Текст книги "Том 3. На японской войне. Живая жизнь"
Автор книги: Викентий Вересаев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 36 (всего у книги 41 страниц)
Это – осенний праздник виноградного бога, многорадостного Вакха–Диониса, «радости смертных»…
Темная, бурная декабрьская ночь – самая долгая ночь в году. По вершинам и отрогам гор мелькают неверные светы факелов, слышны пронзительные, ужас наводящие женские вопли, безумный смех и безумные стоны. Исступленно звучат призывные клики: «Эвой! Эвой! Бромий!» Женщины пляшут и кружатся, волосы их бьются по ветру, одежды растерзаны. Как серны, переносятся они через пропасти и скачут с обрывов, не разбиваясь; бьются в конвульсиях; тела их принимают самые невероятные позы, как будто все законы тяжести вдруг исчезли; такие позы мы теперь можем видеть в атласах, изображающих больных из клиники Шарко. Женщины хватают жертвенных животных, голыми руками разрывают их живьем на части и поедают сырое, дымящееся мясо. Если кто посторонний случайно попадется им на пути – горе ему и горе! С грозно–восторженным воем бросятся на него женщины, схватят его за голову, за руки, за ноги и разорвут на части, и даже не услышат ни воплей его, ни стонов. И как ни будь силен человек, защититься он не сможет. Слабая женщина в таком состоянии необорима —
не потому, что сила в ней,
А потому, что бог рукам могучесть дал.
(Еврипид, «Вакханки»)
Ничего, что кругом женщины не видят, не слышат и не чувствуют. Вьюга сечет их полуголые тела, перед глазами – только снег и камни. Но они ударяют тирсами в скалы – бесплодные камни разверзаются и начинают источать вино, мед и молоко. Весь мир преобразился для них в свете и неслыханной радости, жизнь задыхается от избытка сил, и не в силах вместить грудь мирового восторга, охватившего душу.
Это – Триэтерии, двухгодичный праздник великого бога Диониса–Загрея. Эти женщины – служительницы бога, мэнады, вакханки…
Весна – та пора эллинской весны, когда всюду благоухают фиалки и алые маки, как живые огни, шевелятся и вспыхивают под ярким солнцем. Тысячи, десятки тысяч людей теснятся на полукруглых помостах, ступенями спускающихся со склона афинского Акрополя. Внизу, на возвышении сцены и на круглой площадке орхестры, идет представление трагедии. Блещет весеннее солнце, ярко зеленеют загородные долины меж темно–серых шиферных гор, вырисовываются радостные дали в чудесных мягко–синих контурах, каких нигде нет, кроме Греции. А здесь, на священной площадке сцены, происходит мрачное, кровавое действо. Могучие герои и полубоги, изнемогая в неравной борьбе, корчатся под сокрушающими ударами «сумрачной, тяжкодарной судьбы». А хор смотрит и исходит в жалобных стенаниях. Он поет, что жизнь ужасна и мрачна, что страшны нависшие над человеком неведомые силы, что счастье призрачно и люди подобны сну, что лучше всего для смертного – не жить. Заливаются исступленные флейты, ритмически мелькают в воздухе поднятые руки, изгибаются в плавной пляске тела, гремят песни хора – то бешено–веселые, то полные отчаяния и ужаса. И странное опьянение овладевает восприимчивою толпою зрителей. Души их высоко возносятся над тем, что развертывается перед ними, охватываются огненным ощущением какого–то огромного всеединства, где всякое явление, всякая радость и боль кажутся только мимолетным сном. И уж нестрашными становятся человеку страдания и муки, и уж не нужна ему победа трагического героя; все человеческие оценки, ощущения и чувства спутались в душе, как волосы на голове безумствующей мэнады. «Страдание, – как выражается Ницше, – пробуждает веселье, а восторг вырывает из груди мучительный стон». Душа переполнена ощущением огромной силы, бьющей через край, которой ничего не страшно, которая все ужасы и скорби жизни способна претворять в пьяную, самозабвенную радость.
Это театральное представление – не просто зрелище, как у нас. Это – священнодействие в честь бога, в честь все того же Вакха–Диониса. В середине орхестры стоит его жертвенник, почетнейшее кресло в первом ряду занято его жрецом, и сам театр есть «святилище Диониса»…
Вот – тайная община просветленных учеников древнего Орфея. Изнуренные постом, со строгими, скорбными лицами, в оливковых венках и льняных одеждах, сходятся они на тайные свои радения. Что там творится – из посторонних никто не знает. Какими–то таинственными обрядами верующие очищаются от земной скверны, стряхивают с себя греховные думы о ничтожных земных делах и в тихих молитвенных экстазах сливаются душою с великим страдальцем–богом.
Этот бог – все тот же Дионис. Когда он был еще младенцем, Зевс предназначил ему властвовать над миром. Но злые титаны хитростью овладели ребенком, растерзали его на части и пожрали. Молнией своею Зевс пожег титанов. Из их пепла родились люди. В этом пепле заключались останки и титанов, и пожранного ими бога Диониса; поэтому и сами люди состоят из двух начал: темного, земного, телесного, титанического – и светлого, сверхземного, духовного, божественного. Блажен тот из смертных, кто, презрев земное титаническое, с его тленными радостями и ничтожными желаниями, устремляется душою к светлому очистителю и освободителю душ, великому Дионису–Загрею…
В таких разнообразных, друг другу противоречащих, как будто даже совершенно несогласимых видах является перед нами этот загадочный бог. Недаром называли Диониса «многообразным» и «многоликим»; недаром уже древние писатели высказывали мнение, что под именем Диониса–Вакха существовало несколько совершенно различных богов. Трудно было соединить в одно многообразные свойства этого бога. Он – бог весны, бог радости и избытка сил; вокруг него в ликовании толпятся гении природы – сатиры, кентавры и нимфы; сам великий Пан отказывается от самостоятельной власти над миром и смиренно вступает в свиту могучего бога. Дионис – бог яркого кутежа, самозабвенного упоения мигом, бог наивысшего сладострастия, какое знает человек. И он же – скорбный бог страдания и самоотречения, раскрывающий человеку ничтожность и тленность нашей жизни, властно напоминающий ему об ином, высшем мире. Огромнейший символ, объединивший в себе самые разнообразные переживания человеческого духа.
Но есть одно, что тесно роднит между собою все такие переживания. Это, как уже было указано, «безумствование», «исхождение из себя», экстаз, соединенный с ощущением огромной полноты и силы жизни. А чем вызван этот экстаз – дело второстепенное. В винном ли опьянении, в безумном ли кружении радетельной пляски, в упоении ли черною скорбью трагедии, в молитвенном ли самозабвении отрешившегося от мира аскета – везде равно присутствует Дионис, везде равно несет он человеку таинственное свое вино.
Покажется странным, и иного даже покоробит, как можно подводить под одно столь различные душевные состояния. И, однако, несомненно, все их объединяет нечто очень существенное, объединяет настолько, что можно то и дело наблюдать переход одного из этих душевных состояний в другое. Опьянение вином и любовное сладострастие играют большую роль в мистических экстазах персидских суфиев. Русские мистические сектанты постоянно сравнивают свое экстатическое «упоение святым Духом» с алкогольным опьянением. В одном хлыстовском распевце поется:
На беседушке на апостольской
Я пила пивцо, я пьянехонька,
Я пошла духом веселехонька.
Христианству долго приходилось бороться со стремлением верующих прославлять бога и мучеников пляскою, и ею приводить себя в молитвенный экстаз. Еще блаженный Августин считал нужным разъяснять, что мучеников следует прославлять non saltando, sed orando – не плясками, а молитвами. Абиссинцы до сих пор пляшут в экстазе во время церковных служб.
Как близки друг другу в этой области переживания, казалось бы, не имеющие решительно ничего общего, показывает одно интересное наблюдение, сделанное исследователем русского мистического сектантства, профессором Д. Г. Коноваловым: «Экстаз имеет наклонность разряжаться по проторенным, привычным для организма путям. Такими путями у большинства русских сектантов–экстатиков, бывших алкоголиков или страдающих алкоголическою наследственностью, являются те, которые проложены и закреплены в своего рода сложные механизмы многократными разряжениями алкогольного опьянения. Экстаз для них – замена возбуждения, которое раньше давало им или их предкам вино».
Другая черта, характерная для Диониса, – что, в отличие от блаженных олимпийских богов, он – бог страдающий. Многочисленные мифы говорят о мучениях, о «страстях» этого бога, об его растерзании. Человек должен перечувствовать и перестрадать великие муки бога, чтобы приобщиться к его правде. Как буйно–самозабвенный весенний восторг доступен только тому, кто прострадал долгую зиму в стуже и мраке, кто пережил душою гибель бога–жизнедавца, – так и вообще дионисова радость осеняет людей, лишь познавших страдальческое существо жизни. Из безмерных мук, из отчаяния и слез, из ощущения растерзанной и разъединенной жизни рождается радостное познание бога и его откровений, познание высшего единства мира, просветленное примирение с жизнью. И в этой дионисовской радости – спасение для человека, источник сил для дальнейшего несения бремени жизни.
Вещий Тиресий в еврипидовых «Вакханках» так разъясняет заслугу перед людьми новоявленного бога Диониса:
Принес он смертным влажный сок лозы.
Когда бессчастный человек той влаги,
Рожденной виноградом, изопьет, —
То улетает скорбь, и сон приходит,
Приходит повседневных зол забвенье, —
Иного средства от страданий нет.
Дионисово вино мы можем здесь понимать в более широком смысле: грозный вихревой экстаз вакханок вызван в трагедии не «влагою, рожденной виноградом». Тиресий определенно указывает на ту огромную роль, какую играло это дионисово «вино» в душевной жизни нового эллинства: оно было не просто лишнею радостью в жизни человека, – это необходимо иметь в виду, – оно было основою и предусловием жизни, единственным, что давало силу бессчастному человеку нести жизнь.
Иного средства от страданий нет.
Эллин аполлоновский – мы это уже видели – знал другое средство от страданий: могучую стойкость собственного духа.
Каким же образом дионисические переживания одолевают в человеке ощущение темноты и растерзанности мира, каким образом спасают человека для жизни?
Прежде всего, самими этими мигами дионисического подъема над жизнью. Вот как рисует их Ницше: «Тут сама отчужденная от человека природа снова празднует примирение со своим блудным сыном, человеком. Тут раб становится свободным, тут, при благовествовании мировой гармонии, каждый чувствует себя слитым воедино со своим ближним, как будто разорвалось покрывало Маии, и только одни обрывки его еще носятся перед очами таинственного Первоединого. В пении и пляске являет тут себя человек сочленом общины высшего рода: он забыл размеренный шаг и плавную речь и готов, танцуя, взлететь над землей… Перед ним открывается край, где в радостных аккордах дивно замирает диссонанс, и тонет страшная картина мира». О подобных же состояниях говорит Кириллов у Достоевского: «Как будто вдруг ощущаете всю природу и вдруг говорите: да, это правда!»
И пускай это только миги, пускай они даже грозят человеку разрушением или гибелью: они так прекрасны, дают человеку такие огромные, озаряющие дух переживания, что способны перевесить темную летаргию жизни вне этих мгновений. «В эти пять секунд я проживаю жизнь и за них отдам всю мою жизнь, потому что стоит», – говорит Кириллов. И князь Мышкин рассуждает: «Что же в том, что это болезнь? Если в самый последний сознательный момент перед припадком ему случалось успевать ясно и сознательно сказать себе: «да, за этот момент можно отдать всю жизнь!» – то, конечно, этот момент сам по себе и стоил всей жизни».
Но проходит блаженный миг – и человек возвращается к темной обыденности. Теперь она особенно должна томить его своею низменностью и неприемлемостью. «Как только повседневная действительность снова вступает в сознание, она, как таковая, принимается с отвращением, – пишет Ницше. – Редкие состояния экстаза с их подъемом над временем, пространством и индивидуальностью требуют философии, учащей побеждать силою представления неописуемую безотрадность промежуточных состояний». Однако в большинстве случаев последующее действие дионисических мигов на душу человека более благодатно и более непосредственно. Отвращение к себе и к жизни, влечение в «Ничто» одолевается не силою представления, как, по мнению Ницше, в индийском буддизме, и не силою красоты, как, по его же мнению, в эллинской трагедии. Взрыв дионисического безумия уже сам по себе, – как будто даже чисто физиологически, – разряжает тоску, ужас и отчаяние, скопившиеся в душе человека, приводит его к временному равновесию и освежению – к тому очищению души, катарсису, о котором говорят греки. Это чувство радостного освежения и облегчения жизни испытывает мистический сектант после своих радений, аскет после своих экстазов. И это же чувство освежения, с другой стороны, нередко испытывает человек после хорошей попойки: при жизни вялой и однообразной, лишенной ярких переживаний, такая попойка дает душе своеобразную встряску, что–то в ней как будто разряжается, просветляется, и человек более бодрым возвращается в свою вялую жизнь.
Хорошо знакомо это чувство освежения и нервнобольным. Беспокойная, беспричинная злоба дрожит в душе истерички, нарастает, сгущается и наконец разрешается бешеным взрывом. В упоении своим безумием больная рвет все принятые формы жизни, устраивает близким дикие, чудовищные скандалы, в сладком ужасе несется, зажмурив глаза, в какую–то пропасть. А потом – как будто гроза разразилась и прошла. В душе, рядом с бесконечною разбитостью, – чувство столь же бесконечной виновности, нежности и умиротворенности, и облегченно дышит грудь, как в послегрозовом воздухе.
Эллины хорошо знали, что кратковременное дионисическое безумие способно спасать людей от настоящего, длительного безумия: кто противится дионисическим оргиям, учили они, тот сходит с ума. В Афинах существовал особый дионисический праздник, Эоры, который был учрежден с целью исцелить афинских женщин от охватившего их массового помешательства.
Когда Дионис нисходит в душу человека, чувство огромной полноты и силы жизни охватывает ее. Какие–то могучие вихри взвиваются из подсознательных глубин, сшибаются друг с другом, ураганом крутятся в душе. Занимается дух от нахлынувшего ужаса и нечеловеческого восторга, разум пьянеет, и в огненном «оргийном безумии» человек преображается в какое–то иное, неузнаваемое существо, полное чудовищного избытка сил.
Богом избытка сил всегда и является Дионис. Не богом силы, а непременно богом избытка сил.
Однако что же такое этот избыток сил?
У существа гармонического, проявляющегося свободно, избыток сил непрерывно разряжается в действии. Но жизнь часто ставит разнообразнейшие преграды такому разряжению. Мешают внешние условия, мешает временное состояние самого существа, мешает, наконец, основная его организация, соединение резко противоборствующих инстинктов и устремлений. Тогда силы уродливо скопляются и сжимаются внутри, как пар в замкнутом пространстве, получается «избыток сил», который разрешается взрывом. В жизни человеческой много дисгармонии – поэтому много и дионисического «избытка сил» и вытекающего из него «оргийного безумия».
Грозным избытком сил полна у Толстого несчастная Анна Каренина, принужденная отдавать свою любовь холодному мертвецу Каренину. Вронский в первый раз видит Анну в вагоне. «В ее коротком взгляде он успел заметить сдержанную оживленность, которая играла в ее лице и порхала между блестящими глазами и чуть заметною улыбкой, изгибавшею ее румяные губы. Как будто избыток чего–то так переполнял ее существо, что мимо ее воли выражался то в блеске взгляда, то в улыбке». Покинутая Вронским Кити приглядывается на балу к Анне: «Анна была прелестна в своем оживлении, но было что–то ужасное и жестокое в ее прелести. – Да, что–то чуждое, бесовское и прелестное есть в ней, – сказала себе Кити».
Велик «избыток сил» у кликуши во время припадка: истощенную, больную бабу в это время не в силах сдержать несколько дюжих мужиков. От избытка сил, перед которым «немощна земная плоть», задыхаются хворые герои Достоевского – эпилептики и горячечные. «Это не земное, – говорит Кириллов. – Я не про то, что оно небесное, а про то, что человек в земном виде не может перенести. Надо перемениться физически или умереть… Всего страшнее, что так ужасно ясно и такая радость. Если более пяти секунд, то душа не выдержит и должна исчезнуть. Чтобы выдержать десять секунд, надо перемениться физически».
Чувство огромного избытка сил переживают мистические сектанты во время своих радений. «Ох, братцы, такая радость, что, если бы не потолок, то хватил бы выше звезд небесных!» – восклицал в пылу экстатической пляски один русский хлыст. Чем же, однако, вызывается этот избыток сил? Сила человека – от здоровья. Казалось бы, «избыток сил» должен вытекать из сугубого здоровья, из чрезмерности сил. Но вот что говорит, например, профессор Д. Г. Коновалов про русских сектантов: «Основою сектантской экстатической радости служит повышенная нервная возбудимость. Это свойство давно подмечено за нашими сектантами. В образовании и поддержке их нервозности участвуют сложные причины, например, различного рода болезни, плохое питание, плохие гигиенические условия жизни и т. п. Немаловажную роль в этом случае у сектантов играет и их суровый аскетический режим, «сморение» или «осаживание плоти постом», как они выражаются. Посты сектантов, это – самопроизвольное изнурение себя настоящим голодом, и неудивительно, если экстазы сектантов–постников иногда совершенно напоминают картину бреда от истощения». И повсюду, во все времена, одним из самых верных средств для подготовки себя к оргийным празднествам считались продолжительные посты и самоистязания.
В Элладе носительницами дионисовского избытка сил были преимущественно женщины – выключенные из широкой жизни, проводившие время в мрачных своих гинекеях. Раздавался таинственный, неизвестно откуда идущий клич бога:
– В хороводы!
И затворницы толпами выбегали из домов в горы и превращались в безумных мэнад, неистовствовавших в избытке сил. Дионис всего охотнее окружает себя «женскою свитою». «Женолюб», – называет его гомеровский гимн.
В средоточии земли, в центре мира, – в Дельфах, – стоял великий храм. Он был посвящен двум богам – Аполлону и Дионису. На переднем его фронтоне был изображен Аполлон со свитою муз, на заднем – Дионис среди мэнад. Служение обоим богам не было одновременным: в одну часть года прославляли Аполлона, в другую Диониса. Как же распределялся год между богом счастья и силы, с одной стороны, богом страданья и избытка сил, с другой?
С ранней весны до поздней осени в Дельфах звучал пэан в честь Аполлона. Наступала зима. Аполлон на крыльях лебедей улетал в далекий край счастливых гиперборейцев, кончалось время «изобилия» (koros), приходило время «нужды» (chresmosyne) – и являлся Дионис. Пэан сменялся исступленным дифирамбом. Отовсюду стекались в Дельфы женщины, и начинались экстатические оргии – оргии среди зимней «нужды» в честь бога «избытка сил».
Также и в Афинах летняя часть года была посвящена Аполлону, зимняя – Дионису. При этом здесь наблюдается одно очень характерное явление. Дионис – бог вина Праздники сбора и выжимки винограда, естественно, должны бы быть праздниками Диониса. Так оно и есть. Эти праздники – Малые Дионисии и Ленэи (от lenos – точило, в котором выжимается виноград). Вначале они, по–видимому, и праздновались в то время, когда в Греции происходит сбор и выжимка винограда, – в сентябре. Но затем праздники эти странным образом продвигаются далеко вперед, в глубокую зиму: Дионисии на Поссейдеон (декабрь), Ленэи – на Гамелион (январь), который теперь получает и другое название – Ленэон (месяц выжимки винограда). Этот перенос вызывает справедливое недоумение исследователей. Август Моммзен спрашивает: как может быть месяцем выжимки винограда месяц, в который винограда никогда не выжимают? И отказывается решить вопрос. Бергк пытается объяснить это тем соображением, что осенью за нолевыми работами крестьянину некогда было заниматься праздниками, и спрашивает: не играло ли роль в этом переносе также и желание одержать афинских женщин от дельфийских оргий?
Так это или не так, но факт сам по себе характерен: оргийные праздники бога «избытка сил» оказываются передвинутыми из благодатной осени в студеную зиму, время «нужды». Зима с вызываемым ею оскудением жизненных сил и ранняя весна с опьяняющим подъемом этих сил на почве зимнего их оскудения – вот время, когда над людьми царит Дионис.
Но не только над людьми царит бог страданья и «избытка сил». В жизни на всех ее ступенях много дисгармонии, много уродливо сдавленной силы, поэтому много и дионисовского «избытка сил» с вызываемым им «оргийным безумием».
Комнатная собака круглые сутки принуждена лежать или медленно ходить по комнатам. Ее выпускают на волю. И она бешеными кругами, с безумными глазами, самозабвенно носится по цветникам и кустам сада, ничего кругом не видя. Это – «избыток сил». Медленно и меланхолически бродит теленок, пощипывая траву; в крови его – вялость бесконечной цепи предков, превращенных из вольных животных в доильные машины. И вдруг, задрав хвост, мотая головой, он начинает неуклюже прыгать и вскачь несется по лугу, охваченный безумным «телячьим восторгом»: желание вольных и сильных движений должно было дойти до «избытка», чтоб преодолеть косность тела и взрывом вырваться наружу. Но чужд этот избыток вольной серне. Стройно и прямо, как стрела Аполлона, переносится она через пропасть и в изумлении смотрит на самозабвенное безумие теленка.
Избытком сил полон бык в период половой жизни. Чудовищная, беспричинная ярость бушует в нем, он весь дрожит от злобы, стеклянистая слюна течет изо рта, в глазах тупое безумие. Он без разбору бросается на все встречное; попадется на глаза деревянная колода – и ее он яростно начинает катать рогами. И знаменательно: как раз бык был у эллинов символом Диониса. На многих изображениях голова Диониса снабжена бычачьими рогами, на монетах и геммах он нередко изображается в виде быка с человеческим лицом. «Быкоподобный», «бог с бычачьими рогами» – вот самые его обычные эпитеты. Элейский дифирамб прямо называет Диониса быком:
Приди, о, бык достойный!
Вячеслав Иванов, русский исследователь «эллинской религии страдающего бога», видит в дионисическом безумии–экстазе характернейшую и почетнейшую особенность человека. Человек, по его мнению, прежде всего – animal ecstaticum. «Когда животное сошло с ума, – оно стало человеком». Навряд ли это так. Животное способно сходить с ума, впадать в несомненно дионисическое безумие, – и от этого еще не становится человеком.
И вне человека в природе очень много экстатического дионисова безумия. Вот сейчас – тихий летний вечер, я пишу на террасе. И вокруг огня лампы безумно мечутся большие и маленькие мотыльки. Обжигаются, падают, сидят, ошеломленные, – и опять взлетают, и опять несутся на огонь, и бьются о раскаленное стекло. Мне кажется, я слышу, как вокруг меня звучат тихие вопли, стоны смертного восторга и смертной муки, чувствую, как вихрем вьется вокруг исступленно–сладострастное безумие, упивающееся своим безволием и безмерностью своих мук.
Грандиознейшую картину избытка сил и оргийного безумия, вероятно, представлял мир в те отдаленные времена, когда еще молода была наша планета, и в неуверенных, непрочных и неумелых формах на ней только еще начинала созидаться жизнь. Земная кора то и дело сотрясалась и трескалась от подземных взрывов, на землю выливались потоки лавы, в воздухе носились тучи пепла. В лесах из гигантских папоротников, плаунов и хвощей неуклюже ползали чудовищные динозавры с крохотными головами; птицеящеры шмыгающими зигзагами чертили воздух; в пространных, теплых и неглубоких морях кишели рыбоящеры и плезиозавры. Велика должна была быть дисгармония их неуклюжих тел и неупорядоченных инстинктов. И в теперешнем животном мире мы видим много этой дисгармонии: лягушка и жаба нередко вываливается из страстных объятий самца с продырявленною грудною клеткою и растерзанными внутренностями; ночной мотылек упорно летит на обжигающий его огонь; краб теряет от испуга свои ноги; голотурия при прикосновении к ней выплевывает собственные внутренности; самки многих животных жадно пожирают ими же рожденных детенышей. Во сколько же сильнее и неупорядоченнее были подобные противожизненные инстинкты в ту начальную эпоху! И каким «избытком сил», какими сладкими муками была полна жизнь тогдашних уродливых чудовищ! Какие в их любви были могучие судороги и извивы! Вываливались в теплые воды раздавленные внутренности, ломались и отпадали члены, как хвосты у наших ящериц; с воем и корчами ползли обезумевшие чудища по расплавленной лаве. И, должно быть, великая жажда еще больших мук охватывала эти «недоделанные существа», и они жадно рвались к «родимому хаосу», чтобы в сладостном опьянении распасться и целиком раствориться в нем. И радовался, глядя на кипящее вокруг оргийное безумие, бог страдания и избытка сил.
И этот бог избытка сил, – у него как будто совсем нет мускулов. В детстве, по свидетельству Аполлодора, Дионис воспитывался, как девочка. И на всем его облике – какой–то женский отпечаток, так отталкивающий в мужчине. «Лжемуж», «мужеженщина», «с женским духом», «женоподобный» – вот нередкие эпитеты Диониса. Таким является он и в пластических своих изображениях, как только искусство находит характерный для него, его собственный, оригинальный облик.
Более древние изображения представляют Диониса почтенным мужем или старцем с длинною бородою, с величавым лицом. Но эти изображения мало характерны. На бога перенесен уже готовый тип, по–видимому, созданный первоначально для Гермеса, и Диониса можно узнать только по его атрибутам – виноградной кисти, чаше или ветке плюща. В изображениях и этого типа бог часто имеет совсем женский облик, благодаря женским одеждам, в которые он облечен; на голове его – женская лобная повязка, иногда даже женское покрывало.
По–видимому, во времена Фидия вырабатывается тот облик Вакха–Диониса, в котором полно и цельно воплощается существо бога и в котором его представляли себе в последующие века. Основной облик этот таков: прекрасное юношеское тело, но тело мягкое, женоподобное, с почти невидными мускулами; бог сидит либо лежит; если стоит, то, по большей части, прислоняется к чему–нибудь или опирается на поддерживающего его сатира. Всякое сильное, энергичное движение ему, в противоположность Аполлону, глубоко чуждо. Лицо безбородое, длинные, волнистые волосы падают на плечи. На губах едва уловимая мечтательная улыбка, чуждая всему, что кругом; огненный или затуманенный взгляд неопределенно смотрит вдаль. Общее впечатление, даваемое образом бога, самое странное по своему разнообразию. Поистине, бог многоликий и многообразный. На одних изображениях лицо светится божественною, чистою и великою скорбью – она так нам знакома по лицу Христа. И есть другие изображения. Маленькая голова на женственно–округлом, пышном теле; прекрасное лицо с блуждающею улыбкою дышит тонким и темным сладострастием. Что–то такое жуткое и грозное в этом порочном лице, что невольно вздрогнешь и отшатнешься: «дьявол!»
VII. «Пессимизм силы»
В предисловии своем к «Рождению трагедии» Ницше спрашивает:
«Является ли пессимизм необходимым признаком заката, упадка, неудачничества, усталых и обессиленных инстинктов? Не существует ли пессимизма силы? Интеллектуального пристрастия к тому, что есть в бытии сурового, ужасающего, злого, загадочного? – пристрастия, вытекающего из благоденствия, из бьющего через край здоровья, из полноты существования? Быть может, есть страдание и от чрезмерной полноты, – искусительная смелость острого взгляда, жаждущая страшного, как врага, как достойного врага, на котором она может испытать свою силу? На котором она хочет узнать, что такое «страх»?
На все эти вопросы Ницше отвечает утвердительно и в таком именно отношении к ужасам бытия видит характернейшую особенность жизнеощущения дионисического.
«Не существует ли пессимизма силы, – спрашивает Ницше, – интеллектуального пристрастия ко всему суровому, ужасающему и загадочному»… Но какую же силу может иметь интеллектуальное пристрастие в области, где все основано на эмоции? Как и в чем выразится этот пессимизм силы, если от общих положений мы перейдем к конкретным примерам? Вот, например, центральная «истина» лесного бога Силена – «лучше всего – не родиться; если родился – лучше всего умереть». И стоит перед этою истиною человек, действительно, полный жизни, «с бьющим через край здоровьем». Душа его ярко и радостно звучит на радость бытия, он непрерывно ощущает великую, бесценную значительность жизни. Как может такой человек почувствовать предпочтительность небытия перед бытием? «Страдать от действительности значит быть неудачною действительностью», – презрительно говорил впоследствии сам Ницше. Как же может удачная действительность страдать от действительности? И как, не страдая от нее, может она понять могильную мудрость Силена? «Вопрос о том, что лучше – бытие или небытие, – сам по себе уже есть болезнь, признак падения, идиосинкразия». Это опять–таки сказал впоследствии не кто иной, как сам же Ницше.
Полнота жизни тянет человека изведать, что такое страх? Полнота жизни может тянуть человека изведать то, что вызывает страх, – и наслаждение его будет в том, чтобы оказаться выше страха, чтоб насмеяться над ним. Когда же человек тянется в ужас, чтоб пережить его, как таковой, – то это не от полноты жизни. И не от полноты жизни тянется он в переживание страдания, в переживание черного неверия в жизнь, в утверждение предпочтительности небытия перед бытием. Наслаждение эмоциями ужаса, страдания, отчаяния никогда не было и не могло быть героическим выражением здоровой, мощной полноты существования. Это – типичнейшее наслаждение потерявшего себя упадочного человека, лишенного инстинкта жизни. О таких именно сказал Ницше: «Я называю животное, род, индивида испорченным, если они теряют свои инстинкты, если они выбирают, если они предпочитают то, что им вредно».
Самое высшее проявление полноты человеческого здоровья и силы Ницше видел в эллинской трагедии. Но лучше, чем на чем–либо ином, можно видеть именно на трагедии, какой сомнительный, противожизненный характер носила эта полнота жизни, сколько внутреннего бессилия и глубокой душевной надломленности было в этом будто бы героическом «пессимизме силы». Скажем прямо: во всей литературе мира мы не знаем ничего столь антигероического, столь нездорового и упадочного, как эллинская трагедия.