355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Вера Панова » Ясный берег » Текст книги (страница 8)
Ясный берег
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 15:03

Текст книги "Ясный берег"


Автор книги: Вера Панова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 12 страниц)

Петровне,– можно?

Две ночи о«а караулила Грацию. И вот все спокойно,

можно идти домой. Но дома уже спят, да и днем там

разговаривать не с кем, все заняты своим делом. А Нюше

хочется разговаривать – Настасья Петровна знает, о чем.

– Садись, досиди.

Она приносит Нюше скамеечку. Нюша садится у

двери, охватывает руками худенькие колени и начинает

издалека: да, интересно, как назовут теленочка, на букву

«р» называли весь год, уже и не придумать ничего. Вот

недавно назвали – Разводящий, Рея и Рогнеда, а еще

как можно?.. Лампочка, затененная жестяным колпаком,

освещает поднятое некрасивое личико Нюши, свет

отражается в ее запавших от бессонницы глазах... Настасья

Петровна отвечает: «Ну, мало ли, придумают...», а про

себя улыбается: все, все написано на запрокинутом лице

Нюши, в ее вдохновенных глазах. Поговорим о кличках,

а там перейдем на другое.

Вот Нюша рассказывает про комсорга Таню, что та

определенно влюблена в Бекишева, все заметили.

– Сплетни, можег,– говорит Настасья Петровна.

– Ну, как же!—горячо говорит Нюша.—Если все

заметили.

Они разговаривают полушолотом – телята спят,

громко нельзя.

– Плохо ее дело,– говорит Настасья Петровна.– Он

с женой хорошо живет. Ничего у Тани не выйдет,

кроме слез.

– А вот интересно,– говорит Нюша,– я полюблю

кого-нибудь или же нет?

Дошли до самого главного разговора.

– Неужели обязательно все любят? – спрашивает

Нюша, глядя в потолок и покачиваясь.– Я не верю.

Настасья Петровна встает и идет посмотреть на

новорожденного. Он спит спокойно; она поправляет на нем

одеяльце и возвращается.

– Спит? – спрашивает Нюша.

– Спит; посмотрел глазочками и опять заснул.

– Вот я говорю,– продолжает Нюша,– наверно, не

все любят. Есть чересчур гордые или чересчур занятые —

они не любят.

Еще что-то говорит Нюша. Настасье Петровне лень

вслушиваться, она смотрит на Нюшу и думает: вон как

тебя скрутило, девушка; сказать, может, Мите? Не очень-

то красивая, немножко шалая – ну, что за горе? Может,

с этой некрасивой и шалой он всю жизнь счастлив

будет. Как будто в красоте дело...

Нет, незачем Мите говорить: пусть сам ищет и

находит, что ему надо...

– Насчет себя лично я чувствую, что никогда не буду

любить,– говорит Нюша, вставая.– Я чересчур гордая^

Она накидывает платок так, что остаются открытыми

волосы над лбом и маленькое ухо с малиновой ягодкой

сережки; стоит, крепко прижав к груди руки, в которых:

держит концы платка, глаза сияют, как алмазы... «Ох?

как еще любить будешь,– думает Настасья Петрович,—

любовь в тебе – через край...»

Нюша уходит наконец. Настасья Петровна, поджидая

веттехника, прохаживается по профилакторию, потом вы

ходит во двор.

Вызвездило. Земля белеет, словно присыпанная

солью: подморозило, зима идет. Почему-то девичьи речи

Нюши растревожили Настасью Петровну,– с чего бы,

зачем? «Вот этого у меня никогда не было,– думает

она,– не было, не было... И не будет. Я уже старая».

Старая? А что такое старость?

«Но ведь я старости не чувствую,—думает Настасья

Петровна.– Мне и работа в охоту, и хожу легко, и

посмеяться рада.

Что же такое старость? Где она? Что поясница иной

раз болит? Л у молодых разве никогда ничего не болит?

Вот мои руки – разве они хуже, чем были раньше?

Молодые ко мне идут, и я их учу работать...

Вот разум мой—он сильнее, чем был.

А сердце мое – разве потухло оно? Горит, и болит,

и радуется больше прежнего!..»

Кто-то бежал к профилакторию со всех «ног.

Разбежавшись, чуть не налетел на Настасью Петровну. Нюша.

– Ой, это вы, Настасья Петровна!

– Вернулась? Не договорила чего?

– Клипсу потеряла, не у вас ли?

– Какую клипсу?

– Ну, серьги мои, с зажимами, клипсы называются.

Спать ложиться – смотрю, одной нет. Вся надежда, что

у вас.

– Иди, нищ.

Нюша Ескочила в профилакторий, повертелась там и

выскочила обратно.

– Тут, слава богу. Под табуреткой лежала. Фу,

слава багу. Я так испугалась. Мне Таня из Москвы

привезла...

– Ладно, беги.

Она постояла еще с минуту, слушая, как удаляю!ся

проворные нюшины каблуки. Холодным блеском

переливались звезды. Белел двор, словно посыпанный солью.

Шла зима.

Громадные четырехугольные шапчи сена движутся по

дороге. Сено возят трактором с лугов в совхоз «Ясный

берег».

Замечтался тракторист и не видит встречного «газика»,

«Газик» останавливается и сигналит. Тракторист

встрепенулся, сворачивает в сторонку, к обочине. «Газик»

осторожно проезжает, клочок сена остается на ручке

дверцы...

Сор-сжи-белобоки нахально переходят дорогу, не

пугаясь ни машин, ни лошадей. Серое небо над равниной

тоже словно замечталась, задумалось: начать сыпать снегом

или погодить? Ровно бы пора: вот уже под^л холодный

ветер, предвестник зимы; передумал – перестал дуть, и

опять бездельно дремлет-мечтает серое небо.

По горизонту окаймлено оно широкой темной полосой:

не поймешь – лес или туча. На фоне этой темной полосы

силосные башни, обшитые серой дранкой, отсвечивают

свинцовым светом. Издали они похожи на башни

крепости...

Все фермы совхоза на первый взгляд одинаковы: много

построек, деревянных и кирпичных; крыши – те крытые

дранкой, а те железом. На каждой ферме жилые дома,

скотные дворы, телятники, конюшни, склады, ледники,

овощехранилища, сады, – но у каждой свои особые

приметы и свой вес в хозяйстве. Например, контора,

мельница и главные зерновые склады находятся на первой

ферме. Подсобное хозяйство – овцы, свиньи, куры, гуси —

на второй. А на третьей выращиваются племенные бычки,

которые потом передаются племзаготконторе.

Фермы отстоят друг от друга далеко: с одной другую

видно еле-еле, и то лишь в ясную погоду. Между первой

и второй фермами стоит в чистом поле новенькое

кирпичное здание школы под яркозеленой крышей.

Ежедневно, в будни и в праздник, из совхоза ранним

утром выходят грузовики с большими бидонами молока.

Они едут в Кострово, на сливной пункт. Из Косгрова

молоко с утренним поездом отправляется на завод

молочных консервов. В центре молочного края стоит

завод, все окрестные колхозы и совхозы – его

поставщики...

Земли совхоза «Ясный берег» расположены по обе

стороны речки; они соединяются нешироким деревянным

мостом. На левом берегу – заливные луга, летние выпасы,

клеверные посевы.

Тот человек, которому пришло в голову дать совхозу

название «Ясный берег», – наверное, глядел тот человек

с правого берега на левый в весенний день, когда

половодье еще не спало и под весенним солнцем в золотом

пару стояли хмолоденькие вербы по колено в воде; или

глядел он на левый берег летом, когда на лугах пестрым-

пестро от цветов и не трава стоит – лес густой... Но даже

сейчас, в день сумрачный и холодный, в канун зимы,

хорош наш берег! Серой дымкой подернут он, в дымке

вербы и высокие стога, а за вербами, за стогами —

бескрайняя, туда-туда уходящая, до боли ненаглядная

русская даль...

Перед маленьким зеркалом стоит веттехник Толя, он

же Анатолий Иваныч.

Анатолием Иванычем он стал недавно, когда, окончив

техникум, поступил в со-вхоз на работу. Сейчас он уже

привык к новому имени и, чтобы его оправдать, пошел на

некоторые жертвы: держится солидно; покуривает. Толя

чувствует к табаку отвращение; Анатолию Иванычу как-

то неудобно говорить «спасибо, не курю», когда

предлагают папиросу. (Могут подумать, что Анатолий Иваныч

очень молодой, чуть ли не мальчик.)

Он любит свою специальность, любит также писать

пьесы и играть в них смешные роли. Любит свою маму,

которая живет в Саратове и которой он из каждой

получки посылает деньжат. Любит танцовать и танцует

хорошо. У него добрые темные глаза с пушистыми ресницами

и мягкие детские губы.

