355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Викентий Вересаев » Том 3. На японской войне. Живая жизнь » Текст книги (страница 12)
Том 3. На японской войне. Живая жизнь
  • Текст добавлен: 3 октября 2016, 23:08

Текст книги "Том 3. На японской войне. Живая жизнь"


Автор книги: Викентий Вересаев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 41 страниц)

Мы повернули и поскакали следом за нашим обозом. Дорога шла вдоль подножия горы, заросшей густым лесом. Над деревьями зародился беловатый комочек дыма, и донесся звук разорвавшейся шрапнели. Другой, третий дымки, – и шрапнели роено и часто пошли лопаться над лесом.

По дороге бешено мчались обозы, пешие солдаты бежали кустами. На дворе придорожной фанзы суетились бледные пехотинцы, дрожащими руками поспешно надевали вещевые мешки и прицепляли котелки. Из фанзы вышел офицер с фуражкою на затылке.

– Это что такое?! – грозно крикнул он на своих солдат.

– Вот, ваше благородие!.. Все уезжают…

– Уезжают?.. Пусть уезжают!.. А мы будем драться… Смирно!

Обозы мчались… На дороге было тесно, часть повозок свернула в сторону и скакала прямо по полю, через грядки. Из лесу вылетел на нашу дорогу артиллерийский парк. Двойные зеленые ящики были запряжены каждый в три пары лошадей, ездовые яростно хлестали лошадей по взмылившимся бокам. Ящики мчались, гремя огромными коваными колесами. Артиллеристы скакали, как будто перед ними была пустая дорога, а она вся была полна обозами.

– Стойте вы, дьяволы!! Куда прете? – озлобленно кричали на артиллеристов.

Но те мчались, опрокидывая повозки. Над крутившимися обозами пронесся отчаянный крик и вдруг оборвался: дышло зарядного ящика на всем скаку ударило в голову солдата, поддерживавшего на косогоре свою повозку, он с расколотым черепом повалился под колеса. Парк промчался дальше.

То там, то здесь опрокидывалась повозка. Солдаты обрубали постромки, садились на лошадей и скакали прочь. Глаза на бледных лицах были огромные, безумные, невидящие.

А справа от нас, по широкой, отлогой лощине, навстречу лопавшимся шрапнелям шла в контратаку рассыпанная цепь. Косые лучи утреннего солнца скользили по лощине, солдаты шли в вывернутых наизнанку папахах, с винтовками в руках, с строгими, серьезными лицами. Сзади, из канавы, выглядывали штыки резервов.

Значит, есть защитники! И у всех стало легче на душе. Паника утихала. Обозы спешили, но безумие исчезло с лиц, глаза становились человеческими. Дорога повернула направо, прошла сквозь большую китайскую деревню. Лесистые горы, трещавшие выстрелами, остались назади.

Вдруг остановка. Наезжавшие сзади обозы один за другим остановились. Что такое?

Мы проехали вперед. Прямо поперек дороги стояла артиллерия.

– Нельзя ли вам немножко отъехать в сторону, чтобы пройти обозам? – просили обозные офицеры.

Артиллерийский подполковник равнодушно и высокомерно оглядывал их.

– Не могу. Жду приказа.

С десять минут все стояли. За орудиями тянулась пустынная дорога.

– А вы слышали? Обозы, которые шли за нами, все перехвачены японцами.

Опять по обозам пронеслось что–то нервное. Артиллеристы стояли неподвижно и молчаливо–насмешливыми глазами смотрели на волновавшиеся обозы.

Наконец, подполковник что–то скомандовал. Батарея взъехала на горку и стала устанавливать орудия. Обозы двинулись.

Орудия постояли на горке, – вдруг видим, их снова прицепили к передкам, батарея спустилась с горки и влилась в гущу обозов.

– Повоевали! Будет! – смеялись обозные.

Вдали над полями тянулась с юга на север густая серо–желтая полоса пыли, уходившая под небо. Это была Мандаринская дорога, сплошь запруженная отступавшими.

VIII. На Мандаринской дороге

По широкой дороге сплошным потоком медленно двигались обозы. Повозки, арбы, орудия и зарядные ящики, как льдины во время ледохода, теснились, жали друг друга, медленно останавливались и медленно двигались дальше. Клубилась едкая серо–желтая пыль, слышались хриплые крики и ругательства.

