Текст книги "Гоголь в жизни"
Автор книги: Викентий Вересаев
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 38 (всего у книги 63 страниц)
Вечер этот был, однако же, не совсем удачен. Я нашел Гоголя в большом обществе, в гостиной семейства, которому он сопутствовал. Николай Васильевич сидел на диване и не принимал никакого участия в разговоре, который скоро завязался около него. Уже к концу беседы, когда зашла речь о разнице поучений, какие даются наблюдением двух разных народов, английского и французского, и когда голоса разделились в пользу того и другого из этих народов. Гоголь прекратил спор, встав с дивана и проговорив длинным, протяжным тоном: "Я вам сообщу приятную новость, полученную мною с почты". Вслед за тем он вышел в другую комнату и возвратился через минуту назад с писанной тетрадкой в руках. Усевшись снова на диван и придвинув к себе лампу, он прочел торжественно, с сильным ударением на слова и заставляя чувствовать везде, где можно, букву о, новую "Речь" одного из известных духовных витий наших. "Речь" была действительно недурна, хотя нисколько не отвечала на возникшее прение и не разрешала его нимало. По окончании чтения молчание сделалось всеобщим; никто не мог связать, ни даже отыскать нить прерванного разговора. Сам Гоголь погрузился в прежнее бесстрастное наблюдение; я вскоре встал и простился с ним. На другой день он уехал в Остенде.
П. В. Анненков. Гоголь в Риме. Литературные воспоминания, 66-67.
Наконец, пишу вам из Греффенберга, куда прибыл благополучно, отдохнул два дня и вот уже другой день начал лечение. В Греффенберге в это лето несравненно меньше лечащихся, чем во все прежние годы. Меня разбирает тоска, (люди?) противны и почти невыносимы, а главное то, что я не имею через то времени заняться тем, что мне нужно спешить; в дороге я имел возможности больше заниматься. Я думаю, и Греффенберг просто брошу, тем более, что от него вся надежда только на небольшое освежение, а перееду на море, именно в Остенде: там больше бывает русских. Мне же особенно нужно бежать от тоски, которая наиболее меня одолевает тогда, когда нет, с кем бы провести вечер и сколько-нибудь позабыть в беседе тягость и трудность дня.
Гоголь – графу А. П. Толстому, в июне 1846 г. Письма, III, 185.
Я заезжал в Греффенберг, чтобы вновь несколько освежиться холодной водой, но это лечение уже не принесло той пользы, как в прошлом году. Дорога действует лучше. Видно, на то воля божья, и мне нужно более, чем кому-либо, считать свою жизнь беспрерывной дорогой и не останавливаться ни в каком месте, как на временный ночлег и минутное отдохновение.
Гоголь – П. А. Плетневу, 4 июля 1846 г. Письма, III, 190. {390}
Все это было весной, когда для туриста открываются дороги во все концы Европы. Следуя общему движению, я направился в Тироль, через Франконию и южную Германию. Я прибыл, таким образом, в Бамберг, где расположился осмотреть подробнейшим образом окрестности и знаменитый собор его. На другой день моего приезда в Бамберг я часа два или три пробыл между массивными столбами его главной церкви. Я покинул собор и начал уже спускаться вниз с горы, когда на другом конце спуска увидел человека, подымающегося в гору и похожего на Гоголя, как две капли воды. Предполагая, что это Николай Васильевич теперь уже в Остенде и, стало быть, позади меня, я с изумлением подумал об этой игре природы, которая из какого-нибудь почтенного бюргера города Бамберга делает совершенное подобие автора "вечеров на хуторе"; но не успел я остановиться на этой мысли, как настоящий, действительный Гоголь стоял передо мною. После первого моего восклицания: "Да здесь следовало бы жертвенник поставить, Николай Васильевич, в воспоминание нашей встречи!" – он объяснил мне, что все еще едет в Остенде, но только взял дорогу через Австрию и Дунай. Поездка эта принадлежала к числу тех прогулок, какие Гоголь предпринимал иногда без всякой определенной цели, а единственно по благотворному действию, которое производили на здоровье его дорога и путешествие вообще, как ему казалось. Теперь дилижанс его остановился в Бамберге, предоставив немцам час времени для насыщения их желудков, а он отправился поглядеть на собор. Я тотчас поторопился с ним назад, и, когда, полный еще испытанных впечатлений, стал ему показывать частности этой громадной и великолепной постройки, он сказал мне; "Вы, может быть, еще не знаете, что я сам знаток в архитектуре". Обозрев внутренность, мы принялись за внешние подробности, довольно долго глядели на колокольни и на огромного каменного человека (чуть ли не изображение строителя), который выглядывал с балкона одной из них; затем мы возвратились опять к спуску. Гоголь принял серьезный, торжественный вид: он собирался послать из Швальбаха, куда ехал, первую тетрадку "Выбранной переписки" в Петербург и, по обыкновению, весь был проникнут важностью, значением, будущими громадными следствиями новой публикации. Я тогда еще не понимал настоящего смысла таинственных, пророческих его намеков, которые уяснились мне только впоследствии. "Нам остается немного времени,– сказал он мне, когда мы стали медленно спускаться с горы,– и я вам скажу нужную для вас вещь. Что вы делаете теперь?" Я отвечал, что нахожусь в Европе под обаянием простого чувства любопытства. Гоголь помолчал и потом начал говорить отрывисто; фразы его звучат у меня в ушах и в памяти до сих пор: "Эта черта хорошая... но все же это беспокойство... надо же и остановиться когда-нибудь... Если все вешать на одном гвозде, так уже следует запастись, по крайней мере, хорошим гвоздем... Знаете ли что?.. Приезжайте на зиму в Неаполь... Я тоже там буду". Не помню, что я отвечал ему, только Гоголь продолжал: "Вы услышите в Неаполе вещи, которых и не ожидаете... Я вам скажу то, что до вас касается... да, лично до вас... Человек не может предвидеть, где найдет его нужная помощь... Я вам говорю,– приезжайте в Неаполь... я открою тогда секрет, за который вы будете меня благодарить". Полагая, что настоящий смысл загадочных слов Гоголя может быть объяснен приближающимся сроком его вояжа в Иерусалим, {391} для которого он ищет теперь товарища, я высказал ему свою догадку. "Нет,– отвечал Гоголь.Конечно, это дело хорошее... мы могли бы вместе сделать путешествие, но прежде может случиться еще нечто такое, что вас самих перевернет... тогда вы уже и решите сами все... Только приезжайте в Неаполь... Кто знает, где застигнет человека новая жизнь!.." В голосе его было так много глубокого чувства, так много сильного внутреннего убеждения, что, не давая решительного слова, я обещал, однако, же, серьезно подумать о его предложении. Гоголь перестал говорить об этом предмете и остальную дорогу с какой-то задумчивостью, исполненной еще страсти и сосредоточенной энергии, если смею так выразиться, мерным, отрывистым, но пламенным словом стал делать замечания об отношениях европейского современного быта к быту России. Не привожу всего, что он говорил тогда о лицах и вещах, до и не все сохранилось в памяти моей. "Вот,– сказал он раз,– начали бояться у нас европейской неурядицы – пролетариата... думают, как из мужиков сделать немецких фермеров... А к чему это?.. Можно ли разделить мужика с землею?.. Какое тут пролетарство? Вы ведь подумайте, что мужик наш плачет от радости, увидев землю свою; некоторые ложатся на землю и целуют ее, как любовницу. Это что-нибудь да значит?.. Об этом-то и надо поразмыслить". Вообще, он был убежден тогда, что русский мир составляет отдельную сферу, имеющую свои законы, о которых в Европе не имеют понятия. Как теперь, смотрю на него, когда он высказывал эти мысли своим протяжным, медленно текущим голосом, исполненным силы и выражения. Это был совсем другой Гоголь, чем тот, которого я оставил недавно в Париже, и разнился он значительно с Гоголем римской эпохи. Все в нем установилось, определилось и выработалось. Задумчиво шагал он по мостовой в коротеньком пальто своем, с глазами, устремленными постоянно в землю, и поглощенный так сильно мыслями, что, вероятно, не мог дать отчета себе о физиономии Бамберга через пять минут после выезда из него. Между тем мы подошли к дилижансу: там уже впрягали лошадей, и пассажиры начали суетиться около мест своих. "А что, разве вы и в самом деле останетесь без обеда?" – спросил я.– "Да, кстати, хорошо, что напомнили: нет ли здесь где кондитерской или пирожной?" Пирожная была под рукою. Гоголь выбрал аккуратно десяток сладких пирожков, с яблоками, черносливом и вареньем, велел их завернуть в бумагу и потащил с собой этот обед, который, конечно, не был способен укрепить его силы. Мы еще немного постояли у дилижанса, когда раздалась труба кондуктора. Гоголь сел в купе, поместившись как-то боком к своему соседу – немцу пожилых лет, сунул перед собой куда-то пакет с пирожками и сказал мне: "Прощайте еще раз... Помните мои слова... Подумайте о Неаполе". Затем он поднял воротник шинели, которую накинул на себя при входе в купе, принял выражение мертвого, каменного бесстрастия и равнодушия, которые должны были отбить всякую охоту к разговору у сотоварища его путешествия, и в этом положении статуи с полузакрытым лицом, тупыми, ничего не выражающими глазами, еще кивнул мне головой... Карета тронулась. Таким образом расквитался я с ним за проводы из Альбано. Мы так же расстались у дилижанса в то время, но какая разница между тогдашним живым, бодрым Гоголем и нынешним восторженным и отчасти измученным болезнью мысли, отразившейся и на красивом, впалом лице его.
П. В. Анненков. Гоголь в Риме. Литературные воспоминания, 67. {392}
XI
"Переписка с друзьями"
Наконец моя просьба! Ее ты должен выполнить, как наивернейший друг выполняет просьбу своего друга. Все свои дела в сторону и займись печатаньем этой книги под названием "Выбранные места из переписки с друзьями". Она нужна, слишком нужна всем; вот что, покамест, могу сказать; все прочее объяснит тебе сама книга. К концу ее печати все станет ясно... Печатание должно происходить в тишине: нужно, чтобы, кроме цензора и тебя, никто не знал. Цензора избери Никитенку 1: он ко мне благосклоннее других. Возьми с него слово никому не сказывать о том, что выйдет моя книга... Печатай два завода и готовь бумагу для второго издания, которое, по моему соображению, воспоследует немедленно: эта книга разойдется более, чем все мои прежние сочинения, потому что это до сих пор моя единственная дельная книга... Вслед за прилагаемою при сем тетрадью будешь получать безостановочно другие.
Гоголь – П. А. Плетневу, 30 июля 1846 г., из Швальбаха. Письма, III, 198.
У меня в Швальбахе гостил Гоголь; ему вообще лучше; но сидеть на месте ему нельзя; его главное лекарство путешествие; он отправился в Остенде.
В. А. Жуковский – Погодину. Барсуков, VIII, 326.
В начале августа Гоголь в Остенде.
А. И. Кирпичников. Хронолог. канва, 78.
Я не смею купаться иначе, как в самый теплый день, и когда нет совсем ветра. Ветер необыкновенно сильно действует на кожу, и чувствую слабость большую. От небольшого ветра меня то бросает в пот, то знобит.
Гоголь – гр. А. П. Толстому, 2 авг. 1846 г., из Остенде. Письма, III, 200. {393}
Здесь мы нашли Гоголя, с которым познакомились. Он очень замечателен, в особенности по набожному чувству, христианской любви и складной, правильной речи. Охотно беседуя обо всех предметах, он не любил говорить о своих сочинениях и о том, что пишет. Недавно читал он нам два прекрасные письма молодого Жерве к своему отцу, писанные из Оптиной пустыни. Мы слушали с умилением. Сколько веры и любви в молодом подвижнике, оставившем мир и все прелести в тех летах, когда они так обольщают человека, и посвятившем себя богу!
В. А. Муханов – своим сестрам, 17/29 авг. 1846 г., из Остенде. Свящ. Н. Миловский. К биографии Гоголя (О знакомстве его с братьями Мухановыми.) М., 1902 стр. 9.
Продолжаем довольно часто видеться с Гоголем; он внушает сочувствие и особенно приятен, как человек истинно верующий и которого бог посетил своею благодатью. На днях я встретил его на берегу моря, вечер был прекрасный, и месяц светил чудесно.– "Знаете ли,– сказал Гоголь,– что со мной сейчас случилось? Иду и вдруг вижу перед собою луну, посмотрел на небо, и там луна такая же. Что же это было? Лысая голова человека, шедшего передо мною". Впрочем, он молчалив, и говорит охотно, когда уже коротко познакомится,
В. А. Муханов – сестрам, 24 авг./5 сент. 1846 г., из Остенде. Н. Миловский. К биографии Гоголя, 10.
Остаюсь я здесь от сего числа недели три, по крайней мере,– тем более, что море начинает, кажется, меня освежать, а это особенно необходимо для моей работы, и тем еще более, что на днях я был обрадован почти неожиданным приездом любезного моего гр. А. П. Толстого, который прибыл сюда вместе с двумя братьями Мухановыми. Они все пробудут здесь около месяца ради купанья... После 15 сентября готовьте для меня мою комнату, где проживу с вами недельки две перед отправлением в большую дорогу.
Гоголь – В. А. Жуковскому, 25 авг. 1846 г., из Остенде. Письма, III, 206.
Тружусь ото всех сил (над обработкой "Выбранных мест из переписки с друзьями"). Не ленюсь ни капли; даже через это не выполняю, как следует, лечения на морских водах, где до сих пор еще пребываю.
Гоголь – П. А. Плетневу, 12 сент. 1846 г., из Остенде. Письма, III, 207.
Иногда, и даже довольно часто, случалось мне видеть Гоголя, но при людях разговор идет общий и по большей части ничтожный. Когда же удается с ним беседовать наедине, как назидательна речь его! Вчера в третий раз посчастливилось мне так поговорить с ним, и я чувствовал, как вера его согревала мою душу. Через несколько дней едет он во Франкфурт на свидание с Жуковским, оттуда в Италию, где проживет три месяца и потом {394} отправится в Иерусалим. Он жалуется на здоровье и даже с трудом может переносить римскую зиму.
В. А. Муханов – сестрам, 14/26 сент. 1846 г., из Остенде. Н. Михайловский, 11.
Еду отсюда в Неаполь дней через пять. В Рим вряд ли заеду, да и не за чем. Я было укрепился на морском купании. Теперь опять как-то расклеился.
Гоголь – А. О. Смирновой, 15 окт. 1846 г., из Франкфурта. Письма, III, 220.
Назад тому два дни отправил к тебе пятую и последнюю тетрадь ("Выбранных мест"). От усталости и от возвращения вновь многих болезненных недугов не в силах был написать об окончательных распоряжениях. Пишу теперь. Ради бога, употреби все силы и меры к скорейшему отпечатанию книги. Это нужно, нужно и для меня, и для других; словом, нужно для общего добра. Мне говорит это мое сердце и необыкновенная милость божия, давшая мне силы потрудиться тогда, когда я не смел уже и думать о том, не смел и ожидать потребной для того свежести душевной. И все мне далось вдруг на то время: вдруг остановились самые тяжкие недуги, вдруг отклонились все помешательства в работе, и продолжалось все это до тех пор, покуда не кончилась последняя строка. Это просто чудо и милость божия, и мне будет грех тяжкий, если стану жаловаться на возвращение трудных, болезненных моих припадков. Друг мой, я действовал твердо во имя бога, когда составлял мою книгу; во славу его святого имени взял перо; а потому и расступились передо мною все преграды и все, останавливающее бессильного человека.
По выходе книги приготовь экземпляры и поднеси всему царскому дому до единого, не выключая и малолетних,– всем великим князьям. Ни от кого не бери подарков; скажи, что поднесение этой книги есть выражение того чувства, которое я сам не умею себе объяснить, которое стало в последнее время еще сильнее, чем было прежде, вследствие которого все, относящееся к их дому, стало близко моей душе... Но если кто из них предложит от себя деньги на вспомоществование многим тем, которых я встречу идущих к святым местам, то эти деньги бери смело.
Гоголь – Плетневу, 20 окт. 1846 г., из Франкфурта. Письма, III, 222.
Возле меня не было в это время (когда подготовлялись к печати "Выбранные места") такого друга, который бы мог остановить меня; но я думаю, если бы даже в то время был около меня наиближайший друг" я бы не послушался. Я так был уверен, что я стал на верхушке своего развития и вижу здраво вещи. Я не показал даже некоторых писем Жуковскому, который мог мне сделать возражение 2,
Гоголь – Н. Ф. Павлову, в июне 1848 г. Письма, IV, 199.
"Ревизор" (в новом издании) должен быть напечатан в своем полном виде, с тем заключением, которое сам зритель не догадался вывесть. За-{395}главне должно быть такое: "Ревизор с Развязкой. Комедия в пяти действиях с заключением. Соч. Н. Гоголя. Издание четвертое, пополненное, в пользу бедных". Играться и выйти в свет "Ревизор" должен не прежде появления книги "Выбранные места": иначе все не будет понятно вполне.
Я на дороге, в Страсбурге: завтра еду, пробираясь на Ниццу, в Италию.
Гоголь – Шевыреву, 24 окт. 1846 г., из Страсбурга. Письма, III, 227.
Михаил Семенович! Вот в чем дело: вы должны взять в свой бенефис "Ревизора" в его полном виде, с прибавлением хвоста, посылаемого мною теперь. Для этого вы сами непременно должны съездить в Петербург, чтобы ускорить личным присутствием ускорение цензурного разрешения... "Ревизор" должен напечататься отдельно с "Развязкой" ко дню представления и продаваться в пользу бедных, о чем вы, при вашем вызове по окончании всего, должны возвестить публике, что не "благоугодно ли ей, ради такой богоугодной цели, сей же час по выходе из театра купить "Ревизора" в театральной же лавке"; а кто разохотится дать больше означенной цены, тот бы покупал ее прямо из ваших рук для большей верности. А вы эти деньги потом препроводите к Шевыреву... Итак, благословясь, поезжайте с богом в Петербург. Бенефис ваш будет блистателен. Не глядите на то, что пиеса заиграна и стара: будет к этому времени такое обстоятельство (предстоящий выход "Выбранных мест из переписки с друзьями"), что все пожелают вновь увидать "Ревизора". Сбор ваш будет с верхом полон 3.
Гоголь – М. С. Щепкину. Письма, III, 228. (Подобное же письмо Гоголь написал петербургскому актеру Сосницкому с тем же предложением взять в свой бенефис "Ревизор с Развязкой" – III, 232).
(В "Предуведомлении" к предложенному изданию "Ревизора" Гоголь писал, что деньги от продажи 4-го и 5-го издания комедии он жертвует в пользу бедных, просил читателей собирать сведения о наиболее нуждающихся и доставлять эти сведения лицам, на которых он возложил раздачу вспомоществований. Приложен был список этих лиц. В Москве А. П. Елагина, Е. А. Свербеева, В. С. Аксакова, А. С. Хомяков, Н. Ф. Павлов, П. В. Киреевский. В Петербурге: О. С. Одоевская, гр-ня А. М. Виельгорская, гр-ня Дашкова, А. О. Россети, Ю. Ф. Самарин, В. А. Муханов.
В "Развязке Ревизора" актеры после представления в восторге венчают "первого комического актера – Михайлу Семеновича Щепкина", а он разъясняет им истинный смысл комедии,– что город, в котором разыгрывается действие, это есть "наш же душевный город", ревизор – это "наша проснувшаяся совесть". "В безобразном нашем городе, который в несколько раз хуже всякого другого города, бесчинствуют наши страсти, как безобразные чиновники, воруя казну собственной души нашей".)
Я теперь во Флоренции. Здоровье милостью божией стало лучше. Спешу в Неаполь через Рим.
Гоголь – Н. М. Языкову, 8 ноября 1846 г., из Флоренции. Письма, III, 249. {396}
По принятым правилам при императорских театрах, исключающим всякого рода одобрения артистов – самими артистами, а тем более венчания на сцене, пьеса в этом отношении не может быть допущена к представлению.
А. М. Гедеонов (директор имп. театров) – Плетневу, в первой половине ноября 1846 г. Переписка Грота с Плетневым, II, 961.
Здоровье мое, слава богу, становится несколько крепче, и если все обстоятельства хорошо устроятся, то надеюсь в начале будущего года отправиться в желанную дорогу на поклонение гробу господню. Вас прошу, моя добрая и почтеннейшая маменька, молиться обо мне и путешествии моем и благополучном устроении всех обстоятельств моих. Во время, когда я буду в дороге, вы не выезжайте никуда и оставайтесь в Васильевке. Мне нужно именно, чтобы вы молились обо мне в Васильевке, а не в другом месте. Кто захочет вас видеть, может к вам приехать. Отвечайте всем, что находите неприличным в то время, когда сын ваш отправился на такие святое поклонение, разъезжать по гостям и предаваться каким-нибудь развлечениям.
Гоголь – матери, 14 ноября 1846 г., из Рима. Письма, III, 225.
Я прибыл благополучно в Неаполь, который во всю дорогу был у меня в предмете, как прекрасное перепутье. На душе у меня так тихо и светло, что я не знаю, кого благодарить за это... Неаполь прекрасен, но чувствую, что он никогда не показался бы мне так прекрасен, если бы не приготовил бог душу мою к принятию впечатлений красоты его. Я был назад тому десять лет в нем и любовался им холодно. Во все время прежнего пребыванья моего в Риме никогда не тянуло меня в Неаполь; в Рим же я приезжал всякий раз как бы на родину свою. Но теперь, во время проезда моего через Рим, уже ничто в нем меня не заняло, ни даже замечательное явление всеобщего народного восторга от нынешнего истинно-достойного папы. Я проехал его так, как проезжал дорожную станцию; обонянье мое не почувствовало даже того сладкого воздуха, которым я так приятно был встречаем всякий раз по моем въезде в него; напротив, нервы мои услышали прикосновение холода и сырости. Но как только приехал в Неаполь, все тело мое почувствовало желанную теплоту, утихнули нервы, которые, как известно, у других еще раздражаются от Неаполя. Я приютился у Софьи Петровны Апраксиной, которой, может быть, внушил бог звать меня в Неаполь и приуготовить у себя квартиру. Без того, зная, что мне придется жить в трактире и не иметь слишком близко подле себя желанных душе моей людей, я бы, может быть, не приехал. Душе моей, еще немощной, еще не так, как следует, укрепившейся для жизненного дела, нужна близость прекрасных людей, затем, чтоб самой от них похорошеть.
Гоголь – В. А. Жуковскому, 24 ноября 1846 г., из Неаполя. Письма, III, 259. {397}
Здоровье мое поправилось неожиданно, совершенно противу чаяния даже опытных докторов. Я был слишком дурен, и этого от меня не скрыли. Мне было сказано, что можно на время продлить мою жизнь, но значительного улучшения в здоровье нельзя надеяться. И вместо этого я ожил, дух мой и все во мне освежилось. Передо мной прекрасный Неаполь, и воздух успокаивающий и тихий. Я здесь остановился как бы на каком-то прекрасном перепутьи, ожидая попутного ветра воли божией к отъезду моему во святую землю. В отъезде этом руководствуюсь я божьим указаньем и ничего не хочу делать по своей собственной воле.
Гоголь – А. О. Смирновой, 24 ноября 1846 г., из Неаполя. Соч. Гоголя, изд. Брокгауза – Ефрона, IX, 279.
Я написал и послал сильный протест к Плетневу, чтобы не выпускал в свет новой книги Гоголя, которая состоит из отрывков писем его к друзьям и в которой есть завещание к целой России, где Гоголь просит, чтоб она не ставила над ним никакого памятника, и уведомляет, что он сжег все свой бумаги. Я требую также, чтобы не печатать "Предуведомления" к пятому изданию "Ревизора": ибо все это с начала до конца чушь, дичь и нелепость и, если будет обнародовано, сделает Гоголя посмешищем всей России. То же самое объявил я Шевыреву... Если Гоголь не послушает нас, то я предлагаю Плетневу и Шевыреву отказаться от исполнения его поручения. Пусть он находит себе других палачей 4.
С. Т. Аксаков – И. С. Аксакову, в последних числах ноября 1846 г. История знакомства, 156.
"Ревизор" надобно приостановить, как представление на сцене, так и печатанье. Ему еще не время являться в таком виде перед публикой. Сообразив все толки, мнения и мысли, ныне обращающиеся в свете, равно как и состояние нынешнего общества, я признаю благоразумным отложить это дело до следующего года, а между тем в это время я оглянусь получше и на себя, и на свое дело. Стало быть, с вас также снимается обуза быть распорядительницей денежных раздач бедным, которую я обременил как вас, так и другие христолюбивые души, что объявите им, а также Плетневу.
Гоголь – графине А. М. Виельгорской, 8 дек. 1846 г., из Неаполя. Письма, III, 282.
Обращаюсь к новой развязке "Ревизора". Не говорю о том, что тут нет никакой развязки, да и нет в ней никакой надобности; но подумали ли вы о том, каким образом Щепкин, давая себе в бенефис "Ревизора", увенчает сам себя каким-то венцом, поднесенным ему актерами? Вы позабыли всякую человеческую скромность. Вы позабыли, вы уже не знаете, как приняла бы все это русская образованная публика. Вы позабыли, что мы не французы, которые готовы бессмысленно восторгаться от всякой эффективной церемонии. Но мало этого. Скажите мне, положа руку на сердце: неужели ваши объяснения "Ревизора" искренни? Неужели вы, испугавшись нелепых толкований невежд и дураков, сами святотатственно посягаете на искажение своих живых творческих созданий, называя их алле-{398}горическими лицами? Неужели вы не видите, что аллегория внутреннего города не льнет к ним, как горох к стене, что название Хлестакова светскою совестью не имеет смысла? *
С. Т. Аксаков – Гоголю, 9 дек. 1846 г., из Москвы. История знакомства, 159.
Мне доставалось трудно все то, что достается легко природному писателю. Я до сих пор, как ни бьюсь, не могу обработать слог и язык свой,первые, необходимые орудия всякого писателя. Они у меня до сих пор в таком неряшестве, как ни у кого даже из дурных писателей, так что надо мной имеет право посмеяться едва начинающий школьник. Все мною написанное замечательно только в психологическом значении, но оно никак не может быть образцом словесности, и тот наставник поступит неосторожно, кто посоветует своим ученикам учиться у меня искусству писать, или, подобно мне, живописать природу: он заставит их производить карикатуры... У меня никогда не было стремления быть отголоском всего и отражать в себе действительность как она есть вокруг нас. Я даже не могу заговорить теперь ни о чем, кроме того, что близко моей собственной душе.
Гоголь – П. А. Плетневу. Письма, III, 277.
Вчера совершено великое дело; книга твоих писем пущена в свет. Но это дело совершит влияние свое только над избранными; прочие не найдут себе пищи в книге твоей. А она, по моему убеждению, есть начало собственно русской литературы. Все, до сих пор бывшее, мне представляется как ученический опыт на темы, выбранные из хрестоматии. Ты первый со дна почерпнул мысли и бесстрашно вынес их на свет. Обнимаю тебя, друг. Будь непреклонен и последователен. Что бы ни говорили другие,– иди своею дорогою... В том маленьком обществе, в котором уже шесть лет живу я, ты стал теперь гением помыслов и деяний.
П. А. Плетнев – Гоголю, 1/13 янв. 1847 г., из Петербурга. Рус. Вестн., 1890, № 11, стр. 42.
Государь император изволил прочитать с особым благоволением всеподданнейшее письмо ваше о выдаче вам паспорта для путешествия по святым местам. Его величество высочайше повелеть мне соизволил: уведомить вас, милостивый государь, что таковых чрезвычайных паспортов, какого {399} вы просите, у нас никогда и никому не выдавалось, но что, искренно желая содействовать вам в благом вашем намерении, государь император приказал министру иностранных дел снабдить вас беспошлинным паспортом на полтора года для свободного путешествия к святым местам и, вместе с сим, сообщить посольству нашему в Константинополе и всем консулам нашим в турецких владениях, Египте, Малой Азии, что государю императору угодно, дабы вам было оказываемо с их стороны всевозможное покровительство и попечение, и независимо от сих сообщений означенным лицам доставить вам рекомендательные к ним же письма от него, графа Нессельроде (министра иностранных дел).
В. Ф. Адлерберг – Гоголю, 9 янв. 1847 г. Рус. Мысль, 1896, № 5, стр. 176.
Книга ваша ("Переписка") вышла под новый год. И вас поздравляю с таким вступлением, и Россию, которую вы подарили этим сокровищем. Странно! Но вы, все то, что вы писали доселе, ваши "Мертвые души" даже,– все побледнело как-то в моих глазах при прочтении вашего последнего томика. У меня просветлело на душе за вас.
А. О. Смирнова – Гоголю, 11 янв. 1847 г., из Калуги. Рус. Стар., 1890, авг., 282.
Мы не можем молчать о Гоголе, мы должны публично порицать его. Шевырев даже хочет напечатать беспощадный разбор его книги *. Дело в том, что хвалители и ругатели Гоголя переменились местами: все мистики, все ханжи, все примиряющиеся с подлою жизнью своею возгласами о христианском смирении утопают в слезах и восхищении. Я думал, что вся Россия даст ему публичную оплеуху, и потому не для чего нам присоединять рук своих к этой пощечине; но теперь вижу, что хвалителей будет очень много, и Гоголь может утвердиться в своем сумасшествии. Книга его может быть вредна многим. Вся она проникнута лестью и страшной гордостью под личиной смирения. Он льстит женщине, ее красоте, ее прелестям; он льстит Жуковскому, он льстит власти. Он не устыдился напечатать, что нигде нельзя говорить так свободно правду, как у нас. Может ли быть безумнее гордость, как требование его, чтобы, по смерти его, его завещание было немедленно напечатано во всех журналах, газетах и ведомостях, дабы никто не мог отговориться неведением оного? Чтобы не ставили ему памятника, а чтобы каждый вместо того сделался лучшим? Чтоб все исправились о имени его?.. Все это надобно завершить фактом, который равносилен 41-му числу мартобря (в "Записках сумасшедшего").
С. Т. Аксаков – сыну И. С. Аксакову, 16 янв. 1847 г., из Москвы. История знакомства, 163.
Друг мой! Если вы желали произвести шум, желали, чтобы высказались и хвалители, и порицатели ваши, которые теперь отчасти переменились местами, то вы вполне достигли своей цели. Если это была с ва-{400}шей стороны шутка, то успех превзошел самые смелые ожидания: все одурачено. Противники и защитники представляют бесконечно разнообразный ряд комических явлений... Но увы! Нельзя мне обмануть себя: вы искренно подумали, что призвание ваше состоит в возвещении людям высоких нравственных истин в форме рассуждений и поучений, которых образчик содержится в вашей книге... Вы грубо и жалко ошиблись. Вы совершенно сбились, запутались, противоречите сами себе беспрестанно и, думая служить небу и человечеству, оскорбляете и бога, и человека.
Я не хотел и не хочу касаться до частностей вашей книги, но не могу умолчать о том, что меня более всего оскорбляет и раздражает: я говорю о ваших злобных выходках против Погодина **. Я не верил глазам своим, что вы, даже в завещании (я верю вам, что вы писали точно завещание, а не сочинение, хотя этому поверить довольно трудно), расставаясь с миром и всеми его презренными страстями, позорите, бесчестите человека, которого называли другом и который, точно, был вам друг, но по-своему. Погодин сначала был глубоко оскорблен, мне сказывали даже, что он плакал; но скоро успокоился. Он хотел написать вам следующее: "Друг мой! Иисус Христос учит нас, получив оплеуху в одну ланиту, подставлять со смирением другую; но где же он учит давать оплеухи?" Желал бы я знать, как бы вы умудрились отвечать ему *.