Сейчас он собирается в город, в дом культуры, на

вечер, посвященный XXIX годовщин-е Октября. Будет

торжественная часть, потом концерт и танцы. На концерте

выступят артисты, приехавшие из областного центра. На

танцах, может быть, будет Марьяна Федоровна. На

последнем вечере Толя танцовал с нею и спросил:

– Вы будете здесь шестого ноября?

Она слегка нахмурилась и сказала: «Может быть».

Подумав немного, добавила: «Не знаю». Но все-таки

«может быть» сказано. Это сильно поднимает толино

настроение.

Другой, с его наружностью, заставил бы любую

красавицу сказать не «может быть», а «да». Другой

наговорил бы красавице комплиментов, заставил бы ее смеяться

и кокетничать. Толя этого не умел. Чего не умел, того не

умел. Он умел танцовать и старательно работал

ногами.

Сегодня утром он попросил у соседки, жены

управляющего фермой, паровой утюг и разгладил свой выходной

костюм. Гладил он не хуже заправского портного. Любо

было посмотреть, как выглядели брюки и борты

пиджака, когда Толя обрабатывал их через мокрую тряпку.

Хорошо, что дорога замерзла и не надо надевать

высокие сапоги и засучивать брюки: когда их потом

опускаешь, они не имеют никакого вида.

Толя завязывает галстук. Галстук но<вый, запонки

новые (<в виде маленьких шахматных досок). Часы на руку.

Чистый платок в карман. Еще раз пройтись гребешком

по волосам, одновременно заглаживая их свободной

рукой назад... Невозможно, чтобы Марьяна Федоровна не

обратила внимания на все это праздничное

великолепие.

В новом зимнем пальто с воротником из того меха,

который называют «электрический кролик» или «кролик

под котик», Толя выходит из комнаты и сталкивается с

человеком, который говорит:

– Там вас требуют в третью бригаду. Велели, чтоб

сразу.

– А что такое? – спрашивает Толя.

– Да вроде Печальница при смерти, – говорит

посланец.

Толя забывает о Марьяне Федоровне, хватает

инструменты и во всем своем параде устремляется на скотный

двор.

Печальница лежит на боку, забросив голову назад, и

дышит тяжело, с мучительными хрипами. Доярка Гирина

стоит над нею и плачет.

– Давно?.. – спрашивает Толя.

– Вот только сейчас, – отвечает Гирина. – Кушала и

жевала, а я подошла доить – она вот так упади и

захрипи, и с чего – кто ее знает...

Толя снимает пальто и пиджак, надевает халат и,

поддернув на коленях брюки, садится на корточки.

Корова задыхается, громадный бок ее растет и опадает

перед толиным лицом, как холм, глаза выходят из

орбит.

– Неужели прирезать будем?—спрашивает другая

доярка. Они столпились тут всей бригадой и со страхом

смотрят, как кончается Печальница.

– Асфиксия явная, – бормочет Толя. – Но причина?

Шок?.. Она ничего не испугалась?

– Дорогая моя! – уже в голос начинает рыдать Ги-

рина. – Чего ж она на своем дворе испугается!..

– Тише, пожалуйста,—говорит Толя. – Я же

слушаю сердце.

Рукава халата мешают ему, он засучивает их до

локтей, а заодно и рукава своей шелковой рубашки.

Исследует глотку коровы и обнаруживает оток. И в этот

момент является Коростелев, весь изрезанный после

бритья: тоже собирался на вечер.

– Отек гортани, – говорит ему Толя. – Придется

проводить трахеотубус.

'– Ну, что ты! – говорит Коростелев, опускаясь на

корточки рядом с Толей,– Что ты, что ты, что ты...– и сам

исследует отек. Ветеринар пробуждается в нем, и вся его

коростелевская решимость, решимость до азарта,

пробуждается.

–Представляешь, трахеотубус здесь, на дворе, без

подготовки...– говорит он, прощупывая длинными

пальцами границы вздутия.– Загноим ей глотку к чертовой

матери. Давай, неси ртутную мазь.

– А не рискованно?—спрашивает Толя.—Мы

вызовем обострение, которое может...

– Все рискованно. Все-таки меньше риска, чем с тра-

хеотубусом. Давай, живей, а то на мясо пойдет наша

Печальница.

Толя принссит мазь, и оеи втирают ее в глотку

Печальницы. Почти сразу удушье усиливается. Корова

вытянула шею, пасть ее раскрыта, глаза, налитые кровью,

со смертным ужасом смотрят в потолок, хрипы редки и

страшны. Доярки стоят тихо, даже Гирина замолчала.

– Что? – спрашивает Коростелев.

– Аритмия,– говорит Толя, слушающий сердце.

– У человека давно бы остановилось,– говорит одна

из доярок. – Это надо же такое мученье...

Опять молчание и зловещие хрипы. После каждого

хрипа ждут – вот сейчас конец.

– Улучшается,– говорит Толя.

– Ну да? —с надеждой спрашивает Коростелев.

Печальница на мгновение приподнимает голову и

взглядывает на людей. Все облегченно улыбаются.

– На меня посмотрела,– говорит Гирина.—

Матушка моя, на меня...

Коростелев исследует отек – он заметно

уменьшился – и говорит:

– Будет жить.

Они с Толей смотрят друг на друга, и им смешно.

– На танцы вырядился?—спрашивает

Коростелев. – Так, так. Она тебя ждет, понимаешь, а ты тут...

Теперь и не ходи: ле оправдаешься. Скажет: между

нами все кончено...

– Ничего и не начиналось, – говорит Толя. – Два

раза потанцовали.

– Что ж, это тоже вещь... Так ты иди. Эндоскоп

оставь и иди.

– Ну как же...

– Теперь уже дело ясное – часа через два-три

поднимется. Я еще тоже, может быть, успею на концерт.

Заскочу домой переодеться и приду.

Толя тоже находит, что корова скоро поднимется и

что он может уйти, если Коростелев подежурит. Ему

хочется уйти и неловко. Чтобы оправдаться, он говорит:

– Я, правда, обещал Марьяне Федоровне,

учительнице, что буду сегодня.

– Вот видишь,– говорит Коростелев,– я так и знал,

что у тебя свиданье. На тебе это написано.

– Да не свиданье, – говорит Толя, расстроенный тем,

что а>врал.– Так просто...

– Иди, иди! – говорит Коростелев.

– Ботиночки-то запачкали,– говорит Гирина.—

Дайте, Анатолий Иваныч, оботру.

Доярки ведут Толю мыть руки, помогают ему

одеться, снимают соломинки с его пальто. В этой бригаде все

пожилые женщины, и, как сына, они провожают его на

праздник. Они любят его, потому что он молодой,

хороший и спас Печальницу.

Толя уходит веселиться. Он идет по замерзшей,

крепкой, как железо, дороге; в колеях насыпан белый

снежок. Вдали огоньки города; свет на небе от

транспаранта, установленного у входа в дом культуры. Толя идет и

думает: как хорошо, что все кончилось благополучно, —

и, честное сло-во, он заработал, чтобы Марьяна

Федоровна, в своем синем платьице с белыми горошками,

ждала его в танцовальном зале.

А Коростелев остается около Печальницы. Расходятся

доярки, ночной сторож заступает смену. Дышат,

фыркают, хрустят жвачкой коровы.

«И весь этот свет, – думает Коростелев, – и все это,

чему даже не подберешь названия,—для того, чтобы

покрутиться по залу с парнем? Ты о ней бог знает что

думаешь, а она назначает свидания на танцульках».– Он

понимает, что несправедлив; другой, справедливый голос

в нем говорит насмешливо: «Ты с ума сошел: что же

делать молодой женщине в праздничный вечер?» – «Не

знаю; пусть сидит дома и книжку читает; концерт

послушала, и иди домой».—«Да зачем тебе надо, чтобы

она сидела в одиночестве, вдовье горе горевала? Шестой

год ее вдовству; сколько можно убиваться? Пусть

повеселится, посмеется».– «Не знаю; если у тебя такие гла-

за, так нечего топтаться с парнями под музыку.

Другие – пожалуйста; а она – не хочу».

В двенадцатом часу Печальница поднялась и

потянулась к кормушке как ни в чем не бывало.

Год кончается.

Как будто прожили этот год как надо, не положили

охулки на свою честь. Сдали государству молока, мяса,

шерсти, зерна больше, чем требовалось по плану.

Кормами запаслись: еще не по-богатому, не так, как

запасались в довоенные урожайные годы, но все же скот

будет сыт. И новый скотный двор, и два новых телятника,

помимо профилактория, – не подвел Алмазов! – к

первому января будут закончены полностью.

Доярки и телятницы подсчитывают, сколько

премиальных набежало им за год. Многим набежало

порядочно, по тысяче и больше. Лукьяныч и управляющие

фермами составляют производственно-финансовый план на

тысяча девятьсот сорок седьмой год. А в кузне стучит

молот, взлетают к закоптелому потолку жаркие искры:

хоть зима только что укрыла землю своим одеялом и

пожелала спокойного сна – и долог будет этот сон, —

но придет весна и снимет белое одеяло, и мы загодя

готовим наши плуги и сеялки, чтобы на проснувшейся

земле провести новые борозды и заложить в них новые

семена.

Вечерком дома Лукьяныч играет в шахматы с

председателем колхоза имени Чкалова.

Играет он плохо. Чкаловский председатель,

научившийся шахматной игре только в армии, в

Отечественную войну, играет еще хуже.

– Думайте, думайте! – говорит ему Лукьяныч. —

Пока вы думаете, я, с вашего разрешения, газетку

прочитаю.

Между двумя ходами председатель заговаривает о

цели своего приезда.

– Мы к еам с просьбой, – говорит он. – Сделайте

одолжение, помогите соответственно оформить годовой

отчет.

– Конь так, между прочим, не ходит, – говорит

Лукьяныч.– Конь ходит вот так, либо вот так... Не

знаю, как я вам no-могу. Своих дел хватает.

– Гонорар будет такой, -какой сами назначите, —

говорит председатель, прибирая коня на место.

– Мы с Пашенькой люди скромные, нам немного

надо. Бели бы я был заинтересованный, я бы в деньгах

ходил с головы до ног.

– Скажите ваши условия, мы вам пойдем навстречу.

– Шах!—говорит Лукьяныч.

Председатель пробует улизнуть, но, зашахо'ванный со

всех сторон, вынужден сдаться.

– Сильный вы игрок!—говорит он, -вытирая

вспотевший лоб, и они с Лукьянычем садятся пить чай.

– Так как же? – спрашивает председатель за чаем.—

Мы в этом году вышли в области на первое место.

Обороты миллионные, на базаре наша продукция самая

видная,—нашему балансу особое будет внимание; в

Москву, возможная вещь, пойдет наш баланс,– так как

же, Павел Лукьяныч?

– Да уж что поделаешь. Придется помочь, ка-к

дружественной державе.

– А в смысле гонорара?

– В смысле гонорара мне требуется бревно.

– Бревно?

– Челн новый думаю ладить к лету, старый больно

плох.

– Есть такие бревна, сделайте ваше одолжение.

– Я знаю, что у вас есть такие бревна.

– Сделайте одолжение. Только какой же это гонорар

при вашей квалификации. Не желаете ли, гкшимо того,

медку, яблочек?

– Ну, можно медку, яблочек, то, се, – гоеор-ит

Лукьяныч равнодушным голосом.– Пашеньке и Сереже

побаловаться.

Каждому хочется представить годовой отчет в полном

блеске. Ко'Гда отчет оформлен, как конфетка, к

хозяйству уважение и интерес. У чкаловской бухгалтерши,

хоть девушка и старается, блеска еще нет. Блеск – он со

стажем приходит. Каждый год перед первым января в

районе на Лукьяныча -великий спрос.

В кабинет к Коростелеву вошел Иконников, держа в

руке листки отчета.

– Дмитрий Корнеевич,– сказал он суховато и с

достоинством,—я прошу добавить к отчету небольшой

комментарий.

– О чем это? – опросил Коростелев.

– Оговорить, что выкидыш у Мушки произошел в

мое отсутствие. Если припомните, я был в это время в

командировке. Рацион составлялся без меня. Я

настоятельно прошу отметить это в особом примечании.

Коростелев посмотрел на него в упор.

– Кстати, – сказал он, – а как сейчас поживает

Мушка?

Он знал наверняка, что не получит ответа: не был

Иконников на скотном, не интересовался Мушкой, ничем

вообще не интересовался, кроме собственного

спокойствия.

Иконников слегка смутился, но выдержал взгляд Ко-

ростелева.

– В данный момент у меня нет сведений. К вечеру,

пожалуйста,—могу представить.

Бумажку представишь. Обложишься бумажками и из

них добудешь сведения. А как там на производстве

живая жизнь идет,– тебе начихать. О, терпеть не могу!

– Хорошо,– сказал Коростелев,– составьте

примечание. Пусть отвечает Бекишев.

Иконников пожал плечами:

– Согласитесь сами, Дмитрий Корнеевич,– в данном

случае было бы странно, если бы за Бекишева отвечал я.

В самом деле, это было бы странно. В самом деле,

виноват Бекишев. И все равно, Бекишева уважаю, а

тебя терпеть не могу,– и уходи ты скорей с глаз моих.

Зима.

Снег летит за окошком.

К северу и югу, к востоку и западу – на тысячи

километров кругом «Ясного берега» снег, снег.

Женщина, которую любил Алмазов, была умная.

Начнет, бывало, Алмазов рассказывать ей про свои

тяжелые думы в госпитале или станет жаловаться, что от

работы отвык, нет, чувствует, прежней сноровки и

мастерства,– она слушает тихо, смотрит серьезным,

ласковым взглядом, потом положит на руку Алмазова

свою теплую руку и скажет: «Ну, что разволновался?

Жизнь человеческая не только из выпивки-закуски

состоит; из всякой всячины, душа, жизнь состоит. В

народе живем, с народом участь делим: что людям, то и

нам».

Много она знала таких слов и умела сказать их

вовремя и подать человеку душевную помощь. Алмазов

дивился: откуда такое? Четыре класса окончила, на

конвейере какую-то гайку накручивает, а ума палата!

И его тянуло все ей рассказать и обо всем узнать ее

мысли.

Тося пристанет: расскажи, как ты жил эхи годы; два

года назад в этом месяце где был, что делал? Он начнет

нехотя. Она сейчас же всплескивает руками и

перебивает:

– Ох, да что ты! Ох, вот ужас! Надя, послушай, что

папа рассказывает! Ох, и натерпелись же люди!

И окончательно пропадает охота рассказывать...

Та женщина поддерживала в доме чистоту и сама

ходила чисто. А у Тоси никакого порядка: только бы

мужа накормить и приодеть, а за собой не смотрит. Вся

ее приборка – раз-два махнуть веником да набросить

косо-криво чистую скатерть на стол. И девочек не

приучает к работе: только приказывает – подай то, принеси

это, а чтобы научить их самостоятельно что-нибудь

сделать, этого нет.

Наде было уже двенадцать лет, Кате – девять.

До войны они были маленькие, занятные. Щебетали,

как воробышки; Алмазов слушал их щебет и улыбался.

Он сделал им маленькие табуретки и стол.

Сделал до-м для кукол/Крыша дома снималась; крыльцо

было с перильцами, на нижней ступеньке крохотная

скоба для вытирания ног; в угловом окне форточка. Соседи

приходили посмотреть на дом и ахали – ну и игрушку

сработал Алмазов для своих детей. Такую ни в каком

магазине не купишь, ни за какие деньги!

Теперь дома не было: развалился, дощечки

потерялись... Дочери выросли. У Нади появились неприятные

гримасы. Держалась она развязно. Катя старалась во

всем ей подражать. В куклы они уже не играли, они

танцовали.

Надя научилась танцам в школьном кружке. Она тан-

цовала, собираясь в школу, возвращаясь из школы,

накрывая на стол. Танцовала дома, во дворе и на улице.

При этом она напевала: «ля-ля-ля-ля...» И Катя, глядя

на нее, тоже танцовала и пела. Алмазова это

раздражало до головной боли:

– Перестаньте вы прыгать!

Тося вступалась:

– И потанцовать детям нельзя.

– Делом бы занялись!—говорил он.—В глазах рябит.

– Танцы – тоже дело,– говорила Тося, глядя на на-

дины приплясывающие ноги.—У нее большие

способности.

Щека Алмазова начинала дергаться:

– Кто тебе сказал, что большие способности?

– Старшая вожатая.

– В балерины ее готовишь?

– А чем плохо, если будет балериной?

– Научила бы чулки штопать.

– Все ты недоволен! —уже с тоской говорила Тося.—

Все тебе не нравится – просто -руки опускаются – не

хочется жить!

И прекращала разговор. И Алмазову становилось

жалко ее, потому что тоска у нее была неподдельная, от

тоски она чахла и старела.

Она горячо любила мужа и детей и горячо желала,

чтобы в семье всем было очень хорошо, но не знала, как

это сделать. Она хваталась то за одно дело, то за

другое, взваливала на себя все заботы, всем старалась

угодить, и ни муж, ни дети не испытывали к ней за это

благодарности.

Как-то Алмазов позвал старшую дочь:

– Надя!

Та вошла с готовностью, напевая «ля-ля-ля» и думая,

что ее позвали по какому-нибудь привычному

необременительному делу – достать отцу из комода чистую

рубаху или сбегать за спичками.

– Вымой-ка пол,—сказал он.—Вон как наследили.

Она удивилась, но стала мыть. Вдруг бросила

тряпку, громко заплакала и сказала:

– Я маме скажу. Мама никогда не заставляет мыть.

– А я заставляю!—оказал Алмазов.—И если не

вымоешь, в кружок тебе больше не ходить. Поняла?

Плача, она домыла пол и убежала из дому —

«встречать мать, жаловаться», подумал Алмазов.

Эх, недаром он всегда хотел сына. Так хотел сына, а

Тося рожала девочек...

Тося пришла расстроенная, мельком взглянула на

вымытый пол и сказала:

– Хоть домой ле приходи, право. Меня мачехой

ругал, а сам хуже отчима. Как она помыла? Все равно не

мытье это.

– Один раз плохо помоет,– сказал Алмазов,– другой

раз плохо, потом научится.

– Да к чему это, детей заставлять,—сказала Тося.—

Как будто я -не сделаю.

– Вот именно, чтобы тебе не мыть, я ее заставил.

Должна приучаться.

– Меня с шести лет бабка с дедкой заставляли все

делать,—сказала Тося, слегка задыхаясь, – так пускай

мои дети в неге живут. Это им советская власть дает.

– Советская власть тебя не учит паразитами детей

растить!—не сдержавшись, закричал Алмазов. Тут же

раскаялся: уж это никуда не годится – кричать на

Тосю.

– Жизнь,—сказал он обычным своим негромким

голосом,—не из одних танцев состоит. Из всякой всячины

она состоит. Сама знаешь. И к жизни надо детей

готовить. За это с нас спросится, с тебя и с меня.

Говорил и видел: ничего она не понимает, только

мучается. «Неужели так вот и будем жить вечно, мучаясь

друг за друга? Дорогая моя умница, ты меня к этому

присудила, понимаю, что правильно присудила,—а

тяжело!.. Ты, может, уже сладила свою жизнь; может, все

уже забыла; радуешься, и смеешься, и цветешь, как

цветок в саду,– а мне еще трудно... Снег летит за

окошком, от меня до тебя – тысячи километров

снегов...»

На нюшином попечении было десять коров, каждая

требовала ухода, и на каждую у Нюши был свой

расчет.

Она пошла к Иконникову и попросила дать ей

сведения, какие удои были у Грации в прошлом и позапро-

шлом году. Иконников достал из картотеки карточку

Грации и дал точную справку: по первой лактации

получено 1710 килограммов, по второй – 4402, то есть, в

среднем, четырнадцать целых шестьдесят шесть сотых

килограмма в сутки.

А какой рацион у нее был во второй лактации? Чем

ее кормили, когда раздаивали? В основном – грубыми

и сочными кормами. Сейчас тоже не особенно

рассчитывайте на концентраты.

– У нас еще жмых есть,—сказала Нюша.—И отруби,

.говорят, будут завозить. А Грация —очень хорошая

корова, элита...

–х Иконников поднял брови и что-то стал писать острым

_ карандашом, no-казывая, что разговор окончен.

Нюша подумала и пошла искать Коростелева. Ее

бросало в жар, когда она встречалась с ним или слы-

^ шала его голос, и она боялась выдать себя, но все-таки

^ошла к нему.

– Опять что-нибудь не так?—спросил Коростелев.

Он разговаривал с нею, как взрослый с малолетней,—

она казалась ему подростком. Но было в ней нечто, что

трогало его и внушало ему уважение: ее страстное и

. взволнованное отношение к работе. И на эгот раз он

тронулся ее волнением и сказал:

– Ладно. Скажу. Ставь Грацию на раздой, будут ей

концентраты.

«Ну что за человек!—думала Нюша.– Такой

сочувственный, всегда идет навстречу».

Грация, как и предполагала Нюша, оказалась очень

отзывчивой на кормление: только усилили ей рацион,

она стала повышать удои и к концу первого месяца

дала двадцать два литра в день. Начали скармливать ей

все больше и больше питательных кормов – удой

увеличился, дошел до тридцати восьми литров, но вдруг

Грация заскучала: перестала жевать, отказалась от еды.

Взвесив ее, обнаружили, что она потеряла в весе сорок

килограммов.

– Общее переутомление всего организма, – сказал

Толя.

– Перестарались,– сказал Коростелев.

Пришлось ослабить кормление. Удой сразу резко

уменьшился, дошел до двадцати – двадцати двух

литров в сутки и на этом остановился. Двадцать два

литра – это ничего себе; значит, за лактацию можно

получить тысяч пять литров, но, откровенно говоря, Нюша-%

ожидала большего...

Холмогорка Стрелка тоже вскоре должна была оте– ~~

литься. Стрелка – большая, видом неказистая корова,

очень тихая, но с причудами: не по вкусу ей корм – она

не мычит, не бунтует, но опустит голову, стоит как бы

задумавшись и к корму не притронется. Нюша t раньше^

сердилась на Стрелку за капризы и говорила: «Нечего

дуться, ешь, как все едят!», а теперь Нюша стала

опытнее и понимала, что каждая корова требует особого

подхода. Взять ту же Грацию: ей, Нюше, Грация дает

двадцать два литра, а придет нюшина сменщица —

Грация ни за что больше двенадцати не отпустит... Звез-

дочка любит, чтобы сначала подоили ее соседок, а ее

уж после всех. Крошка любит, чтобы с нею

разговаривали, когда ее доят. Чего они мудруют, эти коровы, кто

их знает; но приходится им угождать, если хочешь

побольше -получить от них.

Нюша стала готовить Стрелку к раздою сразу после

запуска: чем упитаннее корова к отелу, тем больше даст

молока. Только бы опять не зарваться, не перекормить,

а то может сделаться ожирение молочной железы.

Концентратов Стрелке не выписывали; кормили ее се-

ном, мякиной, свеклой, силосом. За силосом Нюша

теперь смотрела в оба: выбрасывала комья, нюхала: если

пахнет хорошо – вином, печеным хлебом, мочеными

яблоками, хлебным квасом,– значит, хорош, можно давать

бесстрашно. Мякину она готовила так: запаривала

горячей водой, клала дрожжи, а перед тем, как скормить,

перемешивала с мелко нарезанным турнепсом. Солому

за сутки до скармливания перестилала силосом, чтобы

стала помягче.

– Цельную поварню развела для скотины!—говорила

сменщица, ревновавшая, что Грация выдает Нюше

молока больше, чем ей.

– Ну что тебе <надо?—спрашивала Нюша у Стрел.-

ки.—Почему не ешь?

Стрелка смотрела на нее и не прикасалась к резаной

свекле, насыпанной в кормушку.

– Может, целенькой захотела?—спрашивала Нюша и

подкладывала целенькую. Стрелка забирала свеклу

губами и принималась жевать.

– Мудровщица! Каждый день чего-нибудь

вздумаешь. Царствовать хочешь надо мной.

Сорок шестой год Нюша закончила с приличными

показателями: надоила сверх плана восемьсот восемьдесят

три литра. Это почти девять центнеров, а девять

центнеров – это почти тонна. В передовые стахановки Нюша с

этими показателями не попала, «о все-таки кое-кого

оставила позади себя; в прошлые годы этого не было.

– Растешь, Нюша,—говорили доярки.

– Расту,—тоненько отвечала Нюша.

«Да, вот расту. Глядите, как бы вас не переросла».

«Если бы я вышла замуж за Иннокентия

Владимировича,—думала Марьяна,—надо ли было бы, чтобы

Сережа называл его отцом? С одной стороны, Сережа

знает по карточкам настоящего отца, он скажет: какой

же это папа, вот -наш папа, на карточке, совсем не

такой... Но, с другой стороны, так хорошо, когда ребенку

есть кому сказать: папа. Так хорошо, когда в доме есть

папа, отец, самый главный человек, опора семьи...»

Началось с того, что иногда летом Иконников

подходил к марьянйному окошку и разговаривал с нею.

Однажды он сказал шутлива:

– Когда же вы пригласите меня к себе?

Марьяна смутилась и пригласила. Иконников пришел

в условленный вечер, пил чай,-спросил у Сережи,

сколько ему лет и когда он пойдет в школу; сказал:

– Очень развитой мальчик.

Он являлся два-три раза в месяц. Сидели, пили чай,

разговаривали. Марьяна уходила уложить Сережу —

Иконников разворачивал газету или брал книгу с полки

и читал, пока Марьяна не возвращалась.

"Иконников?

«Он красивый, интеллигентный, – думала она,

настраивая себя на эту волну, которая называлась —

любовь и замужество.– Видимо, очень порядочный:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю