355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Вера Панова » Ясный берег » Текст книги (страница 10)
Ясный берег
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 15:03

Текст книги "Ясный берег"


Автор книги: Вера Панова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 12 страниц)

данной коровы за лактацию десять тысяч литров.

Директор совхоза Коростелев. Парторг Бекишев».

И пошли летать телеграммы! Горельченко

телеграфировал в обком партии, рабочко-м – в обком союза; трест

по телеграфу поздравил Нюшу, Коростелева и Бекишева;

потом пришли поздравления от обкома партии, обкома

союза, от министерства совхозов.

– Что, Нюша?—сказал Коростелев.– Так начинается

слава.

Она стояла и держала в руках телеграмму,

подписанную министром: узенький казенный бланк, твердый на

сгибе, "с рядками слов, приклеенных желтым клеем... Ли-

цо Нюши горело. Со счастливым и растерянным, детским

вздохом она ответила:

– Не понимаю, что они находят особенного.

И спрятала телеграмму в карман.

Пришел из -райцентра фотограф с треножником.

Накрывшись черной простынкой, долго фотографировал

Нюшу. Другой приехал вечерним поездом из областного

центра. Этот снимал без простынки, жег магний,

ослепляя Нюшу шипящими голубыми вспышками; и велел

Нюше вынуть из ушей серьги, милые ее клипсы: почему-

то они ему не понравились. Третий фотограф приехал

утренним поездом из Москвы, в совхоз его доставили на

райисполкомовском «i азике». Московский понравился

Нюше больше всех. Он сказал: «Вот вы какая, а я

думал, вы пожилая–мамаша!» Она стала было снимать

серьги; он сказал: «Зачем это? Будьте такая, как вы

есть, а сережки вам идут». .Он сфотографировал

отдельно Нюшу и отдельно Стрелку, потом Нюшу рядом со

Стрелкой, потом Нюшу с доярками четвертой бригады,

потом Нюшу с Таней. Хотел снять Нюшу с Бекишевым,

но тот отказался сниматься... Фотоаппарат у

московского фотографа был маленький-маленький, умещался на

ладони.

Москвич уехал, обещав всем прислать карточки.

Принесли районную газету с нюшиным портретом. Под

портретом было напечатано: «Анна Власова» – очень

крупно, и это хорошо, потому что портрет был совсем не

похож, Нюша была на нем старая и толстая, даже отец и

мать не узнали бы без подписи... Приехали из треста

старший зоотехник и старший ветврач, <их прислал

Данилов. Опять начались совещания около Стрелки. Даже

Иконников теперь часто бывал на скотном дворе – не то

его задело за живое, не то неловко было при начальстве

сиднем сидеть в конторе... Нюша не могла участвовать в

совещаниях, у нее не было времени: Стрелка дала уже

пятьдесят пять литров, доить ее приходилось семь раз в

день; Нюша пробовала доить даже восемь раз, но

Стрелка забастовала – в восьмую дойку не дала ни капли.

«Что, Нюша? Так начинается слава». Нюша

исхудала– «в спичку, в спичку исхудала!» – говорила мать.

Глаза запали, ушли в глубокие, темные ямы. Первая

дойка была в половине четвертого утра, а последняя в

половине одиннадцатого вечера – исхудаешь тут... Каждый

день Короетелев и Бекишев, бригадир и (доярки гнали

Нюшу – «бери выходной, с ума сошла, в больницу себя

загонишь, без тебя будто некому управиться!» – кричали

доярки, жалея ее и сердясь от жалости. Она их не

слушалась: какой там выходной! Уйти, когда сбываются

наконец ее желанья?!

Раньше дни были коротенькие; оссбенно зимние, когда

светает поздно, темнеет рано. Как будто только что

встал и умылся—ан уж ложиться время. И не

вспомнишь сразу, что было в четверг, а что в среду, потому

что четверг был похож на среду, а среда на вторник.,.

Теперь дни стали очень длинные: от утра до ночи

столько событий, встреч, разговоров! И уже не похож вторник

на среду, потому что одно происходило во вторник, а

другое в среду. И каждое происшествие врезывается в

память навеки, и все как есть нюшины нервочки

натянулись и поют...

– Нюшка, падешь! Ой, смотри, девка, падешь!

– Отвяжитесь! Не паду!

В совхозе инструктор обкома партии; с ним Иван

Никитич Горелъченко. Пятьдесят девять литров надоила

Нюша от Стрелки... Еще газета, областная, в ней

портрет, похожий, но без клипс, такая обида!.. Данилов

приехал, на летучке объявляет Нюше благодарность...

Прибыл представитель от министерства, изучать нюшин

опыт... Стрелка, Стрелка, не подведи! Шестьдесят два и

одна десятая... Кого тут нет сейчас в совхозе – райзо,

облзо, зональная станция, колхозные животноводы. Кто

приходит пешком, кто приезжает в санях, кто поездом,

кто машиной. Одни побудут и уйдут, другие остаются

пожить. Уже у всех служащих есть постояльцы. Беки-

шев с женой, говорят, на полу себе стелят, кровать и

диван гостям отдали... Шестьдесят три литра...

Ветеринары не отходят от Стрелки. Представитель

министерства считает необходимым ввести дополнительное

кормление в ноль часов двадцать минут: овсяная мука и

брюква... Шестьдесят пять литров... Коростелев, Дмитрий

Корнеевич, давеча пришел, спрашивает как всегда:

«Ест?» – «Ест».– «А ты ешь?» – спрашивает вдруг. Ню-

ша засмеялась, а он ей на лоб руку положил, пощупал,

нахмурясь,– нет ли жара у нее. Какой там жар...

Данилов обязал директоров совхозов обсудить нюшин опыт

на собраниях... Из министерства опять телеграмма —

чтобы каждый день производили ветосмотр Стрелки; а ей

и так то температуру измеряют, то пульс, то дыхание.

Два журнала заведены на Стрелку: журнал наблюдений

за состоянием здоровья и журнал расхода кормов...

Шестьдесят шесть и восемь десятых... Облзо и

зональная станция взяли на себя научную консультацию по

кормлению Стрелки; до сих пор в «Ясном береге»

только Брильянтовая пользовалась такой честью... Опять

телеграмма от министра! Беспокоится: как в совхозе с

кормами, не подбросить ли концентратов. Да, да, да!

Подбросить! Да побольше!.. Пришла центральная газета: и

Нюша, и клипсы – как живые!.. Телеграмма от

академиков; когда ее принесли, Нюша доила; прочла через

плечо. Надоели ей телеграммы. Взяли бы лучше да

приехали, помогли высокоавторитетным своим советом... И они

приезжают, как по заказу; даже не приезжают, а

прилетают,– специально им дали самолет, чтобы слетать к

Нюше. Два академика, оба седенькие, один бритый,

другой с бородкой. Ходят ботиночками своими по грубым

мосткам скотного двора, а другие все следом, как свита...

Академики постановляют: «В целях создания для коровы

более продолжительного отдыха в ночное время, пере-

вести на шестикратное доение, перенеся последнее

доение с 23.30 на 22 часа...» Ну, Стрелка, ну, золото мое!

Шестьдесят восемь и пять десятых... Громадные рационы

выписываются Стрелке. «Ест?» – «Ест!»

Семьдесят один.

Она сидела и доила корову, маленькая девушка в

малиновых, ягодками, сережках; академики,

хозяйственники и партийные работники стояли почтительно и

смотрели, как она доит.

На пятьдесят шестой день после отела Стрелке

скормили девяносто два килограмма кормов, считая обрат. Она

дышала, как паровоз, но ела. В этот день дала семьдесят

два и девять десятых литра молока. На другой день

отказалась есть.

– Стоп!—сказал академик с бородкой.

– Ну да? – грустно сказал Коростелев.

Бекишев и Толя пошли в служебку и составили акт:

«Принимая во внимание общее состояние коровы на

такое-то число и слабую поедаемость установленных

рационом кормов при высоком удое, дальнейшее раздаивание

и удержание рекордного удоя считать нецелесообразным

и опасным для здоровья животного».

Нюша медленно прочитала акт, с трудом вникая в

смысл неуклюжих фраз. V нее было такое чувство,

словно она бежала, бежала, бежала, едва касаясь земли, и

вдруг ее схватили и остановили сразу...

– Я пойду,– сказала она.

– Придется задержаться еще часа на два,– сказал

Бекишев.– Мы сейчас отсюда в красный уголок. Там из

колхозов пришли доярки, требуют, чтобы вы им

рассказали, как это у вас получилось.

– А что получилось? – спросила Нюша.– Ничего

такого. Вольница дала семьдесят семь и семь.

– Ну, знаете! – сказал академик с бородкой.—

Хватит вам на первый раз.

– Дело не в рекорде,– сказал Бекишев.– Вы пока-

зали, чего можно добиться. Увидите, как сейчас

поднимется соревнование.

В красном уголке хлопотал рабочком: вешали флажки,

несли стулья из столовой. На передних скамьях сидели

принаряженные женщины из колхозов.

Девушки-комсомолки натягивали красное полотнище с надписью:

«Привет победительнице соцсоревнования Нюше Власовой!»

Буквы на полотнище были еще влажные, пачкали

пальцы. Двери хлопали, впуская людей,– на собрание шли

доярки со второй фермы, телятницы, свинарки,

птичницы. Кого интересовало послушать, кого просто

посмотреть на Нюшу: ее помнили здесь вот такой

девочкой...

Да, вот вам и девочка! Теперь тянись за этой

девочкой!

Она входит, а за нею что народу! Городские, с

портфелями. Она в будничном сером платке, обмотанном

вокруг шеи. Похудала; видать, пришлось поработать...

Сажают ее на главное место; по обе руки от нее —

старички, как лунь белые («это, знаете,– из Академии»),

остальные – где кто. Выходит вперед товарищ Данилов,

директор треста,– речь говорить...

Данилов говорил, потом Гсрельченко, потом Корост е-

лев. Нюша слушала – все перед нею плыло в дымке...

«Ее успехом го-рдится весь коллектив»,– говорит Коро-

стелев. «И он гордится, Дмитрий Корнеевич, любовь

моя»,– туманно' думает Нюша. О премии говорят... Это

хорошо, премия; она себе туфли купит модные. В книгу

почета... Кого это? А, ее, Нюшу, в книгу почета. Ах,

хорошо, все хорошо. Она знала, что будет хорошо, только

не думала, что так скоро... Все-таки, вот сейчас ей дадут

слово, что же она скажет? А что тут мудрить: встанет и

расскажет, как она ходила за Стрелкой. Скажет

спасибо всем, кто ей помогал и учил. И все. Ничего нет

страшного...

Вошла нюшина мать. Она скромно остановилась у

двери – она знала свое место, недаром ее чуть не до

седых волос кликали Шуркой. Но женщины, толпившиеся

в дверях, расступились, и одна сказала:

– Ближе, ближе иди. Дочку твою чествуем.

Тогда она вдруг поняла свое право и пошла вперед.

Лукьяныч, сидевший в первом ряду, оглянулся и встал,

уступая ей место. Она села и горделиво поправила

косы. Кругом сидели гостьи, женщины из колхозов. Она

услышала шо<пот:

– Это мать.

– А мать кто?

– В конторе служит.

– Как звать?

Знакомый голос доярки Гириной ответил!

– Александра Михайловна.

«Что, Нюша? Так начинается слава».

Красавец-сугроб, голубыми искрами сверкавший на

солнце, потемнел. Тонкий черный налет появился на нем.

Сугроб стал оседать, меняя форму, покрылся хрупкой

стеклянной коркой, корка трескалась и ломалась.

Оседал-оседал сугроб и стал маленький, некрасивый, весь

черный, и потек из-под него тоненький прозрачный

ручеек.

Ручеек потек через двор, проложил себе русло во льду

и выбежал за ворота. А там уже струился, завиваясь на

ледяных порогах, широкий ручей. Маленький ручеек

влился в большой ручей и с ним устремился к реке.

Толстые сосульки, свисавшие с крыш, обтаивали на

солнце; капли, падая с них, звонко ударяли о лед; по

всем улицам пели капели песню весны.

Все это было днем. Стоило солнцу склониться к

закату,– крадучись, возвращался мороз: по ночам он еще

был владыка. Замерзали ручейки и ручьи, умолкали

капели.

А солнце делало свое дело, как хороший рабочий,—

вышли из-под снега заградительные щиты на полях,

обнажились светлозеленые разливы озими, наметились

вдоль дорог и улиц дорожки-протопки. Перед утром еще

возвращается мороз, но владычество его все

кратковременное и ничтожнее, и ликуют живые силы,

воскрешенные солнцем.

И выразить это можно только в стихах, в пьесу таксе

не вмещается.

Толя бросает начатую пьесу и пишет стихи. Они

посвящены Марьяне Федоровне, но он не может прочесть

их ей: если она поднимет брови и останется холодной,

это его убьет. А она непременно поднимет брови и

останется холодной, Толя чувствует.

В стихах повторяется извечная ложь, невинная

младенческая ложь поэтов. У Марьяны Федоровны волосы

прямые, русые,– непонятно, о каких золотых кудрях

пишет Толя, переполненный чувствами и рифмами.

Серые глаза Марьяны Федоровны сравниваются то

с незабудками, то с васильками, то с фиалками (хотя

известно, что человеческим глазам фиолетовый цвет не

присущ), то с лазурью южных морей, которых Толя

никогда не видел (увидит этим летом: ему обещана

путевка в Новый Афон)... «Ты прошла, и очи синие мне

приветно улыбнулись» – обычные враки, весенний бред,

юношеский захлеб!

Ямбы, хореи, сравнения, многоточия, восклицательные

знаки! Стихотворение за стихотворением, тетрадка за

тетрадкой! Столбцы коротких и длинных строчек душат

Толю, ему необходимо прочитать их кому-нибудь —

кому же? Коростелеву, он молодой и неженатый, поймет!

Распихав тетрадки по карманам пиджака, Толя идет к

Коростелеву.

– Здорово, честное слово! – говорит Коростелев,

послушав. В поэзии он не искушен; все написанное в

рифму кажется ему прекрасным.

Они вдвоем. Толя читает стоя, Коростелев сидит,

закинув ногу на ногу («совсем как Пушкин и Пущин на

картине!»). После толиного ухода Коростелев подходит

к окну, дергает раму,– сыплется краска, с хрустом

рвутся бумажные ленты, которыми заклеены щели

рамы,– в звездах черное небо, острый жадный ветер

влетает в комнату...

– С ума сошел, Митя. Кто же в марте открывает

окна!

Не золотые кудри, не васильковые очи,– волосы

прямые русые, глаза серые,– ах ты моя милая, ты моя

хорошая, куда ж я раньше глядел, где я раньше был,

никакой другой нет на свете, позови ты меня сейчас —

за тыщи километров побежал бы на твой зов!

Стихов не умею сочинять. Один только раз, в школе,

сочинил стишок на учителя, который мне поставил

«неуд» по арифметике. Полюби меня без стихов, без

шелковых галстуков, без выдающихся заслуг, простого,

немудреного, любящего тебя!

Говорят: сердце сердцу весть подает,– неверно!

Встретишь ее, скажет: «Здравствуйте, Дмитрий Корне-

евич» – и идет сво-им путем, не остановится.

Позови меня, Марьяша.

Врет ой в своих стихах, будто ловил твои взгляды.

Не верю! Не потому, что он недостоин твоих

взглядов,– наверно, достоин, славный паренек, талантливый,

честный; а вот не верю, и все.

Меня позови, Марьяша.

Сам не шел. Так же боялся пойти без зова, как боялся

Толя читать ей стихи. Свободные вечера проводил у Го-

рельченко.

Иван Никитич и его жена Анна Сергеевна —

гостеприимные, радушные. Званых вечеров не устраивают, а

набежит гость – все, что есть в доме, подается на стол.

Заходят всякие люди – районные работники,

колхозники, учителя, вдовы фронтовиков (Анна Сергеевна

работает в райсобесе). За вечер человек десять придут,

выпьют стакан чаю, переговорят о деле, сообщат новости

и уйдут, а Коростелев сидит, подобрав под стул длинные

ноги, чтобы не споткнулся кто, стакан за стаканом

пьет чай и уходить не хочет.

«Что значит ум и принципиальность!» – думает он,

слушая Горельченко. «Что значит интеллигентность!» —

думает он, слушая Анну Сергеевну. «Что значит, когда

между мужем и женой такое уважение и внимание! —

думает о>н, наблюдая за Горельченко и Анной

Сергеевной.– Когда такие отношения, то тепло в доме и приятно

зайти в дом...» У Анны Сергеевны и Ивана Никитича

оба сына убиты в войну, их карточки стоят на столе;

известно всему городу, что иногда в сумерки Анна

Сергеевна приходит в сквер, садится на лавочку около,

обелиска Александра Локтева – будто это могила ее

детей,– посидит и уходит. Но никогда ни она, ни Иван

_ Никитич не говорят с людьми о своем горе, не жалуются,

не предаются тяжким воспоминаниям.

Иван Никитич увлечен железной дорогой. По

пятилетнему плану, в сорок восьмом году к городку будет

проведена железнодорожная ветка; строительные работы

начнутся этим летом. Новые возможности открываются

перед городком, перед колхозами, перед всем районом!

Чкаловский председатель так и кружит вокруг Ивана

Никитича; усы председателя становятся дыбом от

нетерпения, от размашистых планов, от буйных

хозяйственных мечтаний. И другие люди, встречающиеся у

Горельченко, говорят о вокзале, пакгаузах, холодильниках, об

асфальтированной трассе от вокзала через весь город...

Расти городку, цвести городку, приумножать свое

достояние!

– Ну-ка, старожилы,– говорит Горельченко,– ну-ка,

местные уроженцы, почему у вас до сих пор не было

железной дороги, а у костровцев была, кто скажет?

Никто не может сказать.

– Ладно, старожилы, ладно, местные уроженцы.

Послушайте лекцию из истории города. В области

раскопал, в архиве. Три четверти века назад строили

дорогу через нашу область – тогдашнюю губернию,– й

дорога эта, по первоначальному проекту, должна была

пройти через наш город. Но – заартачились окрестные

помещики: не надо нам, и без того, дескать, после

освобождения крестьян жизнь стала неустойчивая; дайте

хоть кой-как дожить в тишине, не рушьте дедовских

гнезд... Темные люди были помещики. .

Послали петицию в Петербург. Петиция в архиве

не сохранилась, только следы ее, а жалко: то-то, должно

быть, было произведение... Помещики здешние – что,

люди маленькие, никто на их петицию не обратил бы

внимания, но у некоей госпожи Ломакиной, местной

такой Коробочки, племянник был при дворе, влиятельное

лицо; по тетушкиной просьбе замолвил там кому-то

словечко; благо ему это, как говорится, ни копейки не

стоило... Дворянскую петицию уважили.

Вот и прошла дорога за тридцать верст от города,

через село Кострово. А как пустили ее в эксплуатацию

и стало Кострово расти не по дням, а по часам, и

тамошние землевладельцы стали втридорога сдавать свои

участки,– взвыли в дедовских гнездах блюстители

тишины! Бона что наделали! Сами себя ограбили! А всему,

дескать, злу корень – старая дура Ломакина с ее

племянником... Кричали, ругались, потом сочинили новую

петицию: мы передумали; пускай дорога и у нас будет,

мы согласны. Но уж^ на это послание ответа не лоследо-

вало. И остался город—как-никак административный

центр – от дороги в стороне.,.

Горельченко рассказывает с живостью, глаза его

жмурятся веселой улыбкой. Ласково и внимательно

смотрит на мужа Анна Сергеевна, и ее бледное лицо тоже

улыбается..,

Тихими темными улицами Коростелев идет домой.

В теплой тьме перестукиваются невидимые капели. В их

перестуке обещание, надежда, радость. Полным-полно

надеждами сердце Коростелева, и всему-то хорошему и

высокому раскрыто оно, это простое сердце. Идет

Коростелев один, но в каждом домике, за запертыми

ставнями, чувствует присутствие людей. И в полях тоже

люди, людские жилища. И по всей земле советской —

люди, с которыми связан едиными чаяньями и делами:

сокурсники ли, с которыми учился; однополчане ли,

с которыми плечо к плечу отстаивал все, что дорого

в жизни; те ли, которых знаешь понаслышке о великих

их трудах на заводах, в шахтах, в поле... Может быть,

и они, в эту самую ночь слушают перестук капелей и

улыбаются своим надеждам. И в далекой Москве, может

быть, отворил окошко, закурил трубочку, заслушался

перестука капелей самый драгоценный в мире человек,

любовь и слава народа – Сталин... Громадная, громадная

земля кругом, громадная, громадная весна на земле!

Коростелев делает крюк, проходит по Дальней улице,

мимо е е темных окон.

Спи, моя хорошая. В чистом и радостном труде

прошел твой день, и сны тебе, должно быть, снятся легкие,

веселые. И как это так,– жила ты и жила, и я не

думал, как ты живешь, какая ты, хорошо тебе или плохо...

И вдруг стала ты мне близкой навеки, и я уже не смогу

перенести, если тебе будет плохо,– почему не смогу,

с чего это вдруг, как же так устроено?..

Вот как началось: я шел по улице и совсем не думал

о тебе, и вдруг вижу – ты стоишь у калитки. Не чужая

и гордая, как в ту встречу на дороге, а простая и

печальная. Без чулок, и прическа рассыпалась... Я

оглянулся, ты смотрела на меня твоими глазами...

В тебе радость. В тебе ясность и нежность, и

молодое материнство, и женская прекрасная тишина. Это

правильно, что ты учишь маленьких детей. Да, ты

именно должна учить маленьких детей! – и дети вырастут

хорошими. И именно в таком доме, с такими

ставенками, ты должна жить. И городок – не придумать для

тебя лучше. И Сережа – как раз для такой мамы

сынишка. Все правильно, в самый раз. Люблю тебя,

Марьяша.

Ну, и что дальше? В гости к тебе ходить? А вдруг

встретишь неласково,– ведь я же сбегу и больше не

приду, и всему конец!.. В кино тебя пригласить, в клубе

повертеться с тобой под музыку?.. Не хочу.

Оскорбительно. Чувства не те. Ты мне разреши сразу сказать

самые главные слова. И ответь: да, нет.

...Как хороший рабочий, старается солнце.

Стрельнули из земли иглы молодой травы, взбухли почки на

деревьях, и перед окнами конторы, на припеке, дерзко

расцвел первый одуванчик.

Лукьяныч ладит новый челн.

Еще зимой, по санному пути, к субботинскому дому

подвезли на специально сколоченных санях огромное

бревно; тянула его тройка лошадей. Лукьяныч вышел

из дому, важный; обошел бревно, пощелкал – сухое ли;

спросил:

– То самое, что я выбрал?

– А как же, Павел Лукьяныч! – сказали возчики. —

Вот же ваша отметина.

– Ладно, выпрягайте,– сказал Лукьяныч.

Возчики отпрягли лошадей и уехали. Бревно с

санями осталось на улице.

Наступила оттепель, снег подтаял, осел; осели и сани

с бревном. Весенняя грязь была – в грязь оседали сани.

Дожди шли, мороз ударял, солнце грело – бревно

мокло, покрывалось ледяной коркой, оттаивало,

обсушивалось на ветерке.

Когда грязь подсохла, Лукьяныч взялся за работу.

Придя из совхоза домой, он надевает старые брюки и

свитер и идет к своему бревну. Бревно надлежит

остругать, выдолбить, обточить, осмолить. Хватит работишки

на всю весну.

Тетя Паша сидит у ворот на лавочке и смотрит, как

работает муж. Она закончила на сегодня все свои дела,

настал ее час отдыха. Отдохнуть бы вместе: сели бы,

двое стариков, поговорили дружно... Поговоришь!

Когда, вот именно, жена свободна, он, вишь, как взялся

трудиться! Летят щепки, стучит топор, шуршит рубанок,

сам весь в поту – видели стахановца?

Тете Паше хочется сказать ему что-нибудь обидное.

– Удивляюсь,– говорит она, когда он наконец

останавливается отдохнуть и топор умолкает,– кто это у

чкаловцев выдал тебе такое бревнище? Небось,

незаконно. Небось, как откроется, под следствие пойдет.

– Ты под следствие пойдешь,– замечает

Лукьяныч.– За клевету. Это мой гонорар за красоту баланса.

– Из него что дров можно напилить,– говорит тетя

Паша.– Кубометров шесть, право. Или не будет шести?

Всё бы для жизни, для дела, а не для глупости.

– Тебе поручить управление,– говорит Лукьяныч,—

ты бы и дома, и пароходы, и фабрики попилила на

дрова.

– Небось, когда я была молодая, ты со мной целый

вечер, бывало, просиживал.

– А я сам молодой был да глупый; вот и просиживал

целый вечер без всякого дела.

– То у тебя сверхурочные, то по колхозам завеешься.

Мало жалованья, что ли? Все жадность – где бы еще

сорвать сотню..,

– Грешный человек,– говорит Лукьяныч,– люблю

поработать, люблю заработать, люблю, чтобы в доме

была полная чаша.

– Ты меня любил,– говорит тетя Паша, пригорю-

нясь.– И я тебя любила.

– Действительно, было такое дело.

– А какая я была душечка! Уж какая я тебе

досталась лебедушка! Похмню, как я на ярманку оделась,

когда тебя первый раз встретила. Юбка зеленая, галун-

чиком обшитая, а кофта китайской кисеи, на рукавах

в четыре рядка оборочка, и лента в косе вишневая...

– А где та лента? – спрашивает Лукьяныч.– Я ж ее

тогда у тебя на память выпросил. Она тебе не

попадалась?

– Грубиян, право грубиян. Пугалище. Ничего не

помнит, У меня та лента спрятана. С венчальными свечами.

– А, это ты молодчина, что спрятала. Ты мне ее как-

нибудь покажи.

– Вот так и прожила всю жизнь с грубияном

непомнящим. Чем бы посидеть, чайку попить не спеша, по-

беседоБать, повспоминать...

– Видишь, Пашенька, тут разница психологии,

мужской и женской. Женщина, лишившись молодости,

интересуется главным образом повспоминать. А мужчина,

если он настоящий мужчина, и в преклонных годах орел.

У него в поле зрения и работа, и политическое

положение, и благородный спорт.

– Орел. Спортсмен какой, посмотрите на него. Всю

улицу загородил бревнищем. Шоферы ругаются, что

проезд закрыт. Спорт.

– Однако довольно, пожалуй,– говорит Лукьяныч.—

Побеседовали, повспоминали – время поработать.

И он берется за рубанок.

Этот разговор начался лет двадцать назад. Они ве-

дут его вполголоса, с прохладцей, незлобно. Если бы в

какой-то день разговор не состоялся, оба заскучали бы и

опечалились.

Время сева и свадеб. Закладываются фундаменты

новых семей и новых зданий.

Отремонтируем две сушильные печи, вышедшие из

строя в годы войны, доведем выпуск кирпича до двух

миллионов штук. Будем строить новые конюшни на всех

фермах. Завод-шеф прислал рельсы, механизируем

вывозку навоза со скотных дворов: от дворов на поля

проведем рельсы и пустим вагонетки. Вагонетки Алмазов

делает в своей мастерской. Вот человек оказался тосин

муж! В прорабы его надо перевести. На глазах растет.

Как обучил молодых! Моментально соображает всякое

дело, касающееся до строительства. О нем уже

прослышали, к нему в ученики просятся молодые люди,

желающие научиться столярному и плотницкому

мастерству.

В райцентре стучат молотки: две улицы мостятся,

Коммунистическая и Первомайская. По этим улицам

будут ходить новые автобусы, обтекаемой формы, для

них строится новый гараж. Электростанция стоит в

лесах, на капитальном ремонте. Двигатель, говорят,

привезут новый, на весь район хватит мощности,– ставь

столбы и тяни проволоку куда хочешь. Горельченко

ходит по городу, жмурится, шутит, мурлычет песню: «А мы

пидем в сад зеленый, в сад криниченьку копать».

Ждем станка, обещанного Даниловым. Станок для

• выделки черепицы, и уже появился на нашем горизонте

неугомонный председатель колхоза имени Чкалова.

Сидел у Коростелева в кабинете, поигрывал пальцами по

столу: «черепичка вам, черепичка нам». Нет, дорогой

товарищ. Помню, как вы с нами прошлый год обошлись.

Так между людьми не делается.

– Больно злопамятны, неужели полностью

удовлетворёны рабочей силой?

– Там полностью – не полностью, а у нас тоже своя

амбиция.

– Амбицией, знаете, производство вперед не

двинешь. Мы кирпич теперь имеем свой, вот в чем дело;

нам самим квалифицированный народ понадобился,

через это и забрали своих людей. А черепицы у нас нет,

а черепица нужна. Я и положил амбицию в карман и

приехал с поклоном. Мне на первом месте колхоз, а

амбиция на десятом, и вам, думаю, то же самое... Эх, то-

варищ Коростелев, ведь одному делу служим – крепости

и мощи родного государства.

Погорячась, Коростелев подписал контракт. Умеет

чкаловский председатель уговаривать людей. Не хуже

Гречки.

Весна, соленый пот, планы, чаянья. «Ку-ку!

Куку!»– тысячу раз подряд кричит кукушка за рекой.

Даже Иконников оживился, ему кажется, что он

смелый, остроумный, неотразимый, что не сегодня-завтра

он объяснится с Марьяной Федоровной... Шутка, он

не может уснуть, думая о ней.

Если бы он знал, как он надоел Марьяне Федоровне.

Ох, хуже горькой редьки. Едва завидев в окно его

благообразную, солидно приближающуюся фигуру, Марьяна

испытывает тоскливое чувство: опять тащится, опять

скука на целый вечер!

Влюблен, не влюблен – это теперь не имеет ни

малейшего значения. Она-то его не может полюбить,– вот

в чем дело; ни в коем случае не может! Ей с ним

скучно, тяжело, невыносимо'.

Но как сказать ему об этом, пожилому, важному

человеку? Как дать понять, чтобы не ходил больше, что

никакой дружбы у них не получится?

– Иннокентий Владимирович, вы извините,—

говорит Марьяна, ужасаясь своей неделикатности,– у

меня масса ученических тетрадок, я должна

проверить...

– О, пожалуйста!—говорит Иконников, как бы даже

обрадовавшись (потому что говорить им, в сущности, не

о чем, все случаи из жизни рассказаны, все книги и

кинофильмы обсуждены).– Пожалуйста. А я посижу тут

возле, не помешаю?

И сидит. Читает газету или просто водит

бесцветными глазами, размышляя о чем-то.

Марьяна проверяет тетрадки как можно медленнее, по

два раза проверяет каждую тетрадку, чтобы не

разговаривать с ним. Но как ни старайся, а этого занятия

надолго нехватит,– какие там у ребят в первом классе

работы! Марьяна встает, улыбаясь бледной,

вымученной улыбкой, а тут тетя Паша вносит самовар и

приглашает Иконникова к столу.

Еще немного, и лопнуло бы марьянино терпение. И

сдержанная, застенчивая, интеллигентная учительница

выгнала бы Иконникова, как выгнала его когда-то не-

сдержанная и неинтеллигентная картонажница, его

жена. Но прежде чем это произошло, вмешались другие

силы.

– Похоже на то,– сказал Лукьяныч Настасье

Петровне,– что скоро будем гулять на марьяшиной свадьбе,

очень похоже.

– Все ходит?—спросила Настасья Петровна.

– Прямо оказать – зачастил.

– А Марьяша?

– Кто знает. Не гонит. Женская душа – бездна.

Замечаем– вроде грустит... Что вы так на меня смотрите,

Настасья Петрозна?

– А вы что на меня смотрите, Павел Лукьяныч?

– Мы с вами не вправе давить на ее психику.

– Конечно, ей решать, она человек

самостоятельный...

– И что мы можем сказать о нем

компрометирующего?

Вечером, дома, Настасья Петровна сказала сыну:

– Малокровный-то. Жениться собрался.

– Какой малокровный?

– Иннокентий Владимирович.

– Ишь ты. На ком?

– На Марьяше.

Коростелев не сразу понял.

– Как на Марьяше?

– Да вот так. На ней. Ох, не знаю. Будто не худой

человек, а не лежит душа...

Коростелев слушал с каменным лицом, неподвижно

уставясь на мать. Вдруг встал, снял шинель с гвоздя,

оделся, вышел, не сказав слова. «Странный Митя,—

подумала Настасья Петровна, ничего не поняв,—все-таки

Марьяша нам не чужая...»

А Коростелев шел к Марьяне. Внезапная злая

решимость подняла его и погнала. Плана действий у него не

было – просто быть на месте, лично убедиться,

вмешаться!

Посредине Дальней при свете месяца Лукьяныч

трудился над своим челном. Щепа и стружки, густо

набросанные вокруг, белели под месяцем.

– Вы ко мне?

– Нет,—сказал Коростелев.—К Марьяне.

Он рывком отворил калитку и громко постучался с

черного хода. Вышла тетя Паша.

– Митя!—оказала она. – У нас не заперто, заходи.

Насилу собрался!

Марьяна и Иконников были в столовой. Самовар «а

столе, чашки-блюдечки, крендельки... «Совсем по-семей-

ному». Марьяна быстрым движением повернула голову

на голос Коростелева, лицо ее залилось краской.

Смутился и Иконников. «Смотри ты, застеснялся; какой

мальчик».

– Здравствуйте, Дмитрий Корнеевич.

– Здравствуйте,—недобрым голосом сказал

Коростелев и сел.

– Чайку, Митя.

– Пил, не хочу. Как живете?

Тетя Паша с простодушной готовностью начала

докладывать, как она живет. Коростелев смотрел на

строгое, правильное лицо Иконникова, на его белые брови, на

белую руку с прямыми, как линейки, неживыми

пальцами, держащими ложечку... «Отставил мизинец, как

барышня. Опустил глаза. Стесняется, что его здесь

застали?» Марьяна что-то шила, низко наклонив голову.

«Неужели уже «решено? Неужели жених и невеста?»

Иконников протянул руку, взял кренделек. «Хозяином

себя чувствует. Над ней, над Сережкой будет хозяином

этот человек, которому наплевать на всех и на .все...

Рыбья кровь, бездушный слизняк, которого и ухватить-


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю