355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Виктор Козько » На крючке » Текст книги (страница 1)
На крючке
  • Текст добавлен: 21 марта 2017, 10:00

Текст книги "На крючке"


Автор книги: Виктор Козько



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 12 страниц)

Annotation

Опубликовано в минском журнале «Неман» №9, 2016

Виктор Козько На крючке

Томь

Шорские беги

Кондома

Печальная история о моем соме

Пролетарский карп на панстве

Жар-птица моря Геродота

Плач косатки над водами Уссури

Возвращение в обман

Земля как текст, или Царицын, Сталинград, Волгоград

Виктор Козько На крючке



Рыбацкая повесть в рассказах

Томь

Томь – река накатистая и норовистая. Та еще реченька, как и все в Сибири. По-ребячьи игривая, по-девичьи кокетливая. Каменисто-таежная. Неподатливо-кержачье скитовая и хмурая, чалдонски себе на уме. Затаенная в каждой капле и на каждом своем струйном метре. Изменчивая и непредсказуемая. Коварно покорная и обманчиво послушная и тихая, когда ее бегу никто и ничто не перечит, не посягает на жестоко завоеванную в вечности волю. Солнечно и звездно пересмешничает с небом, полудоверяя ему тайны своих глубин. Перешептывается, секретничает с тайгой – кедрами, лиственницами и пихтами с шапками набекрень, зелено насупившими брови, скально нависшими над ней. Серебром брызг оглаживает и молодит те же скалы.

Но все может измениться мгновенно. Река в полной мере покажет себя, свой сибирский норов, если ей хоть что-то не по зубам. Стремительно, с храпом вскидывается гребнево-пенными змеиными гривами, берущими начало в преддонье обмелевших перекатов, смиренно пьющих волну у лобастых валунников, неподвластных ей порогов. Веретенно, разбуженно с шипом идет лоб в лоб на танковые надолбы камня, которые какое уже столетие безуспешно пытаются взнуздать ее. Река надвигается и бросается на них с горловым боевым кличем, разлетными струями течения, достигающими скально голых горных высей.

Таких засад на бегу Томи в последнее время стало намного меньше. Река хотя и не судоходная, но сплавная. Деревом Западная Сибирь отметна и богата, как и его потребителями: шахты, рудники, прииски, заводы, созданные человеком и прислуживающие ему, – прожорливы и ненасытны всем природным и тем более почти дармовым, халявным. Потому река до ледостава и весеннего освобождения забита лесом, бревнами. Сплав молевой, вязать плоты накладно и требует времени: на наш век тайги хватит. А для ускорения прогона леса речку, ее течение раскрепощают динамитом, аммоналом и толом.

В мягком имени реки Томь чудится, видится мне что-то доброе, девичье: Тома, истома, томление. Нечто в этом подсознательно близкое мне и тем не менее чужеродное. Равнинный простор чего-то азиатски-скуластого, татарского. И это волнует меня, как всякая приближенность к непознанному. В этой непознанности отзвук школьной памяти о покорении Ермаком Сибири, ее первопроходцах, их открытиях, буйстве и тихом сошествии в Лету. А еще то, что в живой Сибири рядом со мной очень много татар. Они притягивают меня инородно сокрытым в себе, замкнутым во времени, в которое мне хотелось бы вступить и побрататься с ним. Может, именно поэтому я часто вижу в снах молодую безбашенную Сибирь, реку с девичьим именем, с кошачьими глазами неприрученной рыси. Во снах, ночных моих видениях все совсем иначе, чем это есть и было в официальной далекой действительности, чем это есть сегодня. Потому, наверное, мои сны и явь несоединимы. Мне трудно размежевать их. Не приспал ли я себя, не приснился ли сам себе. Но тогда вся наша жизнь – лишь желание и бред по ней. Мы слепо болтаемся где-то посредине, без доверия к себе и своему прошлому, а потому и без будущего. Ловим себя в сумраке нашей памяти, то милостивой, то беспощадной. Возродиться бы, создать себя по точности лекал и пожить бы в себе. Но, как говорится: дом построен – хозяин умер.

А в моих снах я нисколько не похож на самого себя, хотя какой я, кто, не знаю. Снится мне и сибирская река Томь. Совсем неведомая и совсем не там, где я с ней встречался. Речка в снах, в темени ночи ласковая, аккуратная. Вот – омыла, расплела и причесала до седоватого золота нитьевую при береге траву. Вьется тропой не посреди тайги и скал, а скворцово напевая – в безлесье, равнинно. И такая кринично прозрачная, что невольно просится на зуб. Пасть перед ней на колени – и по глотку, глотку, запрокидывая голову, как пьют птицы. Пока не зайдутся зубы. Названия рыб местные, сибирские, но где-то очень далеко отсюда, раньше я их ловил под другими именами.

Во сне захлебывался от радости, удивлялся. Возможно ли это. Неужели мои знакомые рыбы возвратились во взрослые мои лета. Может, потому, что ни одну из этих рыбешек я не способен вернуть на их и мою родину, дать им прежние тубыльские имена, они и сторонятся, избегают моих удочек. Белью бока, красным оком, веретенно проплывают мимо моей насадки. Разбередив свою снулую память, я обиженно просыпаюсь.

Обида в непроглядности ночи тут же оборачивается щемящей радостью: благодарностью за дарованные сны, хоть на миг да возвращением к тому, что бесконечно дорого, что неведомо, было или не было. А по-всему, где-то есть, где-то все ж течет приснившаяся мне река, тоже подобная моему сну. Река привиденная и река настоящая. Обе эти реки, похоже, сходятся, сливаются во мне, речки моего солнечного и голубого детства, моих вчера, сегодня и завтра. Их зов, голос, давнее и далекое эхо живут во мне. Приказывают мне и моей заспанной памяти проснуться, избавиться от морока лет и их окостеневшей дали.

Когда-то я уже проговаривался: в Сибирь, в Кузбасс – Кузнецкий угольный бассейн – меня подвигла книга Горбатова «Донбасс». Это правда, но не совсем. В ту пору я был в плену книжной романтики. Жизни, никак не совместимой с однообразием и удушьем в родных мне палестинах. А где-то, и не так уж далеко, была жизнь настоящая, ни в чем, нисколько не схожая с моей детдомовской, расписанной почти по военному уставу.

Советская молодая душа жаждала подвигов и борьбы, подобно Оводу из одноименной книги Э. Войнич, горения сердца горьковского Данко, жертвенной смерти Олега Кошевого. И что уже совсем необъяснимо, мы, детдомовцы, чудом выжившие в немецких концлагерях, выхваченные из огня родительских изб и сараев, отвергали собственную жизнь и спасение, словно война и смерть и краем не коснулись наших судеб. Мечтали, бредили Кореей, где сражались корейские воздушные асы Ли-Си-Цина. Торжественно врученные комсомольские билеты требовали жертвенности, революции – освобождения американских негров, негров угнетенной Африки. Только б добраться до тех Америк и Африк, хотя б в собачьих ящиках вагонов. Чернокожие ребята, по всему, уже глаза проглядели в ожидании голопузых советских комсомольцев-освободителей из детского дома на Полесье – в большинстве бывших узников Азаричского концлагеря.

Было что-то до забвения самих себя героическое в подземельности шахтерского труда: штреки, штольни, квершлаги – слова-то какие, – столетия сокрытых тайн, совсем не то, что пустое и синее небо над стриженной наголо головой. Небо, пустое, бесполетное, иногда кисло занавешенное тучами, зависший навсегда здесь сыродойный с утра и до вечера, после выгона и пригона стада коров поселковый воздух, мощенная красным камнем дорога, ведущая в пески за околицей, но обрывающаяся – сразу за концевой хатой. По песку можно добрести до соседнего колхоза или совхоза, где для тебя уже припасена почетная должность. Скотника.

И потому грезилось звездное мерцание подземной шахтной темени, черни антрацита, окаменелая затаенность. Сверкание горных пород: гранита, базальта, песчаника и колчедана с обманным, под золото, проблеском вкраплений игольчато-колкого халькопирита, адова тяжесть, запах сероводорода, неожиданная взрывчатость метана, обвалы со смертельными исходами. Но геройская смерть красна и не на миру.

Именно за этим виделась неподдельная, настоящая жизнь, хотя и насквозь подростковая, книжная. Не отсюда ли, из такой алхимии, из нашей средневековой химеры шли в жизнь почти все мы, особенно – казенные дети, детдомовцы того времени. Их проще простого можно было коллективно обвести вокруг пальца, обмануть, судьбоносно изувечить. Особенно девчат, по-птичьи доверчивых.

Таким был изуродованно обделенный, обманный: дети – наше будущее – и одновременно бесконечно праведный и правдивый, чистый в вере, отрицающий прозябание в поселковой замкнутости наш сиротский быт, поставляющий не только строителей светлого будущего, созидателей, но и зэков. В своей вере мы были не первым ли пробирочным поколением, клонами, и последними, наверное, мистиками-алхимиками. Лично я верил, что проклятый, ненавидимый шахтерами медный колчедан, выводящий из строя машины, когда я возьмусь за дело, стану управлять комбайном, превратится в золото, золотые самородки. Я подарю их детдому, каждому из безотцовщины – по новой паре шерстяных штанов и белой булке хлеба. Сразу же объявится коммунизм.

В ГеПе – городском поселке, в котором помещался наш детдом, до коммунизма была еще тысяча верст босиком, и все лесом. Ожидаемое будущее – полностью предсказуемое – ничего райского нам не обещало, несмотря на первую часть в названии самого крупного здесь предприятия – райпромкомбинат.

Начало рабочего дня и завершение его – по тускло сипатому гудку. На полный голос в районном рае силы явно не хватало. Такими же неполноголосыми были и те, кто крутился из одной смены в другую по тому же приглушенному гудку. Единственное, благодаря ему мы три раза в день точно знали приближение завтрака, обеда и ужина. Как стадо по своим внутренним биологическим часам готовится к доению, кормлению и водопою.

Кроме райпромкомбината в нашем ГеПе, как и в каждом из них, имелось еще несколько более мелких раев: раймелькомбинат, райфабрика гнутой и плетеной из лозы мебели, кустовая плодоовощная база, межрайонная мастерская художественных изделий. Но последняя – это уже рай девичий, своеобразный, по современным меркам, хоспис. Пристань и убежище калек-инвалидов, умственно неполноценных – кому уже совсем некуда было податься.

Лучший же исход для каждого из нас – ФЗО или РУ – школы заводского обучения, ремеслухи. Ремесленные училища так называемых трудовых резервов. Специальности каменщика, штукатура, токаря, слесаря, столяра. В конечном результате – тот же райпромкомбинат. Рай, каким был замкнут мир победителей только что закончившейся войны и ее сирот.

Понятно, что тогда я был далек от того, чтобы думать о своем будущем, придерживаясь обычного: жить, как набежит. Но набегала вторая половина двадцатого столетия с разоблачениями разных культов, волюнтаризма, с оттепелями, ослаблением гаек и последующим их закручиванием снова. Нас, казенных детей, как будто не касалось, хотя и от самого малого ветра, сквозняков времени ни старому, ни малому не укрыться.

Некое новое варево исподволь выспевало и в наших обнуленных, стриженных под Котовского макацовбинах. Назревали беспокойство и дух протеста, жажда вырваться из предсказуемости и неизбежности, как устремлена к этому, наверное, даже белка, обреченная на бег в колесе. Потому, как у нас говорят, я ударил в хомут и убежал от райской жизни в белорусском ГеПе, в детдоме, на всем уготованном и казенном, в самостоятельность, в шахтеры, околдованный писательским обманом о романтике их труда. К тому же хотелось пройти по следу Ермаков, Пржевальских, Семеновых-Тян-Шанских, познать вновь открытую и открываемую комсомольско-молодежную, вольную и героическую страну – Сибирь.

Побежал я, кроме шуток, сломя голову, упрямо и неудержимо, с такой курьерской скоростью и безоглядностью, что сегодня, не будь полешуком, а это значит: один пишем – три в уме, – не поверил бы в то, что способен на такое, что так быстр и легок на ногу. Хотя, трезво судя сегодня, все было совсем не так, как мне теперь видится – вечный самообман свидетеля, очевидца истории.

Мы все творим преимущественно наперекор самим себе, встречаем и расстаемся со своей собственной судьбой, своим будущим. Правда, есть и исключения, труднообъяснимые и до сего времени неразгаданные. Это, опять же, мы с вами, не единственный ли народ, который боится жить, ходить и делать что-либо любому встречному-поперечному наперекор и поперек.

Поклонимся же самим себе. Потому что еще в девятнадцатом веке один из нас, Федор Михайлович Достоевский, сказал: «Кротость – страшная сила». Страшная сила, потому что она корнево и не по крови ли бунтарская. Рассудительна – памяркоўна – и бунтарски неискоренима. Опять же: один пишем – три в уме.

Во мне же мысленно и тайно от самого себя была не только зачарованность Сибирью, героической и опасной работой. И мои побеги в новую жизнь были не только от глупости и подростковой наивности.

У меня была мечта. Я мечтал ухватить удачу за хвост, а Бога за бороду. На рыбалке в сибирских реках поймать свою царь-рыбу. Этакий полесский Эрнест Хемингуэйчик. Позже узнал и признал – таких Хемингуэйчиков моего поколения родилось и проживало в Беларуси, как, впрочем, и повсеместно, тьма-тьмущая. Видимо, дыхание его вольное с Острова свободы достигло и передалось и кротким белорусам: своего не имеем, так хоть чужим попользуемся. Но чтобы пользоваться чужим, надо все же сохранить хотя бы память о своем.

Мечта о царь-рыбе взорвала и выстрелила меня в Сибирь, подобно Жюль Верну, из пушки на Луну. Основания этого были продуманы и захватывающи. Дома все реки были обловлены, к сожалению, не мной, рыбно опустошены и изгажены. Все изведено, кроме болотных вьюнов и мелкого красного карася, а в проточной воде – пескарей да сухоребриц-ляскалок с верховодками да плотвой. Уважающей себя рыбе среди них, конечно, не сохраниться. Иное дело – полноводные и могучие реки Сибири, нетронутые живоглотной страстью преобразователей природы и добытчиков – народу, ног маловато. Ничто так не убеждает нас и не подвигает к глупости, как глупость, оплодотворенная мыслью, головная, разумная.

Впервые собственными глазами я увидел сибирскую реку Томь осенью. И то мельком, с высоты большого каменного моста над рекой – проездом на трамвае от вокзала города Кемерова до Рудничного поселка шахты «Северная» в родное мне на два года гнездо – горно-промышленное училище № 4. Училище, в котором меня должны были образовать до шахтного электрослесаря. Узрел Томь из окна трамвая, что цветным покати-горошком завис на бетоне нового, недавно построенного моста через реку. Трамвай также был новенький, недавно совсем пущенный в городе. Все было ново мне и моему глазу. А вот и река – древняя и хмурая, гневная во всей своей необъятной мощи. Куда там матери Припяти, батьке Неману и моей речушке-скромнице Случи.

«Ничего, ништоватая река, пригодится полешуку, – без особой скромности примерил я ее к себе, – захомутаем, объездим».

Только до нашей встречи было еще как до морковкиного заговенья. Сразу же, месяц с гаком – уборка урожая где-то на целине на Алтае, где я впервые от пуза поел белого хлеба. Тот хлеб вышел мне боком. Обессилев от целинной сытости, я простудился на буртах уже заснеженной пшеницы и несколько недель провалялся в больнице – все венгерские события, первые метели и первый сибирский лед. Впрочем, подледный лов в те годы еще не стал, как сегодня, обычным делом.

До весны я осваивал премудрости своей специальности, а больше, подобно медведю, глухо спал в комнате своего училища, на кровати и под кроватью. На кровати до отбоя спать запрещалось. Лежа на бушлате под кроватью, ждал весны и думал: как бы мне здесь поскорее выбиться в люди и на зиму хотя бы немного стать богаче. Мыслей было много, богатства – ноль без палочки. Я тешился ими до тепла, когда можно было заняться тем, ради чего я стремился сюда через всю страну – Европу и Азию. О том, что поезд миновал Уральский хребет, а значит, свершился переход из одного самого большого в мире материка в другой, свидетельствовал каменный пограничный знак – невзрачный, полуразрушенный, в осыпи, недостойный даже моего детдомовского уважения. А я так надеялся увидеть что-то необычное, привязавшись ремнем к стенке третьей, багажной, вагонной полки, видел его во сне. Но испытал только разочарование и недоумение, лучше бы заслепиться. Наверное, потому зазевался и прищемил в тамбуре вагона, задержал меж дверей указательный палец, снес ноготь. Не сломал ли и саму фалангу, потому что палец и сегодня ноет на погоду. Поделом. С прошлым надо прощаться не только смеясь, но и с болью. Или, как предупреждали наши классики, за правду мало постоять, за нее надо и посидеть.

Следующая встреча с рекой Томь произошла по весне, когда уже сошел лед. Был солнечный, согревающий душу день – выходной для нас, былых воспитанников Хойникского специального детского дома, «наждаков», как звали всех обученцев-первогодков Кемеровского горно-промышленного училища. Было нас около десятка – стольких я сбил с панталыку. А в целом в тот год вывезли из Беларуси и разбросали по Кузбассу эшелон сирот-детдомовцев. Своих рабочих рук в крае уже не хватало, а кузнецкая индустрия требовала пополнения, молодого мяса, свежака.

И таким свежаком, лесом, срезанным в одну зиму, раскряжеванным и вытрелеванным из недр Кузнецкой Шори Мар-тайги, где на то время было еще с избытком безымянных бесплатных рабочих рук, на километры и километры, от моста над рекой и до ближней деревни Журавли, в пять-десять накатов был выстлан весь берег. Такое я видел только с хлебом на целине – километровые, словно железнодорожная насыпь, бурты пшеницы под ветром, дождем и снегом.

Мы черношинельно и омазученно-серобушлатно, как воронье, елозили и скакали по верху непостижимой умом братской могилы. Я с чувством вины: сбил ребят, вытащил из-под кроватей, искусил рыбалкой. Почти у каждого из нас было все для ловли. Сбились за зиму, складывая копейку к копейке, экономили на куреве, собирая на улицах чинарики. С вершины прибрежной надтомской скалы, гранитно зависшей над трамвайными рельсами, за нами угрюмо и неприкаянно наблюдал Михайло Волков, открывший богатую углем Кузнецкую землю. Смотрел равнодушно, но обеими руками прижимал к груди тяжелую черную каменюку, по всему, дорогую, ценную для него. По задумке скульптора, наверно, уголь, антрацит, коксующийся уголь.

Подивились снизу вверх мы на него и разошлись. Пропала охота рыбачить. Одно – к реке из-за бревен не подступиться, другое – половодье ведь. Ну, а третье – гори оно все синим пламенем: рыба в такую пору умнее нас.

Так завершилась моя первая рыбалка на сибирской реке Томь. Я оправдывал и утешал себя тем, что не в пору вздумал рыбачить: действительно, ведь самое половодье. Рыбе не до жору, она в расходе, в разгоне – родильных и возрождающих гонах жизни. Пасется на молодых выпасах весенних трав. Трется исхудалыми за зиму мордами, будто в любовном экстазе, елозит набряклым брюхом в камышах и лозовых кустах. Нерестится. Так загадано ей столетиями. В это время еще при царском прижиме колоколам в церквях было запрещено звонить. А нас выперло рыбачить.

О рыбалке и реке после нашего коллективного оглупления я, похоже, на долгое время забыл. Учился. Учился, как на Полесье говорят, на пень брехать, потому что та наука в жизни почти не понадобилась, как и множество иного, чему и на кого я учился. В городе Кемерово имелось знаменитое и престижное учебное заведение: КИТ – Кемеровский индустриальный техникум. На кого там учили «китовцев-индусов», я узнал только получив диплом. Шахтный электромеханик, мастер производственного обучения. Около сотни горных электромехаников и мастеров производственного обучения в одном выпуске. На шахтах каждый новый год после утряски штатов начинался с их сокращения. И неудивительно, что большинство из нас шли мимо почетного шахтерского труда и трудовых резервов.

Наиболее ловкие пристраивались в облсовпрофе, совнархозе, самые же ловкие – в райкомах и обкоме комсомола. Везунчиками были спортсмены, коих в техникуме пруд пруди. Во время приемных экзаменов в КИТ на крыльце его стояла двухпудовая гиря: три жима – первое испытание. Так, наверное, было тогда, да и сейчас не только в КИТе. Спортсмены нашего выпуска без пересадки успешно перешли в институты, тренеры, стали гордостью советского спорта, призерами даже Олимпийских игр. А некоторые неведомыми путями подались ни больше ни меньше, как в дипломаты. Скорые тренированные ноги спасли одного нашего индуса в индонезийском посольстве, когда президент страны принялся вырезать коммунистов. Китовский индус преодолевал стометровку за десять с половиной секунд (в то время европейский результат), за это же время он кадрил и девчат. Благодаря ногам он и спасся в Индонезии, убежал.

Самые последние китовские бездари шли в журналистику или в тюрьму. Именно в тюрьму, потому что это было одно из промышленных предприятий Кузнецкой земли. Тюрьме были нужны мастера производственного обучения трудовых резервов страны. Такой работе, кожей чувствовал, я был не нужен. Зэки бы из меня веревки вили. Оставалась только журналистика. Тем более что повсеместно в районных, городских и даже областных газетах уже были свои люди, такой-сякой блат и протекция. Среди них был и мой друг, однокурсник Витька Моисеев, по прозвищу Шорец. Он действительно походил на шорца, может, еще потому, что родился и жил вблизи Горной Шории, в городе Осинники. Как ни крути, а родство с шорцами было.

Говорю и вспоминаю это как свидетельство изобретательности, игры судеб, их в какой-то степени заданности и предопределенности. Казавшаяся мне бесполезной и ненужной учеба в техникуме в итоге определила встречу и с Витькой Шорцем, и с самой Горной Шорией. Шел по жизни, на первый взгляд, сбоку и криво, а как выяснилось, очень даже пряменько, посередке. Хотя сейчас это, может, сомнительно и спорно. Ну, не состоялась бы одна судьба, сложилась бы иная. Но мне везло и в невезении, словно кто-то всегда вел меня сквозь все беды и несчастья, когда казалось, что уже все, приплыл. В самое последнее мгновение из бытия или уже небытия объявлялась невидимая милостивая рука и толкала в плечи, поднимала с колен, избавляла иной раз от последнего, неминуемого.

Так скрутилось, сплелось у меня и с Витькой Шорцем и Горной Шорией. Да и с тем же КИТом, хотя я не был ни спортсменом, ни ловкачом и везунчиком. Кто-то все же, не с того ли света, направлял и молился за меня, может, даже до моего рождения.

Я все же какое-то время поработал на шахте. Правда, не по выпускной специальности – монтажником, проходчиком. Считал, что начальник из меня, как из одного вещества пуля. Но, как говорят, не хочешь, да должен. Будучи проходчиком ствола на шахте «Бирюлинская» в молодом городе Березовске получил письмо от Моисеева. Он перед переходом в областную комсомольскую газету стажировался в городской газете «Красная Шория». Писал: если есть желание заменить его, немедленно выезжай. Я, пренебрегши приказом приступить к должности горного мастера, немедленно выехал в районную столицу Шорского края город Таштагол – камень на ладони – подобно Кемерову, стоящий или лежащий на горной реке, притоке Томи, Кондоме. Но все это было позже, это я немного забежал вперед – обычное рыболовов-любителей дело. А Витька Шорец был заядлым рыболовом, что и породнило нас еще в Кемерове на реке Томь. Рыболов он был не в пример мне, пребывающему еще в дреме, обстоятельный, почти профессиональный, в недалеком будущем действительно профессиональный охотник-промысловик, еще в техникуме – мастер спорта по стрельбе из мелкокалиберной винтовки, несмотря на потерю глаза и потерю слуха на правое ухо.

Сегодня уже ушедший от нас Виктор Максимович Моисеев – почетный гражданин города Кемерово, заслуженный работник культуры Кузбасса. А в то время это был просто Витька Шорец, любимым занятием которого было запускать три пальца в волосы и прореживать их, словно в поисках некой важной, но забытой мысли. И что удивительно, он находил ее и излагал на бумаге мелким и настолько неразборчивым почерком, что понять эти каракули мог только сам. Витька Шорец, по-азиатски затаенно задумчивый и неторопливый, с которым мы не раз в ночи гнали на его кухне самогон из сахара. Утром бежали поправлять головы в ближайший гастроном на Притомской набережной.

Он пробудил и повернул меня к рыбалке на Томи, протекающей буквально мимо окон наших квартир на той же Притомской набережной. Наши ловы начались с дебаркадера, пристани небольших юрких катерков. Места довольно суетного и тем, видимо, и привлекательного для рыбы. Мы с Витькой по мелководью истоптали чуть ли не всю реку от нашей улицы до моста и дальше до ГРЭС и коксохимзавода. Выискивали и добывали специальную и чрезвычайно обожаемую сибирской рыбой наживку – так называемых бикарасов. И сами уподоблялись тем зелененьким, приросшим к осклизлым речных камням тварям в окаменелых песчаных домиках. Не горная ли разновидность наших белорусских шитиков-ручейников? Сколько мы перевернули и подняли со дна реки камней, угля за нашу шахтерскую биографию столько не добыли – за деньги бы черта с два так упирались. А тут гнулись и поднимали со дна реки, до рези в глазах вглядывались в каждый камень. Работа аховая, золотодобытчики так не стараются. Бикарасы роскошествовали в жеваных из каменной осыпи и песка домках, как в саклях, прилепленных к скальным склонам гор. Наружу из тех саклей – лишь подвижная черная головка, только не кучерявая, челюсти – жвала да коричневые выпукло неподвижные глазки. Шитики безобманно татарской породы. Чужие, не покоренные ни Ермаками, ни промышленно-индустриальными ядами и отравами. Может, потому и рыба бросалась на них, как подсвинки на сечку из бобовника и молодой крапивы. Бикарасы вертко и непорывно держались на крючке, кобенясь на нем не хуже стиляги того времени на танцплощадке.

Почему мы и гонялись за стойкими и жизнерадостными бикарасами, закаленными кузбасскими химкомбинатами, анилино-красочными заводами, сливами шахт и горно-обогатительных фабрик – живучими и подвижными наперекор всему. Инопланетного Кузнецкого амбре – французской шанели отечественного розлива – мы иногда сами не выдерживали. Когда роза окрестных ветров сходилась и замыкалась на техникумовском общежитии, у нас отменялись занятия физкультурой на воздухе. Мы, подобно мышам, разбегались по комнатам, плотно закрывая двери, окна и форточки, слыша только дрожание стен какого-то расположенного под нами подземного завода. Только так мы дышали и выживали. Но ни один бикарас не может противостоять другому бикарасу, если он двуногий и прямоходящий. А это значит – нам, любителям-рыболовам. И вскоре на реке Томь, вблизи нашего обитания, они исчезли. Именно тогда мой приятель и надумал заиметь лодку. Местные обстоятельства благоприятствовали этому. На химкомбинате ввели в строй капролактамовый стан, начали производить эпоксидную смолу, чем мы, как и многие прочие в Кемерово, изобретательно и немедля воспользовались. Самолетной фанеры, неизвестно зачем и почему, в городе было вдосталь, как и стекловолокна. А это, считай, уже готовая рыбацкая лодка.

Мы с Шорцем сладились за один сезон. За лето. Поставили на воду – качается, не тонет. Попробовали грести, плыть – плывет. Ночь провели на кухне, эксплуатировали старое Витькино изобретение, аппарат. Утром поправили головки. А далее уже и за дело. Шорец все делал обстоятельно, как и полешук. Сошлась парочка: баран да ярочка.

Хлопоты с лодкой и материалом для нее были цветочки, ягодки пошли потом. Для рыбалки, скажем, нужна глина. А где ее взять, если кругом горы. Камень и чернозем. Говоря военным языком, необходима была и шрапнель – вареная перловая крупа на прикорм. Благо, с этой крупой в стране напряга не было, как и с черным хлебом, муравьями и их яйцами. Кто не знает, муравьи с их спиртовым запахом не только санитары леса (да простят меня экологи и зеленые, в то время мы природу больше потребляли, чем берегли), они еще и отличная приманка для ловли рыбы. Муравейников в тайге было несчитано, экологического сознания, как уже говорилось, – ноль, чем мы с Шорцем без зазрения совести невинно воспользовались.

Но все это было только хлопотным и трудовым приближением к рыбалке. Все праведно и неправедно добытое предстояло привести к одному знаменателю. Рассыпать на брезенте или просто ткани, смешать, размять. И снова до потери пульса смешивать уже с водой. Кто сказал, что рыбалка – забава? Плюньте ему в глаза. Работа без дураков. Одно – управиться с муравьями, не позволить им удрать, разбежаться. Потом более-менее равномерно расположить по влажной мешанине, после чего из этой мешанины, сдобренной подсолнечным маслом, зеленым укропом, панировочными сухарями и политой растворенной в кипятке мятной карамелью вылепить полновесные ядра, пригодные для спортивного толкания и для пушки времен покорения Сибири, две из которых стоят у порога областного краеведческого музея. И говорят – пушка стреляет, когда мимо нее проходит девушка. Но в последнее время такого не случается. Ядра мы бережно переносили в лодку. Сплавлялись вниз по реке. Якорились. Обычно возле плотов.

Работа. Продолжение трудового утра. Подступы к главному. Бомбаж. Бомбаж реки ядрами, как свежеснесенными яйцами исполинских черных петухов или доисторических ящеров, динозавров, птеродактилей. На это действо нужна была особая сноровка: одни ядра нужно было сажать, как на лопате хлебы в горячую печь: раз – и на поде, на дне. И целехонькие. Другие, поймав струю, течение, пускать по нему, чтобы их немного сносило вниз по реке, третьи – под корму или нос лодки.

Короткий перекур, такие же короткие посиделки, будто перед дальней дорогой. И за дело. Ловля. Рыбалка. Само собой исключительно на бикарасов с елозящим муравьем на острие крючка исключительно для разжигания аппетита рыбы. Но чаще всего, несмотря на все наши профессиональные усилия и уловки, монументальную неподвижность на плоту среди простора вод, искушалась, клевала мелочь. Одна в одну плотвицы-чебачки, сорожки, их же маломерного розлива или недолива, ельчики да байстрючки-окушата. А то и совсем для издевки – волоокие лупатые сопливые ерши с побратимами, хвостато верткими пескарями. Ничтожность, но после утренних трудов и недельной подготовки на безрыбье и ерш рыба.

А где же жирные, знаменитые сибирские таймени с хариусами, леньками, гольцами, нельмой? От них в Томи ни знака, ни следа. Тогда стоило ли мне ехать в такую даль, сквозь материки, равнины, горы и плоскогорья за тысячи и тысячи верст киселя хлебать, чтобы посмотреть в зрячие глаза мусорной рыбы, мелюзги.

Нечто подобное я ловил в Томи и позже. Кемеровский областной Союз журналистов приобрел на берегу реки в деревне Журавли дачу. Чтобы добираться до нее, пустили пароходик. Журналисты обычно брали его с боем. Выправлялись семейно со своими самоварами и спиногрызами – женами, детьми, тещами. Сотрудники партийной газеты «Кузбасс» отдыхали культурно. Загорали, гоняли чаи, кайфовали на солнце по берегу реки на пледах, одеялах и резиновых матрацах. Мы же, комса, комсомольские газетчики, выстраивались в одну шеренгу в воде, взмучивали ее, будто лошади, беспрерывно перебирая ногами. Вода была обжигающе холодная. Только мы были такими брыкливыми не из-за холода. Плевали мы на холод. Так, вороша дно, мы будоражили и притягивали рыбу. Она шла на идиотов, как будущие диссиденты в психушку – шиза к шизе. Колотятся до ледяного пота зубы, подбираются к хребту животы, сливово синеют губы и носы. Яйца ужимаются до муравьиных. Но мы молодые.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю