355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Виктор Козько » На крючке » Текст книги (страница 2)
На крючке
  • Текст добавлен: 21 марта 2017, 10:00

Текст книги "На крючке"


Автор книги: Виктор Козько



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 12 страниц)

Ради справедливости отмечу – возглавляет молодых идиотов старший брат, журналист партийной газеты по фамилии Калачинский. Имя не помню, а фамилия отложилась по созвучности из-за его роста: каланча. У него нет одной руки, и когда делает заброс, мы невольно пригибаемся – может зацепить крючком за ухо или того хлеще – выдрать глаз. Крючок с бикарасами и грузилом свищет над нами, будто вражеские пули, а леска взвизгивает божьим бичом.

Михаил Михаевич, заместитель редактора нашей газеты, кобринский хлопец, совсем недавно морской пограничник, выпускник Свердловского университета, неподалеку от нас нарезает по берегу круги. Походку, привычки моремана еще не потерял. Ногу ставит мягко, словно кот, но одновременно и неколебимо, уверенно и твердо. Идет прямо, не колеблясь, и сам выпрямленный, тонкий, гонкий, звонкий, как калиброванный гвоздь только-только из-под пресса, горячий еще, из полярного Мурманска. По-всему, ему хочется с удочкой к нам в речку. Но, во-первых, начальство. А во-вторых, что сложнее и существеннее, – белорус. И как все мы стережемся своей белорусскости: что люди, тем более подначаленные, подумают и скажут. Хотя все мы в Сибири – просто сибиряки, но все же как быть со своим, врожденным, что впитано с молоком матери. Жиловатость, тяговитость, упрямство до сумасшествия, преданность и верность своему корневому, природному – времени, месту, в котором прописан, делу, которому служит, хотя все это ему, может, и поперек горла. Это Миша Михаевич доказал позднее не только работой, но и образом жизни, верностью традициям полешука-белоруса.

Заместитель редактора молодежной газеты в Сибири, заместитель редактора в партийной брестской газете «Заря», а позже в «Звяздзе», – всегда это человек, который тянет, по сути, целиком и полностью на себе очень нелегкий воз повседневной редакционной бредятины. Без оглядки и скидок, навсегда взнузданный и поставленный в оглобли, под самую горловину захомутанный. И это почти естественно, наше, такими вывелись, оперились и выпорхнули из своих болот, корчей, кустарников и лоз. За что нас так приязненно похлопывают по плечу, любят и уважают, особенно подчас поминок и тризн, каковые у нас всегда впереди.

О других говорили и говорят, в печали склоняя головы: про геноцид и холокост, катастрофу и несчастный случай. А здесь продвинутая и европейски образованная вольтерианка-царица обезъязычила, живьем выдрала язык, низвела народ немаленькой страны до состояния стада, и всему миру будто враз глаза заслепило и отняло речь – хоть бы кто-нибудь где-нибудь ради приличия вякнул. Ополовинили народ, на две трети уничтожили еще при Алешке Тишайшем. На столько же обрезали и землю, погосты – клады. И чтобы только единожды – из века в век одно и то же, будто снопами на току жизни выстилали землю, творили Немиги кровавые берега. Выкатили и обезглавили нацию – и опять никто и нигде ни гугу. Мы же свой позор, те же кровавые берега Немиги закатали в камень и бетон. Мы снова готовы снопами лечь на току чужой жизни. Мы снова готовы голову на плаху. Так только волк дерет овечку с ее молчаливого согласия.

А мы ловим ершиков да пескариков в сибирской реке Томь. К нам присоединяется и Миша Михаевич, наш Михмих. Натура полешука, ятвяга, добытчика и охотника, берет верх. И наше комсомольское начальство, редактор, тоже хватает удочку и бредет к нам. Рудольф Ефимович Теплицкий. Просто Рудик на природе. Но когда я так запанибратски обратился к нему при секретаре обкома, оставшись наедине, получил: «Соблюдай дистанцию». Номенклатура Рудольф именная. Наверное, он изначально был задуман и вылеплен под руководителя, начальника, где-то на берегах Балхаша, в Казахстане, по всему – из породистой семьи номенклатурных зэков-интеллигентов. Ничего, абсолютно по-колхозному или пролетарскому мутит сибирскую воду, обтаптывает донную гальку. Старательно, но недолго. То ли не выдерживает холода, то ли бережет для потомства свои руководящие яйца. А вообще он человек страсти и риска, особенно когда есть возможность, как говорят газетчики, вставить фитиль старшему товарищу – партийной газете «Кузбасс».

На берегу, неподалеку от нас, на горячей, раскаленной полуденным солнцем Западной Сибири окатышевой гальке, поджаривают бока и бедра наши женщины, ползают наши спиногрызы и короеды. Воздух еле слышно позванивает звоночками подвешенных в нем медовых и меднокрылых оводов и быстрокрылых, оголенно просвеченных стрекоз. Взбалмошно блажит сорока. Гонит прочь раздетого донага одного из наших карапузов, жаждущего поговорить с ней. Идиллия. Пейзаж и пейзане.

Только рыба… вот рыба уже совсем не ловится. Даже пескарь с изошедшими на сопли ершами. А такая великая река. Столько в ней воды, и такой разноголосой. И голоса кристальные, криничные. Есть в сибирских реках голоса. Многоголосие и в Томи, только того, от кого оно исходит, не видать, не слыхать. Немота и пустота, словно все в ней преждевременно отошли, сплыли, отлетели. А вокруг такие просторы и облоги, ширь, высь, синева и выспеленная зелень травы и леса. Неудивительно во всем этом раствориться, замолкнуть и пропасть. Лишь с нависшей над дорогой скалы доносится то ли эхо, то ли чей-то печальный вздох.

Кто-то ищет и призывает вернуться, похоже, свою душу, но та не откликается. И некому помочь вздоху и душе. Некому подсказать, где и как им сойтись, назначить срок, указать дорогу. Безнадежно, в каменной глубине скал былых и будущих столетий, блуждает голос. Клонится к живому, чужому и своему, но нигде его не принимают, отовсюду гонят: сегодня нигде никому не подают и слезам не верят не только в Москве, но и в Сибири.

Вздох и крик, вздох и крик. Немой и раздирающий душу над всей необъятностью одной шестой части земной суши.

Выроненным из гнезда потерянным птенцом неслышимо и невидимо плачут на бескрайних просторах Сибири, Дальнего Востока, Крайнего Севера, по всему белому свету неприкаянные и беспризорные, горько плачут все те, которые еще в средневековье потеряли себя и свое имя – память. Отказано, не дано им состояться, добыть свою долю ни дома, ни на чужбине. Ни под своим, ни под чужим небом. Ни в своих, ни в чужих водах не поймать им царь-рыбу или хотя бы самую малую золотую рыбку.

Не поймать, потому что пойманы, спутаны и взнузданы сами и по собственному желанию. Потому что очень уж рассудительные, памяркоўные. Потому и сложилось, сплелось, состоялось, как состоялось. Выскочило само из табакерки такое, что зачастую случается не только с чертом.

Выскочила Горная Шория. Я был пойман ею еще в детдоме, а потом в водах Томи. Во всех моих ловах всегда были и остались только два дурака: на одном конце червячок, а на другом – дурачок. Я же был един в двух лицах, что стало ясно мне на другой сибирской реке, сестре Томи – Кондоме.

Шорские беги

Послеполуденная новелла

Сегодня я все чаще думаю, что она приснилась мне. И не только она, но и сам я, вся моя жизнь, развешанная клочьями обманной памяти по лещинам, рощам, борам и дубравам, где ходил я по следу заповедных грибниц и гриба, обмирая сердцем в предчувствии и надежде, завещая себя грибному богу, истекая счастьем обретения. Жизнь в непроглядно сти вечернего и утреннего тумана по долинам и в прибережьи рек с путаницей стариц, когда меня и вообще человека нет, только предвосхищенье себя, моего неожиданного появления и встречи, не исключено, что и с самим собой – собственное рождение на исходе дня или подъеме солнца. На утренней или вечерней зорьке, под птичье уже дневное оживление или сумеречную песню соловья. Это все неведомо кем осиянные творения нашей памяти не до конца досмотренных в уюте постели детских снов, которые прочно забываются поутру, но светло и трепетно навсегда сохраняются в зрелости и старости. Все у нас начинается со снов, в том числе и судьба.

С детства преследует меня удивительная история – сказка, быль, побасенка – вычитал, рассказали, сам придумал? Не знаю. Мальчишка увидел во сне кашу – бедно, голодно рос. День сожалел, что не было с собой ложки. Еле дождался новой ночи и прихватил ее под одеяло. А каша не приснилась. Не так ли предусмотрительно обманываем себя пустыми надеждами, снами и грезами все мы. А с другой стороны, может, в этом и заключается единственное оправдание нашего земного существования.

Паровозик, окутанный белыми космами дыма и пара от вскинутого в небо закопченного носа, до пещерной глубины угольного тендера, словно нечистик, только-только непромыто явленный из бани, катился по хвойноколкой тайге. Напрягался, надрывал жилы, набивался ей в свояки. Но тайга не принимала его, непроваренно извергала из своего чрева. Паровозик злился, чадно куродымил, одышливо поглощая немереные и нелегкие таежные километры.

В вагонном окне загорелась и потухла лучисто расплавленная саламандра – огневая лента реки. Паровозик предусмотрительно укрылся паром, замаскировался, обезопасился и начал сбавлять бег. Я не думал тут выходить, но притягательно игривая на солнце вода охватила и завлекла меня. Уже на ходу я выпрыгнул из вагона на пустынный перрон. Ветер прощально ударил в хвост последнего вагона опережающим эхом паровозного гудка. За поездком сомкнулась тайга. Я остался один на перроне.

Как вспоминается уже сегодня, я не шел к реке, а вверх-вниз, подобно купанию стрекозы в полуденном зное лугового многоцветья, тихо парил в воздухе. Скользил над сонно склоненными долу головастыми и тугими в бутонном объятии мужскими и женскими двухцветными лепестками ивана-да-марьи. Высью, небом миновал горделиво белые ромашки и разомлевшие от припару осоки. Тело казалось совсем невесомым, а воздух был так недвижен и упруг, что я легко пронзал его. Удивленно кружила рядом пестрая бабочка, так жемчужно густо осыпанная пыльцой, что невольно хотелось ее отряхнуть.

Вечность ли, мгновение длился мой путь, трудно сказать. Но вот передо мной снова встала трепещущая в глуби и на поверхности, исходящая жаром вода. Игривая и при дне переборами ярко просверкивающей гальки. Помнится, я засмеялся. Не усмехнулся – захохотал. Я открыл реку. Река признала, открыла и приняла меня. Мы встретились, сошлись, сосватались и заручились. Вода, тайга, земля под моими ногами – в венных прожилках подземных криниц и ручьев, то, как ими насыщались богатыри-кедры, слилось воедино в беззвучном дыхании неба, солнца, прошлого и будущего, с моим дыханием.

Тут, в загадочности тишины и одиночества, все были счастливы и рады друг другу, разнообразию, непохожести и чуждости, чувствуя за ними родство и будущее. И я покорно отдался мгновению и вечности. Подошел к кедру и прилег на его распростертые, подобные звериным, лапы. На них мне было удобно, мягко и уютно, потому я сразу же заснул. Сон мой был спокойный и глубокий, только полон, похоже, неземных, колыбельно-баюкающих звуков. Проснулся будто ранним солнечным утром в детстве, легко и подъемно. Перекинулся словом с непуганой и очень любопытной, мшисто-зеленой таежной лягушкой, до этого то ли охранявшей мой сон, то ли жаждущей моего пробуждения, желающей поговорить с неведомой тварью.

– Ты откуда и кто? – с детской бесцеремонностью и непосредственностью спросила меня лягушка.

– От верблюда, дед Пихто, – совсем невежливо, спросонья еще, ответил я. – Такая пучеглазая, а слепая. Не все свои дома, мозгов не хватает?

Лягушка, конечно, обиделась, в тайге принято говорить на другом языке. Пружинисто подобралась, намереваясь поскакать прочь от невежи.

– Он терпимый, иногда даже свой, – многоголосо защитила меня шепотливостью зреющих в ней орешков кедровая шишка, соскользнувшая с кедровых игл. – В общем и целом наш – посолив, можно даже есть.

– Наши все дома и сегодня несъедобны, – подобрела лягушка.

– Как видишь, не все, – упрямился я, уже немного раздражаясь.

Таежная лягушка оказалась рассудительнее и умнее меня. Качнулась на задних лапках, раздула горло, сразу ставшее из бело-зеленого густо рассветным, голубым.

– Не обращай внимания, – вроде как извинился я. – Я из прохожих, искателей. Я только ищу себя и свой дом.

– Случается, бывает, – лягушка теперь уже успокаивала меня. – Бездомному и среди жаб неприютно.

Я согласился с ней и для полного уже примирения сказал:

– Я помогу тебе быстрее очутиться в твоем доме. Постараюсь быть хорошим, отнесу тебя к воде.

Поднял и посадил лягушку на ладонь. Она, будто котенок после дождя, поджала лапки, не привыкла к теплу человеческих рук. Но сидела смирно, доверчиво. Только влажная спинка лаковым листком зелено бликовала на солнце и слегка подрагивала, подобно раскрытому цветку кувшинки на тихом речном течении. Разбавленные белью, сверкнули в воде быстрые, смычково напряженные ноги, словно она пыталась их движением извлечь из реки неведомую ни мне, ни ей музыкальную ноту.

Речка молочным теленком, шевровой гладью его ноздрей и губ лизала мои босые ноги. Не находя ничего съедобного, обиженно взбиралась выше щиколоток. Только и там ей ничего не выпадало. Она струйно множилась, обегая меня. Не очень широкая и полноводная, игриво поскубывала сплетенную в бороды траву в воде при береге, прыжком бросалась на ладный валун посредине реки, перескакивала его через голову отточенным веками сальто.

В кармане у меня были на всякий случай заранее припасенные и снаряженные рыболовные снасти: леска с поплавком, крючком и грузилом. Но я забыл о них, как забыл себя, рыбака и добытчика, а сейчас вспомнил. Простился с приветливостью кедра и пошел против течения к истокам реки. Она словно заманивала меня, дразня, круто поворачивала и бросалась в непролазные заросли, вековую тайгу, с рокотом шилась меж скал, с шипом вылузывалась из них. Обнажалась коридорами и полянами и снова пряталась от меня, замыкаясь черемуховой порослью. Но я не обижался на нее, не ощущая ни усталости, ни досады. Мы забавлялись и играли с ней во что– то вечное и детское, молодое и взрослое, не совсем даже осмысленное, но радостное. Игра во все времена и в любом возрасте, до седых волос – игра. Стремительное течение реки вело меня, как на поводке пес ведет хозяина. Я брал ее след и жаждал добраться, как охотничья собака, до ее сокрытого логова, истоков. Нисколько не сомневался, что это произойдет просто и буднично.

Река, вода, казалось мне, всегда таит, несет нам послание. По всему, оно было сокрыто и в этой безымянной таежной речушке. Послание, адресованное именно и только мне. Она же сама позвала меня, вышла навстречу мне. Она сама была посланием, как и я был послан ей. Вот только кем, откуда – из прошлого, настоящего, будущего? Время сбилось и перепуталось во мне. То я был в тайге поисковиком неизвестно чего, пещерных времен загонщиком и добытчиком еще доисторического зверя, и на самом деле, а не призрачно. Преследовал зверя вместе со множеством подобных мне и тоже звероватых. Кричал, голосил, замолкал, куда-то проваливаясь и исчезая, затонув, жаждал крови и добычи. А в следующее мгновение уже попрекал и проклинал собственную кровожадность, спасательно цеплялся за вагонные поручни поездка, который выплюнул меня в морок таежной глухомани, оборотясь в неведомо кого. Ни былого, ни настоящего, ни ужасного, ни хорошего – такого, каким ни за какие калачи не хотел быть.

Река временами покидала меня, исчезала, как в прорве. Когда же я в отчаянии примирялся с ее пропажей, оказывала себя снова. И снова начинались наши игры. Я продолжал свой бег за ней, за своим посланием и таинством ее рождения, уверенный, что за этим кроется нечто знаковое для меня. Ведь реки рождаются, как дети, из боли земли и на удивление ей. Из ничего. Ничего, ничего, да вдруг пустячок. И вот уже некто кривоного и сопливо топает по двору. Так же и с реками. Ничего, ничего. Да вдруг такой же пустячок, дождинка, снежинка – изморось с насморком. И вот уже вода – детская, божья слезинка. Это сколько же ребенку и Богу надо плакать, чтобы сотворить реку. Ни глаз, ни слез не напасешься. А ведь копится, получается из ничего. Время и жизнь берутся тихо, завязываются молча.

Хотя как будто бы все должно быть иначе – с шумом, грохотом, громом и салютным сверканием убийственных молний. Чем и кем нас пугали в детстве, с чем смирились еще в язычестве – Ильей-пророком. Когда тот пророк, оповещая конец летней страды, жатвы, смахнув трудовой пот со лба, разрешает себе облегчение, мочится в воды, августовские реки и озера и лихачит в небесах на железной колеснице, рождая громы и высекая молнии. В острастку детям после Ильина дня запрещается купаться. Его громы и молнии грозят им болезнями простудами и чириями. Яснее ясного – грешно перечить пророкам небесным и земным. Я в детстве, веря в это, все же стремился подсмотреть во время бурь и гроз, где же облегчается, мочится Илья-пророк, и сделать ему небольшой чикильдык. Чтобы и дальше купаться, продолжить лето.

Сейчас языческое, детское представление о сотворении воды опять проснулось во мне, но без позыва к членовредительству. Явственно потянуло пока еще далекой, но быстро приближающейся грозой, дождем. И мне уже грезился грохот колесницы пророка.

Неожиданно речушка совсем обузилась. На ее пути с двух сторон восстали две огромные и очень крутые скалы. Обдирая колени, ломая ногти, я попытался взобраться на одну из них. Получилось. Но уже на вершине увидел: скалы идут грядой, цепью одна за другой. Где ползком на брюхе, где рачком на четвереньках обошел их. Лучше бы я этого не делал. Речка, похоже, сыграла со мной свою последнюю игру. И выиграла. Сначала вроде исчезла, пропала окончательно и совсем, будто ее никогда и не было. А потом опомнилась и сжалилась, но предстала передо мной озерцом. Такое чистенькое и ясное зеркальце дураку, даже с посеребренной ручкой: кое-кому ведь нравится все, что блестит. Я, как был в одежде, бросился в оскаленные зубы зеркальца, проглядывающую со дна каменную осыпь. Боковое, отбойное течение повернуло и отбросило меня, направило и отнесло к скалам. Я выбрался на сушу, отряхнулся, избавляясь от наваждения, и побрел дальше.

И теперь уже другой кедр, согретый солнечным днем, принял меня. Я опять придремал на его насыщенной живицей лапе. Забылся сном неглубоким и непрочным. Не годится спать в чужой хате и в шаткий час – то ли в прошлом, то ли в будущем, в зыбкой реальности. Нечистик вез меня, нечистик вел, а сейчас набивается в друзья, нагоняет сон, слепит глаза. Но меня голыми руками не возьмешь. И ослепну, плюнь на меня – шипеть буду.

И таки плюнули. Влепили в лоб таким горячим холодом, что сна ни в одном глазу. Пока я спал, Илья-пророк запряг коней и сейчас на небесных колдобинах, выбоинах и ямах катался на своей бренчащей колеснице. Мчал так, что из-под колес громы и молнии, и ветер слезно плакал, у самого Ильи из глаз вышибало слезу, как и у его коней. Небо набухало грозой, вот-вот должен был начаться дождь.

Цветы уже склонили разом отяжелевшие головы. Гром приближался. Почти надо мной татарской стрелой надломилась молния. Зло вскормленная стена дождя вприсядку плясала по остро заточенным верхушкам деревьев и надвигалась на меня. Первая огромная, с лошадиную слезу, капля с разгону бросилась в речную воду, подскочила от неожиданности, не разбившись, только вогнуто сплющилась. Река закипела и заплюхала, выходя из берегов. Вскоре я уже насквозь промок и пошел от своего лежбища в поисках более надежного пристанища – сторожки, охотничьей заимки, где можно обсохнуть и согреться.

Набрел на нечто, казалось, совсем несвойственное глухой тайге. Поляну не поляну, поле не поле. На вспаханную вдоль берега реки довольно широкую полосу белого приречного песка, уже вроде и заборонованную для посева. Но что можно сеять на белом песке среди вековой тайги, вдали от жилья человека: не иначе черти постарались. Но тут я вспомнил, что в этом краю по рекам пускают драги, моют золото. Только как драга могла пробиться сквозь такие кедрачи и пихты и выбиться из них? Может, и мне пофартит найти тут один– другой самородок. Стоит только нагнуться и присмотреться.

Но я сразу же отбросил эти детские надежды. Другое невольно мелькнуло в голове: очень уж эта пахота напоминает контрольную пограничную полосу. Мелькнуло и пропало. А похоже, зря. Занялся тем, что более всего мне сейчас было необходимо. Разделся догола и выкрутил одежду. Вспомнил о рыболовных снастях. В дерне, в стороне от полосы, наколупал червей, среди которых попался и ладный выползок. Его я и насадил на крючок. Поплавок, не успел я настроиться на рыбалку, мгновенно исчез, ушел на дно. Я подсек, ощутил упругую донную силу сопротивления, словно сам уперся там в воде.

Окунь. Да не какой-то задрипанный матросик, а матерый горбыль с предостерегающе калиново-яркими, до радостной рези в рыбацком глазу плавниками, зло топырился в воздухе, ритуально приплясывая, недоуменно всматриваясь в меня. Я освободил его от крючка, положил на ладонь. Окунь немедля напрягся, прогнулся девичье-гибким телом. Завидно высоко подпрыгнул и пропал в густо черной водной глуби. Мне оставалось лишь поблагодарить его за то, что он был и кому-нибудь еще достанется. Хотя это не в нашем обычае – выпускать рыбу обратно в воду. Мы ходим на рыбалку, чтобы ловить ее.

Желание рыбачить пропало. Грешно сглазить фарт и жадностью плодить разочарование. Могу ведь впасть в азарт и, подобно свинье, перерыть весь берег в поисках золотых самородков. Мне и без этого хорошо вблизи фартово счастливого уже где-то и моего окуня, подарка обретенной и открытой мной реки, вечности таежных кедров, неповторимого одиночества золотородящего приречного песка, хотя уже и опустошенного драгами, устало парящего после грозы. Дождь кончился. Перещук, как говорят у нас. Побежал дальше. Травы и цветы распрямились, капельно сверкали на солнце и в озоне. Казалось, налети ветерок, и они зазвонят, телефонно запереговариваются. Но было тихо, торжественно и немного скорбно. Величественно, грудью вперед, подобно лебедям, плыли по реке и небу белые и розовые облака.

Уже в сумрачных бликах вечерних теней я затеплил костерок и утонул в тишине. Речка занималась собой, словно грудной еще ребенок в одиночестве. Нечто шепеляво бормотала, будто пускала слюну, через которую трудно было пробиться слову. Светло и радостно, хотя не беспечально, посверкивала в мою сторону направленным отсветом костерка. В траве при сопревших пнях огарково-звездно перемигивались светляки, останки роскошных в урочное время деревьев. Беззвучно, шелково в высокой и еще прозрачной темени надо мной скользяще ныряли в сумрак тайги, будто небесные змеи, летучие мыши – кажаны. Затаенно и невидимо сочились живицей кедры, кряхтели и постанывали от удовольствия.

Я все чего-то напряженно ждал и был на изготовке. Такие ночи не бывают пустыми. Вот-вот кто-то отслонится, отслоится от того же, познавшего вероятное и невероятное за свой век кедра, шагнет ко мне. Дикий древний человек, кровный кедру, сохраненный и схоронившийся в тайге леший, властитель тайги и ее берегун Берендей. Подойдут к костерку, присядут, как бывалые люди, погреться, поговорить. Оттолкнется от выстуженной уже скалы водяной или русалка. Но только безмолвные тени, были и небыли, сполохи и всхлипы костерка пещерно живили мои глаза.

В действительности же вышли совсем не те, кого я ждал и хотел видеть. Двое в военной форме и при красных погонах, с автоматами наперевес. И руки уже на затворах. И пальцы на спусковых крючках. Я сразу же догадался, кто это и откуда, потому встретил их молча. Был знаком с архитектором города и частенько издевался над ним:

– Здесь же ничего не строится, что же и где ты созидаешь и проектируешь?

– Строится, – вынужденно отвечал он. – Только того никто не видит и никому не надо видеть – за колючей проволокой. Шортайга большая и укромная.

Двое были как раз из тех укромных, кого не надо видеть ни ночью, ни днем. Меня распирало любопытство. Это сколько же я сегодня прошел. Походил по горам, тайге и раньше, но нигде не увидел ни колючей проволоки, ни людей за ней, тем более вооруженной военной охраны. Интересоваться этим у моих ночных посетителей было не с руки. Они, как я предполагал, не из говорливых. Сами любят спрашивать, задавать вопросы.

И они задали: кто, почему, откуда и зачем здесь.

Таиться мне было нечего, бояться тоже. Молодой еще, непуганый и доверчивый, как та же таежная лягушка. К тому же свои люди, советские, почти мои ровесники. До «Архипелага ГУЛАГ» Солженицына было еще далеко. А в его «Одном дне Ивана Денисовича» я не увидел ничего страшного. В лагере его все же кормили, к пайке давали кипяточек или миску баланды. А меня на воле в магазинных очередях за буханкой хлеба – два килограмма, и те надкусанные, со срезанной верхней коркой, – давили до потери сознания. Очередь была милостивой, меня выкидывали из нее на свежий воздух – на траву у крыльца магазина, где я приходил в себя. Проверял, на месте ли мятые, зажатые в ладони мазутные рублики моего отца, паровозного слесаря, и снова на потерю души и сознания ввинчивался в жаждущую хлеба магазинную толпу. Что без хлеба суп из лебеды или крапивы.

Солдаты выслушали меня. Переглянулись и, не опуская рук с автоматов, как пришли, так и пошли, растаяли в ночи. Встреча и разговор, как и с лягушкой, короткие, только не такие дружественные.

Следом за ними я тоже поднялся и ступил в остужающую прохладу тайги. Даже костра не погасил. Он и без того еле-еле тлел, а ветра совсем не было. Гулко трещали под ногами сухие ветки. Шел в сплошной темени, натыкался на стволы деревьев, слепошаро ощупывал и обходил их. Вскоре прибился к железной дороге. Проходящий уже рассветным утром поездок подобрал меня на безлюдном и глухом полустанке. Может, и на том, с которого начиналось мое путешествие. С ухваткой и управностью проказливого нечистика понес меня прочь от моего горбыля-окуня, моей, хотел бы верить, все еще богатой на золото речки. Она открыла и показала мне проход с одной стороны в никуда, а с другой – ведать бы, где мы идем, что ищем, теряем, находим – путь в манящую непознанно сть. Что это была за речка, пролом, тропинка в мое или чье-то прошлое или будущее? А может, она просто забавлялась со мной? Откуда она взялась, куда спешила – к другой реке, в море-океан? А может, только ко мне, погадать на капле своей провидческой воды. Ее имя и предназначение неведомы мне. И вообще – была она или нет, тем более – был ли я возле нее.

Я тоскую и ищу ту речку и сегодня, и не могу отыскать. Может, действительно она приснилась мне, как мальчишке каша. Так пусть же будет благословен мой взрослый сон, с которого начиналась навсегда мне милая и дорогая Горная Шория с ее тайгой, горами, реками и, само собой, шорцами.

Кондома

Все началось, как и заведено у нас, – с горького и сладкого. В Горной Шории я оказался, как эмигрант-нелегал из зарубежья. Так торопился и бежал, что обуться и одеться не успел. Не заработал на шахте «Бирюлинская» в городе Березовском денег даже на проезд и прожитье хотя бы в первые дни. Приехал в столицу Шорского края, тогда ГэПэ, гол как сокол – без копейки в кармане. И у коренного шорца Витьки Моисеева в кармане тоже хоть шаром покати. Нечем даже отметить нашу встречу.

Мы тоскливо, словно лошади в холодном стойле и при пустых яслях, переминались с ноги на ногу под пронзительным, еще зимним ветром на навесном мосту через реку Кондома, располовинившей ГэПэ на две почти равные части. Банкроты полные, что страшнее, чем полный дурак. Но я говорил уже, на небе, на земле, а может, и из-под земли, кто-то угождал мне, помогал в трудное время. Не обошлось без этого и сейчас, среди белого дня, на пустом, без единой живой души мосту через горную речку Кондома.

Ветер принес и напрямую мне под ноги бросил некую зеленоватую бумажку, испещренную печатными буковками. Я подсознательно сразу же ее узнал, но не доверился глазам, хотя на всякий случай немедля прижал ту бумажку подошвой ботинка. И почему-то быстренько и воровато оглянулся. Нигде никого. И ветер притих, и речка успокоилась. А до этого так сварливо и зло выговаривала кому-то, резала и лепила в лоб валунам на ее пути правду– матку. С норовом девка, вся в мать – Томь.

Мы с Витькой переглянулись, как ночные тати, пожали плечами. Усмехнулись. Я-то уже знал чему, он – еще нет. Я нагнулся и высвободил из-под ботинка трешку. Три послереформенных, неразменных, что в десять раз больше сталинских, хрущевских рубля. Довольно грязные и мятые, побывавшие во множестве рук, но, как говорится, хорошая книга, как и хорошая женщина, всегда зачитанная. Дареному коню и цыган в зубы не смотрит. Я показал находку своему другу шорцу. Но шорец на то он и шорец: позднее, а может, и раннее, кто их разберет, зажигание, – глянул мне под ноги, спокойно осведомился:

– А больше там нет?

Ни радости, ни удивления. Только немного позднее, сосем трезво:

– Нет, больше не надо. Душа меру должна знать. Как раз в меру и на плавленый сырок. Копейка лишняя. На развод – соображают.

Я повернулся на четыре стороны и поблагодарил небо, солнце, тайгу и ГэПэ, поклонился реке. Это ведь она приняла и признала меня и выказала свою благосклонность материально.

В Кондоме, с моста кажущейся мелковатой, если судить по ее далеким и крутым берегам, были заложены начала большой реки (как, кстати, почти у каждой реки у нас в Беларуси). Величие, сокрытая сила и неукротимость таких рек познаются обычно в весеннее половодье, да, как это ни удивительно, подчас очень уж сухого лета, когда они разливаются без конца и края или обнажены до немощных ручьев по центру совсем недавно могучего русла. Речки тогда уже нет. А берега подобны гробу, в котором на бело-саванных сухих камнях невидимо, скелетно упокоилась некогда живая и живущая тут река. Человеку остается держать это в памяти, горько удивляться и попрекать себя за то, что произошло на его глазах и не без его убийственного участия, что мы так мерзко и глупо распорядились чужой жизнью. Выпили ее, свое время, набгом, изнасиловали, вырвали язык, лишили голоса и языка. Загнали в могильное укрытие крутых древних берегов.

Кондома в их каменном заключении, в склепных объятиях источенных вечностью и водами скал, с наблюдающе зависшей на них тайгой, оставалась еще при силе. Серая и черная задумчивость замшелого камня, разливанно зеленое море хвойного леса и подлеска. В разрыве облаков – голубое небо, а внизу – такая же голубизна воды. Чистейшей воды – алмаз, обручальное кольцо земли на руке вечности.

Алмаз жил, лазерно струился космосом, излучением звезд, дышал таежной живицей. Игриво перешептывался со скалами, кедрачом и водой. Вскрикивал и распевал соловьиными земными голосами и трелями глубинно, донно и воздушно, горлово, грудью и всем телом, рождающим небесные и земные ноты. Заманивал, затягивал, будто в кувшин, в свирельно поющую горловину скал, которые с двух сторон зажали, пленили реку с неосторожно любовно залетевшим туда ветром. Ветер, попав в каменные руки, сходил с ума, обложно и широко, бесновато дышал, требуя воли. А добившись ее, со всех ног бежал в тайгу, оглашая берег радостью избавления от коварства своей неудачной любви.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю