крупными красными цветами.
Рабочий обрадовался:
– Это по мне!
На диване сейчас же появился листок с надписью: «Продано».
Около него стояли покупатели и одобряли покупку:
– Веселый диван!
Разборчивая Рита
Был вечер танцев во Дворце культуры. Играл джаз.
Тесно было в двух залах от танцующей молодежи. У колонны стояла высокая светловолосая девушка. Она отказывала в танце – одному, второму, третьему…
После некоторых колебаний к ней направился высокий, красивый брюнет.
– Послушайте, девушка, – начал он, – вы уже троим отказали в танце!
– А вам нет! – сияя прервала его блондинка и легко пошла по кругу.
– Как вас зовут?
– Рита.
– Я вас буду звать разборчивая Рита!
– А вас как звать?
– Юра.
– А я вас буду звать настойчивый Юра! Что это за молодой человек, если вареным голосом мямлит: «Можно с вами потанцевать?» – Своей милой девичьей мимикой она изобразила одного из тех, с кем не пошла танцевать.
Фелицата
Сталинградские поэты Юрий Окунев и Людмила Щипахина проводили в Волжском семинар начинающих поэтов и писателей. Слово для выступления с чтением своих произведений получила девушка.
– Кто вы? – спросил ее Окунев.
– Я Фелицата! – ответила она.
– А что вы пишете? – спросила Щипахина.
– Пишу стихами и прозой.
– А кто вы? – еще раз спросил Юрий Окунев.
– Я Фелицата!
По заду прокатился добрый, товарищеский смешок.
Наконец юная поэтесса поняла, чего от нее хотят:
– Вы спрашиваете, кто я по профессии? Бетонщица.
В Волжском повторяют фразу: «Я Фелицата!»
Ее расшифровывают примерно так: кладу бетон и пишу стихи.
Ток в бок
Под самой сталинградской плотиной на деревянном щите сохранилась надпись «ТОК В БОК». Еще не совсем выгорел крокодил с вилами. На щит вешали стенгазету, гидростроевские сатирики не щадили ни рвачей, ни лодырей.
Я стою и думаю о том, что стенгазетная площадка была когда-то полем сражения за стройку ГЭС, и воином в этом сражении было острое, меткое слово.
Как бы поняв мои мысли, один из рабочих гидростроя не без гордости говорит:
– Поработала стенгазетка! Я и то три раза попадал!
Он простил обиды, нанесенные ему печатью, потому что дело сделано, стройка закончена, Сталинградская ГЭС работает на полную мощность.
Лебеди
Над проводами, над мачтами, над всей сложностью энергетики Сталинградской ГЭС летят лебеди. Туман чуть скрадывает их контуры, но можно сосчитать – их восемь.
– Гуси, – кричат рыбаки, промышляющие щук на блесну.
– Какие гуси! – хмурится усатый щукарь. – Лебеди!
Да, это лебеди.
Они летят и летят вверх по Волге, над великой рекой, словно для того, чтобы увидеть, как изменились эти места.
Строители
На плотине стоят женщины-строители в грубых брезентовых куртках. Они кончили работу и ждут автобуса. Им надо в Волжский.
Мне по пути. Я вклиниваюсь в их компанию.
– Вы откуда родом? – спрашиваю молодую женщину с тонкими чертами лица.
– Вологодская. Кружева знаете?
– А вы?
– А я курская. Наши соловьи скрозь гремят.
– А вы?
– Я воронежская. Песельница.
У нее энергичное лицо, веселые зеленоватые глаза.
– А вы?
– Саратовская, гармонь с колокольчиком слышали?
Так вся страна съехалась, чтобы единой волей, общим усилием перекрыть Волгу и заставить ее работать в лопастях турбин.
Подходит тесный автобус, женщины подхватывают меня и увлекают за собой.
– Землячок, не отставай!
Да, все мы теперь земляки!
Белый гриб
Однажды рано утром я направился в лес за грибами. Больше всего хотелось найти белый гриб. Он мне снился: толстенький, кругленький, шапка смуглая, коричневая.
Я миновал поле, где росли картошка и овес, и очутился в смешанном лесу. Три старых березы раскидистой кроной загораживали небо. Тут уж будет белый гриб, думал я. Но вместо белого гриба нашел красную сыроежку. Сорвал, полюбовался, положил в корзину.
После березовых грибных мест началось чернолесье. Внизу под елками все было засыпано ржавыми иглами, трава почти не росла.
Вот тут и найду белый гриб, подумал я, но сколько ни ходил вокруг елок, белого гриба не было. Попадались козлята. Шапочки на них были зеленовато-коричневые, замшевые.
Я спустился в овраг, в заросли высокой густой травы. Цвел таволожник. Его белые воздушные головки источали горьковатый аромат.
В таволожнике работали пчелы и шмели.
На ногах моих были резиновые сапоги, и я свободно ходил по прелой лесной завали, по крапиве, по болоту. Я пересек овраг, за оврагом опять был лес – елки, березы, осины. Где осина, там и подосиновики. Я скоро нашел ярко-красный подосиновик. Теперь у меня в корзине были и сыроежки, и маслята, и подосиновики. Не хватало белого гриба. В новом лесу между елок и берез встречались кусты орешника. В таких местах растут подореховки, или беляны. Стал я шарить под опавшими листьями и нашарил целую семью белых, как снег, подореховок. Они стояли клином, по-журавлиному. Я умею солить эти грибы, зимою они так хорошо хрустят на зубах и особенно хороши со сметаной.
Хотя я в радовался найденным грибам, но радость была неполной. В корзине не хватало белого гриба. Лес стал светлеть, и скоро я очутился на опушке. По краю леса росли могучие березы.
Их мелкомонетные листики издавали необыкновенно нежный шелест.
Я прислонился к самой старой березе и закрыл глаза. В уши мне хлынула нежная музыка леса. Есть выражение – ласкать слух. Шум березовых листьев и тонкий посвист еловых ветвей именно ласкал слух. Солнце припекало. Было так хорошо, так светло, так радостно на душе, что хотелось стоять и стоять в лесу целую вечность.
Какая-то птица резко крикнула надо мной. Я вздрогнул, открыл глаза и увидел большого дятла. Со всего маху бил он своим клювом по сухому дереву. От его долота летели опилки, или, как говорят лесники, сорилась посорка.
С дятла я перевел взгляд на землю, и тут-то предстало мне мое счастье. Рядом с орешником и свежим пнем стоял самый настоящий белый гриб. Толстый, румяный, загорелый гриб-богатырь.
Я нагнулся и потрогал. Он крепко сидел в земле.
Я посмотрел вокруг, нет ли еще, но больше никаких грибов не было. Осторожно повернул я белый гриб в земле и как электролампочку стал вывинчивать его из насиженного гнезда.
Я держал его в руке и нюхал и пестовал на ладони, с великой радостью ощущая его волшебную тяжесть.
В корзину положил его осторожно, чтобы не повредить, хотя лежащие под ним маслята были гораадо мягче богатыря-боровика.
– С меня хватит! – сказал я вслух всему лесу, и листья берез, так показалось мне, стали аплодировать мне, как артисту, хорошо спевшему для них любимую песню.
Я шел теперь по лесу без своего первого желания искать грибы. А грибы попадались. Где-то мелькнул подберезовик и зазвал меня к самой муравьиной куче. Где-то сестрички-лисички махнули мне своими рыжими хвостиками, и я нагнулся.
Мне казалось, что, когда они попадали в корзину, они робко здоровались с белым грибом. Он был самым главным трофеем моей грибной охоты.
По дороге домой я встретил колхозного пастуха Демку.
Своими зелеными лесными глазами он сразу высмотрел, что у меня в корзине, и вслух выпалил:
– Красавец, а не гриб! Король!
Ни сыроежки, ни подореховки, ни маслята, ни красноголовые подосиновики не обижались. Они сами знали, что с белым грибом ни один гриб в лесу тягаться не может!
Они, казалось мне, даже гордились, что им было позволено находиться в обществе белого гриба!
Злодейка канарейка
В мастерской знакомого мне художника живут канарейки. Занимают они четыре отдельных клетки. Я не обращал внимания на этих птиц, был мало знаком с их жизнью, а в пении вовсе не разбирался.
Но как-то в одной из клеток так прекрасно, с такой чистотой и силой запел кенар, что я невольно заслушался и сказал:
– Познакомь меня, Иван Николаевич, со своими канарейками.
Глаза художника просияли, словно он только этого и ждал.
– В этой клетке, – начал Иван Николаевич, – живет Чива, а в других – ее дети. Кенар, что вам так понравился, ее молодой сын.
В клетке Чивы тоже зазвучало пение.
– Эва! – удивился Иван Николаевич. – И старик запел.
Это был отец канареек и кенаров, размещенных в остальных клетках. Видно, нелегко было петь старому кенару. Он мало походил на поющую птицу, а скорее напоминал человека, которого бил озноб и мучил кашель.
– Вот вы и не знаток, а заметили, что старый кенар поет хуже молодого, – сказал Иван Николаевич. – Естественно, старости с молодостью трудно спорить.
При этих словах Иван Николаевич запечалился и подумал о себе, о близких людях.
Он подвел меня ко второй клетке.
– А эти вот в декабре вывелись. Канарейку зовем Пеструхой, она у нас пестрая.
Я стал пристально смотреть на Пеструху. Бойкими черными бусинками глаз Пеструха впивалась в меня с женским любопытством. Клюв у нее был короткий, но сильный.
Иван Николаевич угадал мою мысль.
– Да, клюв у канареек сильный – подсолнухи, коноплю им полдела расклевать.
Он отрезал ломтик яблока и заклинил его между прутьев клетки. Пеструха сразу стала лакомиться. Ее золотистый красавец кенар сидел вверху и тревожно следил за мной.
– Не бойся, дурашка, – сказал я ему, – не трону я твою канарейку!
И отошел.
В третьей клетке сидела весьма неспокойная канарейка. Она то и дело перелетала с места на место, нервно схватывалась когтями за прутья клетки, повисала вниз головой.
Иван Николаевич спросил ее:
– Ну что, все переживаешь?
– Что за ребус, Иван Николаевич? – обратился я к художнику. – Почему канарейка должна переживать?
– Она знает почему, – с укором сказал Иван Николаевич и отошел к четвертой клетке.
В ней-то и пел молодой кенар. Пел всем торжеством молодости, пел вдохновенно, пел азартно, пел неподражаемо.
– Ах, Иван Николаевич, – сказал я, – жаль, что нет со мной магнитофона, записал бы я твоего кенара на пленку, а потом слушал. И долго он так будет петь?
Иван Николаевич с любовью смотрел на поющего кенара и не слышал моего вопроса. Тут вступила жена Ивана Николаевича:
– Будет петь, пока канарейка будет стелиться и высиживать.
– Что значит – стелиться? – спросил я.
– А вот глядите!
Жена художника взяла ножницы, нарезала газетных ленточек и бросила их в клетку. Канарейка тотчас же перенесла все клочки газеты в гнездо и постелила их.
– Видите, – продолжала свою мысль хозяйка дома, – постелилась – значит, начнет нестись, снесется – значит, будет высиживать.
Молодой кенар запустил такую трель, наполнил мастерскую художника такими волшебными звуками, что все картины, висевшие на стене мастерской, а это были пейзажи, как бы ожили и стали настоящей природой.
Одинокая канарейка все прыгала, все беспокоилась в своей клетке.
– А что она все-таки переживает? – стал допытываться я у Ивана Николаевича.
– Злодейка она! – выпалил Иван Николаевич.
– То есть как злодейка?
– А так!
Иван Николаевич и «злодейке» предложил яблоко, но она не захотела принять угощение.
Иван Николаевич между тем присел за стол и мне предложил сесть.
– Чива высидела эту канарейку вместе с двумя ее братьями-кенарами в феврале, в лютые метели. Два брата и сестра росли хорошо, дружно, быстро. А однажды утром подошли мы к ним и нашли кенаров мертвыми, с проклеванными головами. За что их сестра возненавидела, чем они ей помешали? И стала она с тех пор злодейкой канарейкой. Живет и злится и покоя не знает. Она и на корм не жадна, и окраска у нее невидная, и перо некачественно. Ей пора и кенара подыскивать, да боимся, как бы она и его не заклевала.
Молодой кенар опять с неведомой упоенностью стал петь, а его канареечка сидела на гнезде и слушала.
За окнами мастерской пылали рябины, висели зрелые яблоки, светило вечернее, ласковое солнце. Дивный был вечер. Природа отдыхала. Молодой кенар пел о своем счастье, а злодейка канарейка металась и металась по клетке, словно кто приговорил ее к такой жизни за свершенное преступление.
Обидчивый еж
Он появлялся, как добрый сосед, у деревянного порожка дачной кухоньки, когда начинало темнеть. Подымал свою мордочку, доверчиво обнюхивал воздух и чего-то ждал. Ждал молока.
Ему ставили блюдечко, и еж приступал к делу.
Управлялся он быстро, потом пофыркивал, словно просил еще, но, когда видел, что больше не дадут, уходил за сарай.
Иной раз про него забывали. Тогда, словно догадываясь об этом, еж заходил со стороны сада и пробирался некошеной, высокой травой. Где шел еж, трава колебалась, и мы с волнением думали: «Кто же это крадется к нам?» А еж выходил все к той же кухоньке и всем своим видом говорил: «Вот я! Не ждали?!»
Ему ставили все то же блюдце с молоком.
Иногда еж не приходил по два, по три дня.
– Что-то еж пропал, – вспоминал кто-нибудь о нем, и еж на следующий вечер обязательно показывался.
Люблю вставать на рассвете и бродить по своему дикому участку. Особенно нравится мне глухой овражек с прудиком под зеленой ряской. Прудик у крутого обрывчика, к нему есть тропинка.
Когда я спускался вниз, на тропу вышел еж и отчаянно перепугался, увидев меня. Он мигом свернулся клубком и, как колобок, покатился под горку, сначала по тропинке, потом по покатому мостику, с которого мы берем воду. Ничто не остановило его на пути, и еж со всего раската шлепнулся в воду.
Бедный еж!
Прудик родниковый, вода в нем холодная, так что вряд ли кому будет по душе такое купание.
Еж долго плавал вдоль противоположного берега и искал, где можно выйти. Выйти было нелегко. Берег заплетен, как корзина, прутьями, чтобы не осыпалась земля, а где не было плетня, по воде стлались кусты черной смородины. Еж пробовал вылезти по ним, но падал с них в воду.
Наконец нашлась лазейка, и еж выбрался на сушу, в заросли крапивы. Слышно было, как он отряхивался. Скоро он исчез.
Напрасно после этого я ждал его в том месте, где мы с ним познакомились, где неоднократно встречались, – еж больше ни разу не приходил. Он очень обиделся.
Не только люди бывают обидчивыми, бывают обидчивыми и ежи!
Голубая стрекоза
Прямая, тоненькая, как голубая игла, стрекозка весь день парила над зарослями крапивы. Она то опускалась и застывала около самых листьев, то приподымалась и держалась на более высоком уровне. Крупные темно-зеленые листья крапивы образовывали густую, непроходимую глушь. Почему стрекоза выбрала место именно здесь?
Или увидела, что ни люди, ни животные не лазили через крапиву и тут было спокойно, или ей нравился острый запах жгучего растения? Ответить могла только стрекоза. Но она не умела говорить. Солнце садилось. День закруглял свои дела. Умиротворенно и устало гудели моторы самолетов, идущих на посадку.
Начинало свежеть. Стрекоза присела на крапивный лист и забылась.
За крапивными зарослями виднелась насыпь железной дороги, за насыпью на шелковой зеленой луговине кто-то жег костер.
Ровный голубой дым, как часовой, вставал над костром.
Цвет спящей стрекозы перекликался с голубым цветом дыма. Похоже, дым заменил стрекозу, и голубой цвет по-прежнему радовал глаз человека. Стрекоза крепко спала на крапивном листе.
Утром она собиралась вылететь в другой рейс. Надо было хорошо выспаться!
В зимнем саду
Зимний сад для меня интереснее летнего. Летом в саду зелень, прохлада, яблоки – и все. А зимой…
Но тут надо рассказать.
При морозе в двадцать три градуса вынес я птицам корм. Безмолвие глубоко заснеженного сада было нарушено. С тревогой стали летать сороки, поднялись вороны, вспугивая снег с ветвей. Одна из них села на маковку старой ольхи и внимательно посмотрела на доску с кормом. Очень ей хотелось узнать, что на завтрак.