Наш обоз стоял на краю дороги, но въехать на дорогу не мог. Повозки непрерывно двигались одна за другою, задняя спешила не отстать от передней, чтоб не дать нам врезаться.

– Эй, придержи лошадей! – грозно–начальническим голосом крикнул наш смотритель обозному солдату.

Солдат взглянул, засмеялся и хлестнул лошадей. Повозка прокатилась, следом за нею все катились новые повозки, спешили и ревниво жались друг к другу. Но одна зазевалась и отстала на аршин от передней. Кучер нашей повозки встрепенулся, яростно ударил по лошадям и вкатился на дорогу. Его кнут со свистом захлестал по мордам наседавших сзади лошадей. Наши повозки одна за другою быстро вкатывались на дорогу, кучера–солдаты с злыми и торжествующими лицами хлестали кнутами морды подгоняемых наперерез, встававших на дыбы чужих лошадей. Все кричали, ругались.

И повсюду слышны были крики и ругательства.

Был ясный, теплый, слегка ветреный день. В стороны тянулись серо–желтые поля с грядами. Обозы в десять – двадцать рядов медленно двигались по дороге. По тропинкам вдоль края дороги брели беспорядочные толпы строевых солдат, ехали верховые офицеры, казаки, обозные солдаты, на лошадях, с обрублеными постромками. В гуще повозок наш обоз постепенно разрывался, он шел теперь уже в трех разных местах. Было удивительно, как легко он и все кругом терялись из виду. На минуту заговоришься с кем–нибудь, оглянешься, – и нет уж знакомых повозок. Тянутся на шестерочных фурах гигантские черные понтоны, трясутся китайские арбы с флагами красного креста… Скачешь вперед, скачешь назад, – нигде ни одного знакомого лица, ни одной знакомой повозки. Едешь один, бросив надежду кого–нибудь отыскать, – вдруг совсем рядом замечаешь повозку своего госпиталя, вдруг окликает чей–нибудь знакомый голос.

Поток обозов, окутанный пылью, медленно двигался, останавливался, стоял, опять начинал двигаться. В узких местах дороги, – у въездов в деревни, у мостов, – шумела и крутилась свалка. Десять рядов повозок не могли проехать зараз, и они мчались, старались перерезать друг другу путь, сталкивались, мешали друг другу. В пыли мелькали красные, озверелые лица, слышался звук затрещин, свист кнутов, хриплые ругательства. Как всегда, начальство, такое надоедливое там, где оно не нужно, здесь отсутствовало; никто властный не распоряжался, повозки бились и загораживали путь в бессмысленной свалке. Сзади наседали другие обозы, получался огромный затор, и весь поток до самого горизонта останавливался.

С боковых дорог на Мандаринскую дорогу вливались все новые обозы. Назади широким полукольцом гремели пушки, перекатывалась ружейная трескотня. По каоляновым грядкам шел к дороге сибирский стрелок с окровавленной повязкой на руке.

– Из боя сейчас?

– Так точно!

– Ну, что японцы?

Он махнул рукою.

– Так и прут!.. Без числа.

Проехала крытая парусиною двуколка, в ней лежал раненый офицер. Его лицо сплошь было завязано бинтами, только чернело отверстие для рта; повязка промокла, она была, как кроваво–красная маска, и из нее сочилась кровь. Рядом сидел другой раненый офицер, бледный от потери крови. Грустный и слабый, он поддерживал на коленях кровавую голову товарища. Двуколка тряслась и колыхалась, кровавая голова моталась бессильно, как мертвая.

Среди пыли, в груде двигающихся обозов, мелькнуло знакомое женское лицо. Безмерно–измученное, бледное, с черными кругами вокруг глаз. Я узнал сестру Каменеву, жену артиллерийского офицера. Каменева ехала в своем шарабане одна, без кучера. Она сидела боком, а на дне шарабана лежало что–то большое, угловатое, прикрытое клеенкою.

Я пробрался меж повозок к Каменевой, поздоровался.

– Вы одни?

– Одна. – Она ответила голосом, как будто из другого мира. Глаза смотрели неподвижно, – огромные, темные, средь темных кругов. – Вы знаете, я заказала в Мукдене гроб и хотела сдать его на поезд, отвезти в Россию… Гроб не поспел, так на поезд не приняли… Не приняли… Станцию уже бросали.

Вдруг я понял: то большое и угловатое, что лежало под клеенкою на дне шарабана, был труп ее мужа. Сквозь ветерок от шарабана прорывался удушливый запах гниющего мяса.

– Варвара Федоровна! Ну, что уж теперь делать! Похороните тело здесь, я вам это устрою… Где вам его с собою везти!

Она с чуждым удивлением взглянула на меня.

– Нет, я его довезу… Если тут брошу, все равно с ума сойду…

– Ваше благородие! Господин доктор! – кричал с той стороны дороги солдат, различивший сквозь пыль мою белую перевязь с красным крестом. Он махал мне рукою и подзывал к себе.

Я пробрался сквозь поток обозов. На откосе дороги лежал солдат с мутными глазами и бледным, скорбным лицом. Возле него стоял другой солдат с повязкою на голове.

– Господин доктор! Окажите ему какую помощь! Что же это за безобразие! Человек пулею в живот ранен, а его никто и подобрать не хочет… Околевай, как собака?

Я слез с лошади, осмотрел раненого. Простреленный живот был покрыт повязкою, пульс едва прощупывался.

– Вон сколько повозок едет, – доверху гружены! Ишь, целый воз с валенками… А его тут бросить?.. Валенки дороже человека!

Что было делать? Мы останавливали повозки, просили скинуть часть груза и принять раненого. Кучера–солдаты отвечали: «не смеем», начальники обозов, офицеры, отвечали: «не имеем права». Они соглашались положить раненого поверх груза, но раненый так здесь и очутился: с раною в животе лежал на верхушке воза, цепляясь за веревки, – обессилел и свалился.

И ехали мимо повозки. И проезжали люди с виноватыми лицами, стараясь не смотреть на лежащего человека. Вспоминалось, как все жадно справлялись, – защищает ли нас кто сзади, есть ли за нами прикрытие? Там бились люди, спасая нас, тоже вот и этот умиравший. Теперь, ненужный, он валялся в пыли на откосе, и все старались поскорее проехать мимо, чтоб не обжег их скорбный упрек, глядевший из мутившихся глаз.

У меня было несколько порошков опия. Я дал раненому порошок, влил ему в рот из фляги коньяку. Что еще можно было сделать?

Тихонько, как вор, я сел на свою лошадь и поехал дальше.

* * *

Валялась опрокинутая двуколка, нагруженная винтовками. Валялись мешки с овсом и рисом. Издыхающие лошади широко вздували огромные животы, ерзая по земле вытянутыми мордами. Брели беспорядочные толпы пехотинцев с вяло болтающимися на плечах винтовками, ехали казаки. В сверкавшей под солнцем дали, как глухие раскаты грома, непрерывно гремели пушки.

Подъехал знакомый драгунский офицер.

– Ну, что, ротмистр, как там дела?

– Что! Полный разгром, полный! Наши бегут, как зайцы! Появится на горе кучка японцев, и целый полк удирает…

Ехали мимо молодцеватые казаки, с лихо заломленными набекрень шапками, – смешно было смотреть на эту молодцеватость. Стыдно было смотреть на сверкающие в пыли штыки пехоты, такие теперь негрозные и жалкие. И жалкими, никому никогда нестрашными казались вяло бредущие, мешковатые солдаты.

С пыльных лиц смотрели сконфуженные, недоумевающие глаза.

– Ваше благородие! Правда, против нас пять держав воюет?

Я вздохнул.

– Нет! Всего одна–единственная!

– Ни–икак нет! Пять держав! Верно знаем. Откуда у одной столько войсков? Прут отовсюду без числа… Пять держав, верно!

– Какие же пять?

– Япония, значит, Китай… Америка… Англия… Потом эта, как ее?.. За нашим левым флангом какая земля лежит, эта.

– Корея?

– Так точно! Пять держав…

У спуска к мосту теснились обозы. Артиллерийский парк расталкивал вокруг себя повозки, колеса повозок трещали. Ездовые–артиллеристы горячили лошадей, готовые ринуться наперерез.

– Земляки, потише! Задавите! – крикнул обозный солдат.

– Дави!! – гаркнул артиллерист, сидевший на козлах зарядного ящика.

К нему подскакал пехотный подполковник.

– Ах–х ты, с–сукин сын! Ты что тут командуешь?.. Стоять на месте! Куда прете?

Глаза артиллериста блеснули зловеще и нагло.

– «Куда»! Туда ж, куда и вы!

Грозные огоньки вспыхнули в глазах подполковника. Но что–то еще более грозное и страшное мелькнуло в лице солдата. И я вдруг почувствовал, – теперь стало возможным и легким то, что еще два–три дня назад было бы трудно даже вообразить. Почувствовал это и подполковник.

– Вали, ребята! Не зевай!

Ездовые ударили по лошадям, и парк врезался в обозы. Свистели кнуты, зарядные ящики один за другим вкатывались на мост. Подполковник, бледный от гнева, молча смотрел вслед.

Все дальше, медленно и судорожно полз вперед бесконечный поток обозов. На краю дороги сидел усталый солдат, музыкант, с огромною, блестящею трубою через плечо. Ковыляла на поводу шершавая, белая китайская лошаденка, у нее была вывихнута задняя нога. Лошаденка, горбя спину, жалко прыгала боком на трех ногах. Спереди ее тянул за узду один солдат, сзади ехал другой и подгонял хворостиною. Лошаденка мало отзывалась на удары, поэтому солдат норовил попасть ей по больному месту ноги. Тогда, еще больше сгорбив спину, лошаденка начинала быстро прыгать.

– Чего вы ее не бросите? – сказал я солдату.

– Рады бы бросить. Вот уж как намучились с нею!.. Приказано вести.

Опять терялись из виду повозки и люди, опять неожиданно находились. И все, кого за эти полгода я встречал в Маньчжурии, все были здесь. Как будто тянулся какой–то бесконечный Невский проспект с огромно–незнакомою толпою, из которой каждую минуту выныривали знакомые лица.

Подъехали два саперных офицера нашего корпуса. Молодой поручик злорадно смеялся и весело потирал руки.

– Вы слышали? Весь обоз нашего корпусного командира попал в руки японцам! – сообщил он. – Ох, и рад же я! Сам, подлец, удрал, никого об отступлении не известил. Мы из–за него весь свой обоз потеряли. Вот только что на нас, то и осталось!

– И вас не известили? – засмеялся я. – Мы тоже ушли без извещения.

– Да это еще что!.. А что вчера было! Казак привез донесение, что в Фулине японцы. Корпусный засмеялся – «вздор»! – и велел нам проводить в Фулин телеграф. Там стоял штаб нашей армии. Пошли мы с нашей телеграфной ротой. Пальба адская. Посылает меня командир роты к корпусному, докладываю, что в Фулине японцы, что в нас оттуда стреляют. Корпусный выслушал. – «Стреляют?» – и ядовито смотрит на меня. – «На то, поручик, и война, чтоб стреляли! Ступайте и проводите телеграф!» Проводим, кругом обжаривают шрапнелью. Едет какой–то есаул с казаками. «Вы, – говорит, – чего здесь? Уходите скорей, японцы идут!» Помчался я в штаб, – там уж развороченный муравейник, все садятся на лошадей. Я к начальнику штаба: «Что прикажете делать с кабелем, снять его?» – «Не знаю, не знаю, как хотите! Только советую вам поскорее уходить!» – «Не можете ли вы нам дать прикрытие?» – «Нет, нет, ничего не могу! Управляйтесь, как знаете!.. До свидания!» И поскакали все…

Спутник поручика, полный и усатый штабс–капитан, угрюмо молчал. Поручик оживленно вертелся на седле и все смеялся.

– У нас кабель, а вот у капитана все понтоны попали в гости к японцам. Понтонному батальону приказали идти в прикрытие на Хуньхе, как пехоте. Отступают они, – а понтоны все вот они! «Чего вы не уехали?» – «Да нам не было приказу». Так и бросили понтоны, еле успели увести лошадей!.. То есть такая бестолочь!.. Вот едут. Все без голов, ей–богу! Это вам только так кажется, что с головами. Головы все назади потеряны.

По краям дороги валялись пьяные. Сидит на пригорке солдат, винтовка меж колен, голова свесилась: тронешь его за плечо, он, как мешок, валится на бок… Мертв? Непробудно спит от усталости? Пульс есть, от красного лица несет сивухою…

Другой идет шатаясь, винтовка болтается на плече.

– Где это ты, земляк, выпил?

– Казаки поднесли, дай им бог здоровья… Вижу, едут все пьяные… Говорю: дали бы солдату рюмочку! – «Зачем рюмочку? Вот тебе кружка, нам не жалко. Сейчас ханшинный завод у китайцев обчистили». Выпил кружку. Как пил, – скверно так, противно! А выпил, – теплота пошла по жилам, рука сама собой за другой кружкой потянулась. Главное дело, без денег, чудак человек.

На возу сидел унтер–офицер с смеющимся лицом и из большого деревянного ящика продавал по полтиннику бутылки коньяку, рома и портвейна. Он захватил ящик в складе Красного Креста, обреченном на сожжение.

Было жарко, голова кружилась от усталости. Обозы въехали в большую китайскую деревню. Китайцы стояли у фанз, щурясь от солнца и пыли, и смотрели на отступавших с бесстрастными, ничего не выражавшими лицами.

– Ваше благородие! Ваше благородие!

На пригорке солдат нашей команды махал мне рукою.

– Пожалуйте сюда в проулок, там наши стали.

На полянке за фанзами, на берегу речки, стояли биваком оба госпиталя, наш и султановский. Стояло еще несколько учреждений нашего корпуса, тут же был и корпусный комендант.

Дымились костры, солдаты кипятили воду для чая и грели консервы. От врачей султановского госпиталя мы узнали, что они со времени выхода из Мозысани тоже не работали и стояли, свернувшись, к югу от Мукдена. Но их, конечно, штаб корпуса не забыл известить об отступлении. Султанов, желтый, осунувшийся и угрюмый, сидел на складном стуле, и Новицкая клала сахар в его кофе.

Мы закусывали, пили чай. Над улицею клубилась пыль. Скрипели обозы, слышались ругательства. За деревнею через речку был узенький, ветхий мостик, и обозы приступом брали свою очередь попасть на ту сторону.

Проехал мимо разъезд казаков.

– Напрасно тут прохлаждаетесь, за горою японцы, – равнодушно сказали они.

Это было невероятно, – мы ушли слишком далеко. Но у всех появилась нервная торопливость. Спешно кончали поить лошадей и увязывали возы.

Комендант нашел около нашей полянки переезд через речку и определил порядок следования обозов. Первым был поставлен султановский госпиталь, хотя по нумерации он следовал за нашим.

Султановский обоз перебрался через речку и потянулся по пашням к Мандаринской дороге. Двинулся наш. Спуск к речке был крутой. Подъем еще круче. Лошади вытягивали зады и скользили ногами, свистели кнуты, солдаты, облепив повозки, тянули их в гору вместе с лошадьми.

Сзади нашего обоза уж скопилась масса подошедших новых обозов. Через узкий мостик тоже непрерывно лилась вереница повозок.

Вдруг за речкою, в поле около китайского кладбища, бесшумно взвился огромный столб желтовато–серого дыма, и потом донесся короткий, как будто пустой треск. Я в недоумении смотрел. Что такое? Новый столб дыма взвился средь деревьев кладбища, ветки летели в воздух, суки обламывались. Я не успел еще сознать, в чем дело, как мне все уже объяснил смерчем закрутившийся вокруг ужас.

Повозки за речкою, прыгая, мчались по грядам пашен, солдаты, наклонившись, бешено хлестали лошадей. Внизу у переправы в дикой сумятице бились люди, лошади и повозки. Все кругом рвалось и неслось куда–то.

Оглушительно ахнуло у спуска к мосту. Из дыма вылетела лошадь с сломанными оглоблями. Мчался артиллерийский парк, задевая и опрокидывая повозки. Мелькнул человек, сброшенный с козел на землю, вывернувшаяся рука замоталась под колесами, он кувыркнулся в пыли, поднялся на колени и, сбитый мчавшимися лошадьми, опять повалился под колеса.

Еще разорвался снаряд, и еще. Чей–то задыхающийся голос крикнул:

– Мишка! Руби постромки!

Голос врезался в смятенные души, как властное приказание, которого слушаются, не рассуждая. Солдаты поспешно рубили постромки у повозок, вскакивали верхом и в карьер выносились на ту сторону. Другие не догадывались сесть на лошадей. Выпускали их на волю, а сами бежали бегом.

– Мерзавцы! Вы куда? За обозною сволочью?.. По местам!! – донесся из сумятицы хриплый, отчаянный, плачущий голос.

Артиллерист–поручик с обнаженною шашкою крутился верхом среди пушек, застрявших в гуще обозов. Орудийная прислуга, не глядя на него, рубила постромки у орудий.

– Ты что?.. Ты что–о?!

Поручик размахнулся шашкою и ударил солдата по плечу. Солдат отшатнулся, молча втянул голову и побежал вниз по откосу. Худой и длинный артиллерийский капитан, с бледным лицом, с огромными глазами, сидел верхом неподвижно. Он понял, – теперь уж ничего не поделаешь.

С грохотом блеснула на пригорке шимоза и осыпала нас глиною. Солдаты–артиллеристы поспешно садились на лошадей и скакали прочь. Я поскакал следом. Поручик выронил шашку и схватился за голову.

У спуска к переправе сбились брошенные повозки, люди, лошади. По высокому берегу промчался мимо артиллерийский поручик. Его лицо было красно, губы бессмысленно бормотали что–то, глаза горели сумасшедшим огнем. В безумной скачке он мчался куда–то вдоль речки, навстречу лопавшимся шрапнелям, и его ноги бешено рвали шпорами бока лошади.

Я выскакал на тот берег. За речкою, один среди брошенных орудий, неподвижно все сидел на своей лошади худой артиллерийский капитан. У него что–то было в руке, он поднял руку, близко от головы сверкнул огонек, и капитан мешком повалился на землю с вдруг рванувшейся лошади.

В воздухе замелькали дымки шрапнелей. По пашне бежали, спотыкаясь, солдаты, другие скакали на лошадях с волочившимися по земле постромками. У всех были безумно–невидящие, прыгающие глаза. Мчались огромные повозки с черными понтонами. Мчалась тяжело нагруженная фура с красным крестом, бледный солдат на козлах сек кнутом лошадей, и было странно смотреть: он гнал их прямо на крутой косогор и обязательно должен был опрокинуться. И фура налетела на косогор, и легко, как будто уж заранее приготовившись, свалилась в овраг, и так должно было быть.

* * *

Но как же тут очутились японцы? Потом, уже много позже, мы узнали: два–три японских орудия с бешеною удалью проскакали в образовавшийся прорыв на несколько верст вперед, без всякого прикрытия стали на горке и открыли огонь по переправе. И побежали все эти массы вооруженных людей, и погибло имущества на сотни тысяч.

Давно уже назади осталась речка с рвавшимися снарядами, а обозы все мчались вскачь. С повозок сбрасывали тяжелые вещи, чтоб легче было ехать. Сразу что–то вдруг оборвалось, и отношение к «имуществу» странно изменилось. Раньше боялись сбросить с воза пару изношенных хомутов, чтоб положить раненого, – теперь легко выбрасывали целые тюки солдатских шинелей, мешки с фуражом и припасами, офицерские чемоданы и корзины. Выбрасывали часто без всякой нужды. Было в этом что–то тянущее к себе и безудержно–стихийное. Как будто брошенное назади имущество, неслышно для сознания, шептало душам: «больше или меньше – теперь все равно. Никто не спросит!»

Мы уже были верст за пять от речки, обозы шли уже обычным ходом. Ехал отбившийся от своего парка зарядный ящик; вдруг сидевший на козлах ящика солдат крикнул ездовым:

– Стой!

Остановились. Солдат не спеша слез, выдвинул сзади какой–то ящичек, достал деревянную ложку и осьмушку табаку.

– Довольно повозились, будя!.. Скидывай, ребята, постромки!

Постромки скинули, артиллеристы сели верхом на лошадей и, бросив ящик, поехали налегке.

Как будто нигде ни на что не стало хозяина. Мое сделалось чужим, чужое – моим. Чуть опрокидывалась повозка, солдаты бросались ее грабить. Повсюду появились люди–шакалы, вынюхивавшие добычу. Мне впоследствии рассказывали, – мародеры нарочно производили по ночам ложные тревоги и, пользуясь суматохою, грабили обозы. Во время обозной паники на реке Пухе два казака бросились ломать денежный ящик понтонного парка; фельдфебель застрелил из револьвера одного казака, ранил другого и вывез ящик…

Смеющийся солдат ехал, болтая ногами, на лошади с обрубленными постромками. Лихо сдвинув папаху на затылок, он рассказывал:

– Погнал нас японец с позиций, бежал я, бежал… Пристал к госпиталю, пошел с ним. Стали по госпиталю шрапнелями бить, я опять побежал. Вижу, фурманка стоит с лошадью. Отрезал постромки, сел и поехал. На дороге мешок с сухарями поднял, концертов (консервов), ячменю забрал для лошади – и еду вот… Расчудесно!..

Валялись надорвавшиеся лошади, сломанные повозки. Густо усеивали дорогу брошенные полушубки, тюки, винтовки. Брели беспорядочные, оборванные толпы солдат, и трудно было поверить, что так недавно это были стройные колонны войск.

– Ваше благородие, что же это такое? – спрашивали солдаты. – Совсем нас так гонят, как мы в двенадцатом году француза гнали.

– Я так думаю, – закатилась навеки счастливая звезда России! – сказал щеголеватый ефрейтор, по лицу и голосу – бывший приказчик.

Пожилой солдат с лохматою бородою мрачно отозвался:

– Превозмоглась силою матушка Рассея. Дошла до предела.

Он шагал, зловеще кивал головою и повторял непонятные слова:

– Превозмоглась силою… Превозмоглась…

И тянулась вперед бесконечная лента обозов. Опять неожиданно терялись из виду знакомые лица и повозки и снова находились. Опять сидел у дороги усталый солдат с большою, блестящею трубою через плечо. Проехала в шарабане полуобезумевшая Каменева с своим страшным грузом. Согнувшись горбом, мучительно прыгала шершавая белая лошаденка с вывихнутою ногою; ехавший сзади солдат старался ударить ее хворостиною по больному месту. Она здесь, эта лошаденка! Спаслась!.. Да, так и должно было быть. Бросались орудия и обозы, горели назади миллионные склады, а эту ненужную, увечную лошаденку тащили, спасали – и, конечно, спасут. Вдруг почуялся в этом какой–то огромный, болезненно–карикатурный символ.

Бледный казак с простреленною грудью трясся на верху нагруженной двуколки, цепляясь слабеющими руками за веревки поверх брезента. Два солдата несли на носилках офицера с оторванною ногою. Солдаты были угрюмы и смотрели в землю. Офицер, с безумными от ужаса глазами, обращался ко всем встречным офицерам и врачам:

– Ради бога, господа! Они хотят меня бросить, не позволяйте им!

Передавали слухи, что от второй и третьей армии не осталось ничего; войска без выстрела сдаются целыми батальонами; японцы несметными массами появляются всюду и бешено наседают на отступающих.

– Ну, теперь, несомненно, конец войне! – говорили откровенные.

То же самое тайною, невысказываемою мыслью сидело в головах солдат. Когда улеглась паника от обстрела переправы, откуда–то донеслось дружное, радостное «ура!». Оказалось, саперы под огнем навели обрушившийся мост, вывезли брошенные орудия, и командир благодарил их. А по толпам отступавших пронесся радостно–ожидающий трепет, и все жадно спрашивали друг друга:

– Что это? Замирение объявлено?

Медленно, медленно двигался поток обозов. Дороги были отвратительные, подъемы крутые, мосты узкие, полуобрушившиеся. Каждый думал только о себе.

Вот – узкая дорога, поперек глубокий ухаб, и в одну сторону он глубже, чем в другую. Каждая повозка застревает в этом ухабе. Свищут кнуты над выбивающимися из сил лошадьми, надрываются от натуги помогающие солдаты, – выехала повозка! А в ухабе застревает следующая, и опять вокруг нее суета, крики и свист кнутов. Более высоко нагруженная повозка ухает в ухаб и опрокидывается набок. А взять бы пару лопат, – и в пять минут можно бы забросать ухаб землею, и тогда гони повозки хоть рысью. Но каждый думал только о себе и о своей повозке.

Но отчего же так ужасны, так непроездны были дороги? В течение всей войны мы отступали; ведь можно же было, – ну, хоть с маленькою вероятностью, – предположить, что опять придется отступать. В том–то и было проклятие: самым верным средством против отступления у нас признавалось одно – упорно заявлять, что отступления не будет, упорно действовать так, чтобы никому не могла прийти в голову даже мысль, будто возможно отступление.

Удивительное дело! Японцам за всю кампанию ни разу не пришлось отступать, но они каждый раз принимали самые заботливые и тщательные меры на случай отступления. Мы только и знали, что отступали, – и каждый раз отступление было для нас неожиданностью, и снова и снова мы отступали «неготовыми дорогами». За Телином через реку Ляохе вел всего только один железнодорожный мост. Наша (третья) армия перешла реку по трещавшему, заливавшемуся водою льду. Разыграйся бой всего на одну неделю позже, – и по льду уж нельзя было бы перейти, и всю нашу армию японцы взяли бы голыми руками.

Мне рассказывали, что еще под Дашичао Куропаткин, осматривая госпитали, спросил одного главного врача, почему при госпитале нет бани и хлебопекарни. Главный врач замялся и ответил, что они не знают, долго ли тут придется простоять. Куропаткин твердо и спокойно заявил:

– Видите, вот река? Дальше этой реки японцы не пойдут. Стройте каменную хлебопекарню, стройте баню. Пусть солдатики попарятся.

«Дальше этой реки» японцы отбросили нас за сотни верст. Но и под Мукденом опять все шло в прежнем духе. Склады боевых и хозяйственных принадлежностей были тонкою линией вытянуты параллельно фронту. Начальствующие лица только и говорили, что отступления не будет. За неделю до мукденского боя нашим госпиталям было выражено начальством недовольство за небольшой запас дров и велено было запасти их по пять–шесть кубов. Куб в это время стоил около ста рублей. Закупили, а через две недели эти горы дров пылали перед наступавшими японцами. «Отступления не будет, отступления не будет»… Ляоян мы отдали в августе, до этого времени вся страна севернее Ляояна была в наших руках, – и мы не озаботились снять с нее хорошего плана. К чему?.. И вот в деле под Сандепу одною из причин нашей неудачи оказалось… отсутствие хороших карт, неправильное представление о местонахождении деревни Сандепу!

Слово – сила… Говорить побольше, как можно больше громких, грозных «поддерживающих дух» слов – это было самое главное. И не важно было, что дела все время жестоко насмехаются над словами, – ничего! Только еще суровее нахмурить брови, еще значительнее и зловещее произнести угрожающее слово… При самом своем приезде Куропаткин заявил, что мир будет заключен только в Токио, – а уж через несколько месяцев вся русская армия горько–насмешливо напевала:

Куропаткин горделивый Прямо в Токио спешил! «Что ты ржешь, мой конь ретивый? Что ты шею опустил?»

Прибыв в армию, Гриппенберг в торжественной речи сказал солдатам: «Если кто из вас отступит, я его заколю; если я отступлю, – заколи меня!» Сказал – и отступил от Сандепу.

В начале мукденского боя госпитали, стоявшие на станции Суятунь, были отведены на север. По этому случаю, как мне рассказывали, Каульбарс издал приказ, где писал (сам я приказа не видел): госпитали отведены потому, что до Суятуни достигали снаряды японских осадных орудий, но это отнюдь не обозначает отступления: отступления ни в коем случае не будет, будет только движение вперед… А через неделю вся армия, как подхваченная ураганом, не отступала, а бежала на север.

И уже во время самого бегства, за несколько часов до потери своей типографии, официальный «Вестник Маньчжурских Армий», сладко пел о десятках отбитых атак, о готовящемся отступлении японцев и знакомил своих читателей с произведениями «поручика тенгинского полка» Лермонтова.

Рассказывают, что во время «опийной» англокитайской войны китайцы, чтобы испугать англичан и «поддержать дух» своих, выставляли на видных местах огромные, ужасающего вида пушки, сделанные из глины. Китайцы шли в бой, делая страшные рожи, кривляясь и испуская дикие крики. Но все–таки победили англичане. Против глиняных пушек у них были не такие большие, но зато стальные, взаправду стрелявшие пушки. Против кривляний и страшных рож у них была организация, дисциплина и внимательный расчет.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю