Текст книги "Том 3. На японской войне. Живая жизнь"
Автор книги: Викентий Вересаев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 41 страниц)
Но вот чего совершенно было невозможно понять: уже в течение месяца Мукден был центром всей нашей армии; госпиталями и врачами армия была снабжена даже в чрезмерном изобилии; и тем не менее санитарное начальство никак не умело или не хотело устроить в Мукдене постоянного госпиталя; оно довольствовалось тем, что хватало за полы проезжие госпитали и водворяло их в свои бараки впредь до случайного появления в его кругозоре новых госпиталей. Неужели все это нельзя было устроить иначе?
Через двое суток пришли в Мукден ожидаемые госпитали, мы сдали им бараки, а сами двинулись на юг. На душе было странно и смутно. Перед нами работала огромная, сложная машина; в ней открылась щелочка; мы заглянули в нее и увидели: колесики, валики, шестерни, все деятельно и сердито суетится, но друг за друга не цепляется, а вертится без толку и без цели. Что это – случайная порча механизма в том месте, где мы в него заглянули, или… или и вся эта громоздкая машина шумит и стучит только для видимости, а на работу неспособна?
На юге тяжелыми раскатами непрерывно грохотали пушки. Начинался бой на Шахе.
IV. Бой на Шахе
Из Мукдена мы выступили рано утром походным порядком. Вечером шел дождь, дороги блестели легкою, скользкою грязью, солнце светило сквозь прозрачно–мутное небо. Была теплынь и тишина. Далеко на юге глухо и непрерывно перекатывался гром пушек.
Мы ехали верхом, команда шла пешком. Скрипели зеленые фуры и двуколки. В неуклюжей четырехконной лазаретной фуре белели апостольники и фартуки сестер. Стриженая сверхштатная сестра ехала не с сестрами, а также верхом. Она была одета по–мужски, в серых брюках и высоких сапогах, в барашковой шапке. В юбке она производила отвратительное впечатление, – в мужском костюме выглядела прелестным мальчиком; теперь были хороши и ее широкие плечи, и большой мужской шаг. Верхом она ездила прекрасно. Солдаты прозвали ее «сестра–мальчик».
Главный врач спросил встречного казака, как проехать в деревню Сахотаза, тот показал. Мы добрались до реки Хуньхе, перешли через мост, пошли влево. Было странно: по плану наша деревня лежала на юго–запад от Мукдена, а мы шли на юго–восток. Сказали мы это главному врачу, стали убеждать его взять китайца–проводника. Упрямый, самоуверенный и скупой, Давыдов ответил, что доведет нас сам лучше всякого китайца. Прошли мы три версты по берегу реки на восток; наконец Давыдов и сам сообразил, что идет не туда, и по другому мосту перешел через реку обратно.
Всем уж стало ясно, что заехали мы черт знает куда. Главный врач величественно и угрюмо сидел на своем коне, отрывисто отдавал приказания и ни с кем не разговаривал. Солдаты вяло тащили ноги по грязи и враждебно посмеивались. Вдали снова показался мост, по которому мы два часа назад перешли на ту сторону.
– Теперь как, ваше благородие, опять на энтот мост своротим? – иронически спрашивали нас солдаты.
Главный врач подумал над планом и решительно повел нас на запад.
То и дело происходили остановки. Несъезженные лошади рвались в стороны, опрокидывали повозки; в одной фуре переломилось дышло, в другой сломался валек. Останавливались, чинили.
А на юге непрерывно все грохотали пушки, как будто вдали вяло и лениво перекатывался глухой гром; странно было думать, что там теперь ад и смерть. На душе щемило, было одиноко и стыдно; там кипит бой; валятся раненые, там такая в нас нужда, а мы вяло и без толку кружимся здесь по полям.
Посмотрел я на свой браслет–компас, – мы шли на северо–запад. Все знали, что идут не туда, куда нужно, и все–таки должны были идти, потому что упрямый старик не хотел показать, что видит свою неправоту.
К вечеру вдали показались очертания китайского города, изогнутые крыши башен и кумирен. Влево виднелся ряд казенных зданий, белели дымки поездов. Среди солдат раздался сдержанный враждебный смех: это был Мукден!.. После целого дня пути мы воротились опять к нашим каменным баракам.
Главный врач обогнул их и остановился на ночевку в подгородной китайской деревне.
Солдаты разбивали палатки, жгли костры из каоляна и кипятили в котелках воду. Мы поместились в просторной и чистой каменной фанзе. Вежливо улыбающийся хозяин–китаец в шелковой юбке водил нас по своей усадьбе, показывал хозяйство. Усадьба была обнесена высоким глиняным забором и обсажена развесистыми тополями; желтели скирды каоляна, чумизы и риса, на гладком току шла молотьба. Хозяин рассказывал, что в Мукдене у него есть лавка, что свою семью – жену и дочерей – он увез туда: здесь они в постоянной опасности от проходящих солдат и казаков…
На створках дверей пестрели две ярко раскрашенные фигуры в фантастических одеждах, с косыми глазами. Тянулась длинная вертикальная полоска с китайскими иероглифами. Я спросил, что на ней написано. Хозяин ответил:
– «Хорошо говорить».
«Хорошо говорить»… Надпись на входных дверях с дверными богами. Было странно, и, глядя на тихо–вежливого хозяина, становилось понятно.
Мы поднялись с зарею. На востоке тянулись мутно–красные полосы, деревья туманились. Вдали уж грохотали пушки. Солдаты с озябшими лицами угрюмо запрягали лошадей: был мороз, они под холодными шинелями ночевали в палатках и всю ночь бегали, чтобы согреться.
* * *
Главный врач встретил знакомого офицера, расспросил его насчет пути и опять повел нас сам, не беря проводника. Опять мы сбивались с дороги, ехали бог весть куда. Опять ломались дышла, и несъезженные лошади опрокидывали возы. Подходя к Сахотазе, мы нагнали наш дивизионный обоз. Начальник обоза показал нам новый приказ, по которому мы должны были идти на станцию Суятунь.
Двинулись разыскивать станцию. Переехали по понтонному мосту реку, проезжали деревни, переходили вброд вздувшиеся от дождя речки. Солдаты, по пояс в воде, помогали лошадям вытаскивать увязшие возы.
Потянулись поля. На жнивьях по обе стороны темнели густые копны каоляна и чумизы. Я ехал верхом позади обоза. И видно было, как от повозок отбегали в поле солдаты, хватали снопы и бежали назад к повозкам. И еще бежали, и еще, на глазах у всех. Меня нагнал главный врач. Я угрюмо спросил его:
– Скажите, пожалуйста, это делается с вашего разрешения?
Он как будто не понял.
– То есть, что именно?
– Вот это таскание снопов с китайских полей.
– Ишь, подлецы! – равнодушно возмутился Давыдов и лениво сказал фельдфебелю: – Нежданов, скажи им, чтоб перестали!.. Вы, пожалуйста, Викентий Викентьевич, следите, чтоб этого мародерства не было, – обратился он ко мне тоном плохого актера.
Впереди все выбегали в поле солдаты и хватали снопы. Главный врач тихою рысцою поехал прочь.
Воротился посланный вперед фельдфебель.
– Что раньше забрали, то был комплект, а это уж сверх комплекта! – улыбаясь, объяснил он запрещение главного врача. На верху каждого воза светлело по кучке золотистых снопов чумизы…
К вечеру мы пришли к станции Суятунь и стали биваком по восточную сторону от полотна. Пушки гремели теперь близко, слышен был свист снарядов. На север проходили санитарные поезда. В сумерках на юге замелькали вдали огоньки рвавшихся шрапнелей. С жутким, поднимающим чувством мы вглядывались в вспыхивавшие огоньки и думали: вот, теперь начинается настоящее…
Назавтра нам приказано было перейти на другую сторону железной дороги и стать в деревне Сяо–Кии–Шинпу, за полверсты от станции…
Наш обоз стал на большом квадратном огороде, обсаженном высокими ветлами. Разбили палатки. Госпиталь д–ра Султанова находился в той же деревне; они пришли еще вчера и стали биваком недалеко от того места, где устраивались мы.
При выезде из Мукдена у доктора Султанова произошло жестокое столкновение с его врачами. Для вещей четырех младших врачей и смотрителя с его помощником полагается отдельная казенная повозка; главному же врачу выдаются деньги на приобретение собственной повозки и двух упряжных лошадей. Повозки и лошадей Султанов себе не купил, деньги положил в карман, а вещи свои велел уложить на повозку врачей. Врачи запротестовали и заставили смотрителя снять с повозки вещи главного врача. Доложили Султанову. Он вышел из себя, кричал на врачей и смотрителя, как на денщиков, топал ногами, грозил посадить всех под арест и велел сейчас же положить свои вещи обратно на повозку. Врачи были страшно возмущены, собирались писать на главного врача рапорт. Но к кому он пойдет, этот рапорт? Сначала – к начальнику дивизии, покладистому старику, не желающему ссориться с сильными, а дальше – к командиру корпуса, покровителю Султанова. И – русские люди – врачи удовольствовались тем, что поворчали и повозмущались «промеж себя».
Вообще Султанов резко изменился. В вагоне он был неизменно мил, остроумен и весел; теперь, в походе, был зол и свиреп. Он ехал на своем коне, сердито глядя по сторонам, и никто не смел с ним заговаривать. Так тянулось до вечера. Приходили на стоянку. Первым долгом отыскивалась удобная, чистая фанза для главного врача и сестер, ставился самовар, готовился обед. Султанов обедал, пил чай и опять становился милым, изящным и остроумным.
Наш главный врач и смотритель как–никак заботились о команде. Правда, солдаты ночевали на морозе под летними шинелями, но полушубков нигде еще в армии не было. Солдаты наши, по крайней мере, были сыты, и для этого делалось все. В султановском же госпитале о команде никто не заботился. Весь состав как будто существовал только для того, чтобы холить и лелеять д–ра Султанова с сестрами. Команда зябла, голодала; ей предоставлялось жить как угодно. Она роптала, но Султанов относился к этому с наивно–циничным добродушием. Однажды старший ординатор Васильев обратился к нему с жалобою на одного солдата команды; он, Васильев, отдал какое–то распоряжение, а солдат в лицо ему ответил:
– Только распоряжаться умеют! Кормить не кормят, ночь дрожи на морозе, а распоряжение исполняй!
Султанов брезгливо поморщился. Дело случилось вечером, когда он пообедал и был в хорошем расположении духа.
– Э, оставьте вы их, бог с ними!.. Ведь, в сущности, они совершенно правы. Мы едем верхом, они идут пешком. Приедем, – первым делом отыщем себе фанзу, закажем себе обед и самовар. А они устали и голодны. Вот послал им мяса искать, – не нашли ничего, а нам на бифштексы удалось достать… Если бы мы вместе с ними шли пешком, голодали и зябли, тогда бы они и приказания наши исполняли…
* * *
Прошел день, другой, третий. Мы были в полном недоумении. По всему фронту бешено грохотали пушки, мимо нас проходили транспорты с ранеными. А приказа развернуться наши госпитали не получали; шатры, инструменты и перевязочные материалы мирно лежали, упакованные в повозках. На железнодорожных разъездах стояли другие госпитали, большею частью тоже неразвернутые. Что все это значит? Шли слухи, что из строя выбыло уж двадцать тысяч человек, что речка Шахе алеет от крови, а мы кругом, десятки врачей, сидели сложа руки, без всякого дела.
Бой был в разгаре и шел очень недалеко от нас. То и дело доносилась спешная ружейная трескотня. По дорогам двигались пехотные части и артиллерийские парки, сновали запыленные казаки. Делалось какое–то огромное, общее, близкое всем дело, все были заняты, торопились, только мы одни были бездеятельны и чужды всему. Мы ездили на позиции, наблюдали вблизи бой, испытывали острое ощущение пребывания под огнем; но и это ощущение несло с собой оскоминный, противный привкус, потому что глупо было лезть в опасность из–за ничего.
Наша команда недоумевала. Как и мы, она испытывала то же сиротливое ощущение вынужденного бездельничества. Солдаты ходили за околицу смотреть на бой, жадно расспрашивали проезжих казаков, оживленно и взволнованно сообщали нам слухи о ходе боя.
Однажды к смотрителю пришли три солдата из нашей команды и заявили, что желают перейти в строй. Главный врач и смотритель изумились: они нередко грозили в дороге провинившимся солдатам переводом в строй, они видели в этом ужаснейшую угрозу, – и вдруг солдаты просятся сами!..
Все трое были мюлодые, бравые молодцы. Как я писал, в полках нашего корпуса находилось очень много пожилых людей, удрученных старческими немощами и думами о своих многочисленных семьях. Наши же госпитальные команды больше, чем наполовину, состояли из молодых, крепких и бодрых солдат, исполнявших сравнительно далеко не тяжкие обязанности конюхов, палатных надзирателей и денщиков. Распределение шло на бумаге, а на бумаге все эти Ивановы, Петровы и Антоновы были совсем одинаковы.
Смотритель пробовал отговорить солдат, потом сказал, что передаст их просьбу в штаб. Особенно изумлялся их желанию наш письмоводитель, военный зауряд–чиновник Брук, хорошенький и поразительно–трусливый мальчик.
– Ведь тут же гораздо спокойнее! – доказывал он. – А там что? Убьют тебя, семья останется.
– Чего там! У меня всего жена только. Убьют – за другого выйдет.
Говорил стройный парень с сиплым, застуженным голосом, бывший гренадер. Лицо у него было строгое и ушедшее в себя, как будто он вглядывался во что–то в своей душе, – во что–то большое и важное.
– А если ранят тебя? Оторвет тебе обе ноги, останешься на всю жизнь калекою?
– Ну, что ж!.. – Он помолчал и медленно прибавил: – Может быть, я желаю пострадать.
Брук с недоумением взглянул на него.
– Строй – святое дело! – заметил другой солдат.
– А наше дело еще святее! – фальшивым голосом возразил Брук. – Помогать раненым братьям, облегчать уходом и ласкою их ужасные страдания…
– Нет, тут что! Одна канитель! Вон, там стрельба, другие дерутся, а мы что? Никому на нас и смотреть неохота. Даже на смотрах, – генерал какой, али и сам царь: «ну, это нестроевщина!» – и едут мимо.
* * *
29 сентября пальба особенно усилилась. Пушки гремели непрерывно, вдоль позиций как будто с грохотом валились друг на друга огромные шкапы. Снаряды со свистом уносились вдаль, свисты сливались и выли, как вьюга… Непрерывно трещал ружейный огонь. Шли слухи, что японцы обошли наше правое крыло и готовы прорвать центр. К нам подъезжали конные солдаты–ординарцы, спрашивали, не знаем ли мы, где такой–то штаб. Мы не знали. Солдат в унылой задумчивости пожимал плечами.
– Как же быть теперь? С спешным донесением послан от командира, с утра езжу, и никто не может сказать.
И он вяло ехал дальше, не зная куда.
Под вечер мы получили из штаба корпуса приказ: обоим госпиталям немедленно двинуться на юг, стать и развернуться у станции Шахе. Спешно увязывались фуры, запрягались лошади. Солнце садилось; на юге, всего за версту от нас, роями вспыхивали в воздухе огоньки японских шрапнелей, перекатывалась ружейная трескотня. Нам предстояло идти прямо туда.
Султанов, сердитый и растерянный, сидел у себя в фанзе и искал на карте станцию Шахе; это была следующая станция по линии железной дороги, но от волнения Султанов не мог ее найти. Он злобно ругался на начальство.
– Это черт знает, что такое. По закону полевые подвижные госпитали должны стоять за восемь верст от позиций, а нас посылают в самый огонь!
Было, действительно, непонятно, что могут делать наши госпитали в том аду, который сверкал и грохотал вдали. Мы, врачи, дали друг другу свои домашние адреса, чтобы, в случае смерти, известить близких.
Рвались снаряды, трещала ружейная перестрелка. На душе было жутко и радостно, как будто вырастали крылья, и вдруг стали близко понятны солдаты, просившиеся в строй. «Сестра–мальчик» сидела верхом на лошади, с одеялом вместо седла, и жадными, хищными глазами вглядывалась в меркнувшую даль, где все ярче вспыхивали шрапнели.
– Неужели мы опять будем плутать и не попадем, куда нужно? – волновалась она. – Господа, убедите главного врача, чтобы он нанял проводника.
– Днем плутали, – то ли еще будет ночью! – зловеще произнес Селюков и вздохнул. – А лошади несъезженные, пугливые. Первый снаряд упадет, они весь обоз разнесут вдребезги.
Мы двинулись к железной дороге и пошли вдоль пути на юг. Валялись разбитые в щепы телеграфные столбы, по земле тянулась исковерканная проволока. Нас нагнал казак и вручил обоим главным врачам по пакету. Это был приказ из корпуса. В нем госпиталям предписывалось немедленно свернуться, уйти со станции Шахе (предполагалось, что мы уж там) и воротиться на прежнее место стоянки к станции Суятунь.
Оживленно и весело все поворотили назад. Только сестра–мальчик была огорчена и готова плакать от досады; она все обертывалась назад и горящими, жалеющими глазами поглядывала в шумевшую боем даль.
Мы разбили палатки, поужинали. Вечер был теплый и тихий–тихий. Темная дымка окутывала небосклон, звезды мутно светились. Бой не замолкал. Ночью разразилась гроза. Яростно гремел гром, воздух резали молнии. А снаряды по–прежнему со свистом неслись в темную даль; грохотали пушки, перебиваясь с грохотом грома; лихорадочно трещал ружейный огонь пачками. Небо и земля свились и крутились в грохочущем, сверкающем безумии. Под проливным дождем по дороге шли вперед темные колонны солдат, и штыки струистыми огнями вспыхивали под молниями.
* * *
И опять прошел день, и другой, и третий. Бой продолжался, а мы все стояли неразвернутыми. Что же это, наконец, забыли о нас, что ли? Но нет. На станции Угольной, на разъездах, – везде стояли полевые госпитали и тоже не развертывались. Врачи зевали, изнывали от скуки, играли в винт…
Пошли дожди, мы перебрались из палаток в китайскую фанзу. Жили тесно и неуютно. Здесь же в уголке помещались сестры; на ночь они завешивались от нас платками. Заходили из султановского госпиталя врачи и сестры, кроме племянницы Султанова Новицкой; она безвыходно сидела в своей фанзе. Зато очень часто забегала Зинаида Аркадьевна. Изящно одетая, кокетничая своим белоснежным фартуком с красным крестом, она рассказывала, что тогда–то у них обедал начальник такой–то дивизии, тогда–то заезжал «наш милый Леонид Николаевич (корпусный командир)». Зинаида Аркадьевна вспоминала о Москве и глубоко вздыхала.
– Господи, с каким бы я сейчас удовольствием поела паштета из кур! – говорила она своим изученно–красивым, протяжным голосом. – Так безумно хочется есть!
Селюков мрачно возражал:
– Ну, это пока не так страшно. Вот когда вам безумно захочется черного хлеба, это так.
– Да, паштета. Паштета и шампанского, – мечтательно говорила Зинаида Аркадьевна.
Заходил разговор, что, по слухам, госпитальных врачей и сестер собираются командировать на перевязочные пункты.
– Ну, вы меня не испугаете: я фаталистка! – замечала Зинаида Аркадьевна. Но еще вчера наши сестры со смехом рассказывали, как разволновались при этих слухах Зинаида Аркадьевна и Новицкая, как заявили, что пусть не воображают, – с какой стати они поедут под снаряды?
Зинаида Аркадьевна прощается и уходит. В уголке, в полумраке, сидит наша старшая сестра.
– Ах, я с вами и не здоровалась, здравствуйте! – любезно восклицает Зинаида Аркадьевна.
– Мы люди маленькие, нас можно не заметить, – сдержанно отвечает сестра.
– Напротив! Вы так всегда одеты по форме, в апостольниках, в форменных платьях, вас сразу можно заметить. Не то, что мы, революционерки, – мило возражает Зинаида Аркадьевна…
Однажды утром, проснувшись, я услышал за окнами русские и китайские крики, главный врач торопливо кричал:
– Держи, держи их!
Я выскочил наружу. Смотритель стоял у ворот и возмущенно повторял:
– Черт знает, черт знает, что такое!
Наискосок, по грядам каоляна, бежали куда–то главный врач, несколько наших солдат, китайцы и старая китаянка, хозяйка нашей фанзы. Я пошел за ними.
От китайских могил скакали прочь два казака, вкладывая на скаку шашки в ножны. Наши солдаты держали за руки бледного артиллериста, перед ним стоял главный врач. У конической могилы тяжело хрипела худая, черная свинья; из–под левой лопатки текла чернеющая кровь.
– Ах–х, ты, с–сукин сын! – возмущенно говорил главный врач. – Арестовать его!
Двинулись назад. Китайцы понесли издыхающую свинью. Подошел смотритель, столпилась наша команда.
– Ты какой части? – строго спросил главный врач.
– 12 артиллерийской бригады, – ответил арестованный. На испуганном, побледневшем лице рыжели усики и обильные веснушки, пола шинели была в крови. – Ваше высокоблагородие, позвольте вам доложить: это не я, я только мимо шел… Вот, извольте посмотреть! – Он вынул из ножен и показал свою шашку. – Изволите видеть, крови нету.
– А откуда на ней глина? – Ты зачем шашку вынимал?
– Они просили подсобить.
– Кто они такие?
– Не могу знать.
– Ну, один под суд и пойдешь… Арестовать его! Аркадий Николаевич, напишите о нем бумагу, – обратился Давыдов к смотрителю.
– Ваше высокоблагородие, прикажите идти, меня их благородие капитан Веревкин ждут.
– Подождет. Это он, что ли, воровать тебя посылал?.. Подлецы этакие! Хуже разбойников! Не знаете, что китайцы мирное население, что их запрещено грабить?
Зарезанная свинья лежала у ворот, вокруг толпились наши солдаты.
– Э, сухая какая. Стоило возиться! – протянул Кучеренко. – Кабы сытая была!
Все с сочувствием поглядывали на арестованного. Его увели. Солдаты расходились.
– Великолепно, так и надо! – нарочно громко говорил я. – Другим наука будет!
– «Наука»… А как нам не воровать? – угрюмо возразил солдат–конюх. – Все бы лошади с голоду подохли, костра бы не из чего было развести. Ведь вон лошади рисовую солому едят, – все это ворованное. Лошадям по два гарнца овса выдают, разве лошадь с этого будет сыта? Все передохнут.
– И пускай передохнут! – сказал я. – Вам–то что? Это – дело начальства. Ваше дело только кормить лошадей, а не добывать фураж.
Солдат усмехнулся.
– Да–а!.. А вон, когда в походе возы в реке застряли, нас всех в воду погнали лошадям подсоблять. Сколько народу лихорадку получили! Почему? Силы у лошадей не было!.. Нет, ваше благородие, это вы все неправильно. Не побреешь, – не поешь.
– Вон, старший врач антилеристу грозится, под суд отдам, – заметил другой. – А нам что говорил? Тащите, говорит, ребята, что хотите, только чтобы я не видел. Почему же он нас не грозится под суд отдать?
– Ему прямой расчет, чтоб мы воровали… А попадись–ка я, например, вон тому капитану, который антилериста послал. Тоже сейчас скажет: ах ты, разбойник, сукин сын! Не знаешь, что это мирные жители?.. Под суд!
Солдаты засмеялись, а я молчал, потому что они были правы.
Наш хозяин, молодой китаец с красивым, загорелым лицом, горячо благодарил главного врача за заступничество, принес ему в подарок пару роскошно вышитых китайских туфлей. Давыдов смеялся, хлопал китайца по плечу, говорил: «шанго» (хорошо), а вечером, как нам рассказал письмоводитель, попросил хозяина подписать свою фамилию под одною бумажкою; в бумажке было написано, что нижеподписавшийся продал нашему госпиталю столько–то пудов каолянового зерна и рисовой соломы, деньги, такую–то сумму, получил сполна. Китаец побоялся и стал отказываться.
– Ну, ты не свою фамилию напиши, а какую–нибудь другую, это все равно, – сказал главный врач.
На это китаец согласился и получил в награду рубль, а канцелярия наша обогатилась «оправдательным документом» на 617 р. 35 коп. (круглых цифр фальшивые документы не любят)…
* * *
Первого октября мы получили приказ спешно развернуться и приготовиться к приему раненых. Весь день шла работа. Устанавливались три огромных шатра, набивались соломою матрацы, устраивалась операционная, аптека.
Назавтра под вечер, под проливным дождем, привезли первый транспорт раненых. Промокших, дрожащих и окровавленных, их вынимали из тряских двуколок и переносили в шатры. Наши солдаты, истомившиеся бездельем, работали горячо и радостно. Они любовно поднимали раненых, укладывали в носилки и переносили в шатры.
Внесли солдата, раненного шимозою; его лицо было, как маска из кровавого мяса, были раздроблены обе руки, обожжено все тело. Стонали раненные в живот. Лежал на соломе молодой солдатик с детским лицом, с перебитою голенью; когда его трогали, он начинал жалобно и капризно плакать, как маленький ребенок. В углу сидел пробитый тремя пулями унтер–офицер; он три дня провалялся в поле, и его только сегодня подобрали. Блестя глазами, унтер–офицер оживленно рассказывал, как их полк шел в атаку на японскую деревню.
– Из деревни стрельбы не слыхать. Командир полка говорит: «Ну, ребята, струсил япошка, удрал из деревни! Идем ее занимать». Пошли цепями, командиры матюкаютея, – «Равняйся, подлецы! Не забегай вперед!» Ученье устроили; крик, шум, на нас холоду нагнали. А он подпустил на постоянный прицел да как пошел жарить… Пыль кругом забила, народ валится. Полковник поднял голову, этак водит очками, а оттуда сыплют! «Ну, ребята, в атаку!», а сам повернул коня и ускакал…
Наши солдаты жадно слушали и ахали.
– Бегут все кругом, я упал… Рядом земляк лежит. Попробует подняться, – опять падает… «Брат, – говорит, – подними меня!» – «Что же мне делать? Я и сам валяюсь»…
В шатрах стоял полумрак, тускло горели фонари. Отовсюду шли стоны и оханья. Сестры поили раненых чаем. Мы подбинтовывали промокшие кровью повязки; где было нужно, накладывали новые. Бинты вышли. Я послал за бинтами в аптеку палатного надзирателя; он воротился и доложил, что аптекарь без требования не отпускает. Я попросил сходить в аптеку сестру и сказать, что требование я напишу потом, а чтоб сейчас поскорее отпустили бинтов. Сестра сходила и, удивленно пожав плечами, сообщила, что без требования аптекарь отказывается выдать.
Что такое?.. Наш аптекарь был человек редко–неинтеллигентный, пьянчужка, но производил впечатление очень милого и добродушного парня. Что с ним такое случилось?.. Впоследствии мы узнали его ближе: аптека была для него как будто центральным механизмом мира, в ее священном ходе ничего нельзя было изменить ни на волос. Обыкновенно смирный и угодливый, в аптеке Михаил Михайлович пьянел от высоты своего положения; а когда он был пьяный – все равно, от водки или от сознания важности своей аптеки – он становился заносчив и величествен. Я пошел к нему сам.
– Михаил Михайлович, голубчик, что это вы тут бунтуете? Пожалуйста, отпустите скорей бинтов, там раненые истекают кровью.
– Потрудитесь написать требование, – сухо ответил он, поджав губы.
– Да что вам, не все равно, когда требование будет написано, сейчас или потом? Третий раз к вам приходится обращаться за одним и тем же!
– Я ничего не знаю. Я могу что–либо отпускать из аптеки только по требованию. – И в его голосе звучало холодное злорадство русского чиновника, чувствующего за собой право сделать пакость.
– Тьфу ты, черт! Ну, дайте поскорее бумаги, я сейчас напишу.
– Лишней бумаги у меня нет, возьмите у старшего ординатора. Я сам получаю бумагу по требованию, я обязан давать в ней отчет… Да–с, теперь шутки кончены!..
Пришлось прибегнуть к помощи главного врача, чтоб умерить его слишком серьезное отношение к делу.
До поздней ночи мы возились с ранеными. Сделали две ампутации. У одного артиллериста извлекли из крестца дистанционную трубку шрапнели – широкий медный конус, разбивший крестец и разорвавший прямую кишку. Ночью подошел новый транспорт раненых. Вдали грохотали пушки, темное небо, как зарницами, вспыхивало отсветами от выстрелов. Везде кругом стонали окровавленные, иззябшие люди. Солдат, которому пуля пробила щеки и челюсти, сидел с черною от крови бородой и отхаркивал тянущуюся кровавую слюну. Над головой наклонившегося врача равномерно тряслись скрюченные пальцы дрожащих от боли рук, слышались протяжные всхлипывания.
– Ой, кормильцы мои!..
А вдали все блистали отсветы грохочущих выстрелов, и странно было вспомнить, как тянулась душа к грозной красоте того, что творилось там. Не было там красоты, все было мерзко, кроваво–грязно и преступно.
Утром пришло распоряжение, – всех раненых немедленно эвакуировать на санитарные поезда. Для чего это? Мы недоумевали. Немало было раненных в живот, в голову, для них самое важное, самое необходимое – покой. Пришлось их поднимать, нагружать на тряские двуколки, везти полторы версты до станции, там опять разгружать, переносить на санитарный поезд…
* * *
Наши госпитали начали работать. И была наша работа еще бессмысленнее, чем прежнее безделье.
С перевязочных пунктов привозили раненых. Мы клали их в шатры, подбинтовывали тех, у кого повязки промокли; смотря по времени дня, кормили обедом или поили чаем, к вечеру нагружали всех на двуколки и отвозили на станцию. Для чего была нужна эта остановка у нас за полверсты от станции для раненых, уже проехавших пять–шесть верст? Часто бывало, что мы только осматривали привезенных раненых в их двуколках и своею властью в тех же двуколках отправляли дальше на станцию. Главный врач не возражал против этого, только усиленно требовал, чтоб провозимые раненые записывались у нас в книги и отправлялись дальше с нашими билетиками.
На станции мы грузили раненых в санитарные поезда.
Подходил поезд, сверкавший царским великолепием. Длинные белые вагоны, зеркальные стекла; внутри весело, чисто и уютно; раненые, в белоснежном белье, лежат на мягких пружинных матрацах; везде сестры, врачи; в отдельных вагонах – операционная, кухня, прачечная… Отходил этот поезд, бесшумно качаясь на мягких рессорах, – и ему на смену с неуклюжим грохотом становился другой, сплошь состоявший из простых товарных вагонов. Откатывались двери, раненых с трудом втаскивали в высокие, без всяких лестничек, вагоны и клали на пол, только что очищенный от навоза. Не было печей, не было отхожих мест; в вагонах стояли холод и вонь. Тяжелые больные ходили под себя; те, кто мог, вылезал из вагона и ковылял к отхожему месту станции. Поезд давал свисток и, дернув изо всей силы вагоны, начинал двигаться. Раненые тряслись на полу, корчились, стонали и проклинали. Сообщения между вагонами не было; если открывалось кровотечение, раненый истекал кровью, раньше чем на остановке к нему мог попасть врач поезда По произведенным подсчетам, во время боя на Шахе в санитарных поездах было перевезено около трех тысяч раненых, в теплушках около тридцати тысяч.
Вот что рассказывает в «Русском Враче» (1905, № 5) д–р Б. Козловский об эвакуации раненых во время боя на Шахе:
Эвакуируемые жестоко страдали от холода, тем более, что они также не были еще снабжены никакой теплой одеждой, и только некоторые из них могли получить в Мукдене теплые китайские одеяла и халаты, далеко, впрочем, недостаточные. Чтобы согреться, эвакуируемые в некоторых вагонах раскладывали костры (подложив кирпичи и т. п.); но это, разумеется, было исключением. Поезда большею частью отправлялись совершенно необорудованные, без кухонь, без свечей, без всякой сортировки больных и почти без медицинского персонала. Так, один поезд пришел в Харбин только с комендантом (офицером) и одной сестрой. Были поезда, шедшие все ночи во мраке вследствие недостатка свечей и следовавшие несколько станций без всякого медицинского персонала, который назначен был только в Телине. Не лучше было и с питанием больных. Приходилось кормить эвакуируемых в пути на военно–продовольственных пунктах, но здесь происходил целый ряд недоразумений: то неопытный комендант не отправлял вовремя телеграммы, то поезд опаздывал на много часов, а в результате больные нередко по двое суток не получали горячей пищи и голодали в холодных, нетопленных вагонах. Чем ближе к Харбину, тем больше усиливалась закупорка пути и тем больше мерзли и голодали эвакуируемые.