Текст книги "Ясный берег"
Автор книги: Вера Панова
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 12 страниц)
ней несправедлив – мало любил; мало жалел, мучил
придирками, не воспитывал, не уберег – кругом вино
ват! – что свет померкнет, если не станет Нади, дочки,
девочки с серо-зелеными глазами, обведенными темной
каемочкой.
Он смотрел на тосину опущенную голову,
содрогающуюся от рыданий, и явственно видел сединки в ее
волосах, – раньше не видел, – и знал, отчего до времени
стала седеть Тося.
И понимал, какое было бы преступление – оставить
девочек, оставить Тосю, с ее материнством, ее сединками,
ее тревогами и скорбями. И так их было жалко —
разрывалось сердце.
– Ну, будет, – сказал он. – Будет, Тося. – И,
подойдя, погладил ее по волосам.
Она вся сникла от его прикосновения; рыданья стали,
тише. Он гладил, гладил ее волосы, пока она не стихла
совсем.
– Теперь пойди, – сказал он, – отдохни. Утром
вместе пойдем в больницу.
Он отвел ее в комнату. Она упала на кровать и сразу
уснула. А он сидел рядом, курил и думал: что бы ни
было – не уйти ему отсюда; из этого жилья, от Тоси, от
Нади и Кати, – что бы там ни было – душой не уйти.
Спит в столовой рыженькая Фима, укрытая четырьмя
одеялами. Прикорнув возле нее, уснула Марья
Васильевна, фимина мать. Из-за лукьянычевой двери доносятся
длинные мучительные «а-а-ах!» – это Лукьяныч
переживает свой позор и свою потерю.
Марьяна вернулась из больницы; в чулках, сняв
туфли в передней, проходит в свою комнату.
Сережа спит, а лампа на столе зажжена, чтобы
Сереже не было страшно, если проснется. Лампа заслонена
бумажным щитом, чтобы свет не разбудил Сережу. Весь
раскинулся Сережа, одеяла' сбиты, с подушки сполз...
Марьяна поправляет одеяла, кладет сережину голову на
подушку, целует в темя; при этом она рассказывает ему,
что происходит: «Глупый, глупый, одеяла сбил, с
подушки сполз, подушка сама по себе, он сам по себе, мама
уложит на подушку, мама укроет, глупый, глупый...»
Она задумалась, держась за изголовье кроватки и глядя
на сына; лицо ее стало суровым. Эта разлука, которая
чуть-чуть не совершилась, была бы ужаснее всех
разлук. Сережа метнулся, заплакал тоненько, смешно – во
сне; давешнее ему снится... Спи, милый, милый, мама тут,
свет горит, ничего не страшно!
Шаги, осторожный стук в дверь.
– Войдите, – сказала Марьяна.
Она знала, что это Коростелев. Весь вечер знала, что
сегодня он придет. И он пришел, хоть поздно. Не
побоялся придти в поздний час.
Робко сгибая спину, на цыпочках подошел к кроватке,
заглянул:
– Спит... Жара нет?
– Нет.
– V тосиной девчушки тридцать восемь и восемь.
Опасались менингита. Теперь говорят – не менингит.
– Я знаю. Я только что из больницы.
– Ну! Была? Я звонил. Менингит – это очень страш-
йо?
– Очень. Слава богу, что не менингит.
– Подумай, что могло быть. Ты подумай.
– Все мой. Сережка.
– Ну да?
– Из-за него опрокинулся челн. Я как чувствовала,
ты знаешь, что нельзя его пускать. Я виновата.
– Милая ты, да в чем ты можешь быть виновата, ты
и твой Сережка...
Их руки рядом на изголовье кроватки.
– Марьяша! – говорит Коростелев и кладет горячий
лоб на марьянину руку.– Я тебя полюбил. Не прогоняй
меня.
Через два дня прошла гроза, и началось настоящее
лето со знойными днями и теплыми вечерами.
Теплым вечером в полях звучит то удалой, то
грустный голос гармони. «Степан Степаныч играет», —
говорят люди, заслышав этот голос. В красном уголке
веселье на всю ночь – провожают Нюшу, завтра она
уезжает учиться.
Девушки устали танцовать и расселись, утираясь
платочками, вокруг Степана Степаныча. Спели любимые
песни: «Катюшу», «Москву мою», «Вышел в степь
донецкую парень молодой». Потом Степан Степаныч
заиграл старинные романсы. «Не шей ты мне, матушка,
красный сарафан», – радостным хором запели девушки.
Это был любимый час Степана Степаныча: когда
молодежь, устав носиться по залу, льнула к его гармони. Они
могли петь до утра.
Нюша сидела между Таней и Анатолием Иванычем,
румянец горел на ее скулах. То она громко хохотала,
то глаза ее блестели слезами в свете лампочек...
Ну-ну, не горевать! Он все равно будет мой. Чья
любовь приравняется к моей любви? Уеду и приеду, и он
будет мой. Эй, вы еще не знаете Нюши! Чего захочет
Нюша, того и добьется! «Рано мои косыньки на две
расплетать...» Подождешь, мой золотой, красивенький!
Слезы, слезы, слезы,
Лейтесь, слезы, тише... —
пели девушки. И Анатолий Иваныч, Толечка,
подтягивал застенчивым неверным баритоном:
Чтоб никто не видел,
Чтоб никто не слышал.
Ах, любовь-кручина
Сердце рвет и гложет...
Ничего не кручина, ничего не гложет. Любовь —
веселье, радость, любовь – торжество!
А что, если сказать ему?.. Даже стул будто качнулся
под Нюшей, когда она это подумала; сердце задрожало
и замерло... Очень просто, подойти и сказать: Дмитрий
Корнеевич, вы меня, смотрите, дождитесь...
И тут в красный уголок вошел Коростелев. И с ним
Марьяна Федоровна, учительница, которую он любил. И
Марьяна Федоровна любила Коростелева. Они
собирались пожениться... Никто не докладывал Нюше об их
любви и их планах, она сама увидела сразу – по тому,
как вошли, как взглянули друг на друга, как что-то
сказал Марьяне Коростелев, Дмитрий Корнее-вич...
И никто на свете
Горю не поможет! —
пели девушки, и пела с ними Нюша.
– Товарищи, – сказал Коростелев громко, – прошу
всех в столовую, проводим дорогую нашу стахановку
банкетом. – И взглянул на Марьяну и сказал что-то
тихо – только для нее...
Было, было, было
Счастье недалечко,
Да зашло, как месяц,
Утекло, как речка!
Банкет, тосты, опять гармонь. Молодежь перестает
есть-пить, отодвигает стулья, снова устремляется в зал —
танцовать. И опять возвращается к столу, и опять
тосты, песни, смех...
Коростелев ушел с Марьяной перед рассветом.
Проводив Марьяну, пошел домой и стал будить мать:
– Мама! Вы спите, мама?
Она спала не на полатях, а по-летнему, на сеновале.
Сеновал был устроен под крышей дома, из сеней вела
к нему приставная лестница. Коростелев стоял внизу
около лестницы и оттуда окликал тихонько.
– Ну, не сплю, – отозвалась она наконец. – Что
тебе?
– Нет, так, ничего,– сказал он.– Я вам только
хотел сказать, что Иконников на ней не женится. Я на ней
женюсь. Спите дальше, мама. Не сердитесь, что
разбудил.
А Нюша после банкета пошла пройтись, проститься
с родными местами. До сих пор ни на один день она не
уезжала от них, и странно ей было думать, что завтра
ее здесь не будет, – что-то новое, непривычное
окажется перед глазами, какая-то другая начнется жизнь...
– Танечка, – сказала она подруге, которая не
отставала от нее, – ты иди, пожалуйста, тихо, не говори
ничего.
– Нюшечка, я понимаю! – ответила Таня. – Я буду
молчать.
Она пошла не рядом с Нюшей, а шага на два позади
и честно молчала всю дорогу, только громко вздыхала
от чувств. И Нюше было приятно, что Таня тут близко
и сочувствует ей.
Чуть рассветало. Прошли по спящему поселку и
вышли на полевые просторы. Не сговариваясь, скинули
туфли: от высоких каблуков, от танцев горели ноги.
Дорожная пыль была глубокая и мягкая, еще по-ночному
прохладная. Пепельная зыбь пробегала по высоким
овсам.
«Значит,– думает Нюша,– впустую цвела-расцветала
любовь...»
Проснулись птицы; ликующий щебет несся из рощи.
«И чем она его приворожила? Ничего в ней нет такого
осо-бенного...»
Они вышли к кирпичному заводу. Рабочий день еще
не начался, нигде ни души; из труб больших печей, в
которых вчера обжигали кирпич, еле заметный сочился
дымок, и пахло гарью. Цвели ромашки. В карьерах ярко-
коричневые срезы глины. «Большие какие ромашки», —
подумала Нюша, сорвала ромашку и воткнула в волосы
над ухом. И Таня сорвала ромашку и воткнула в
волосы...
«Совсем ничего особенного. И это несправедливо. Это
самое обидное! Он пожалеет. Мы еще увидимся, и он
пожалеет. Эх, подумает, не ту полюбил, было б мне Нюшу
полюбить... Так, значит. Не вышла у меня любовь. Но
все другое выйдет, вот выйдет же, хоть бы что тут! В
соревновании моя победа, и во всем дальше будет моя
победа, я докажу! Вот такими слезами еще поплачет
Дмитрий Корнеевич, что меня упустил!»
«ЗвО'Ннн... Звоннн...» – донеслось издалека. Это
утренний сигнал к началу работ; подает ею сторож на второй
'ферме, ударяя молотком о стальную рельсу.
– Пошли, Нюшечка, обратно, – жалостным голосом
сказала Таня. —Мне на работу время.
– Иди, – сказала Нюша, – я еще пройдусь.
Она пошла через город. Улица Дальняя. «Вот в этом
доме она живет. Красивенькая, конечно. Ну, и что?
Только что уезжать надо, а то бы еще поборолись, Марьяна
Федоровна! Еще неизвестно, чья бы взяла.
Образованные вы и красивенькие, а еще ни-че-го
неизвестно...»
Марьяна Федоровна в этот час сладко спала. Сни-
лись ей счастливые сны, и не знала, не ведала она о том,
что мимо ее дома, по другой стороне улицы, прошла
маленькая девушка с горем в сердце и с обидой против
нее.
На левом берегу, в тишине, под теплым бархатным
ветерком медленно похаживали коровы. Среди них Ню-
ша разыскала Стрелку.
– Ну, прощай, – сказала она. – Не забывай.
Стрелка перестала щипать траву и повернула голову
к Нюше с тем довольным, разнеженным видом, какой
бывает у жиеотных на летнем пастбище.
. – Да, вот уезжаю, да! – звенящим голосом сказала
Нюша. – Не я теперь с тобой буду, да, да. А ты ничего
не понимаешь!
Стрелка махнула длинным хвостом и вдруг
замычала – так тревожно и грозно, что со всех сторон
послышалось ответное взволнованное мычанье. Нюша
засмеялась, заплакала и пошла проститься с другими своими
коровами...
На обратном пути, уже в послеобеденный час,
усталая и заплаканная, она еще раз забежала в
профилакторий.
Настасья Петровна очень занята: двадцать семь
новорожденных телят! Все-таки она оторвалась от работы
и постояла с Нюшей на порожке. Солнце пылало и
палило, и у Настасьи Петровны сами собой зажмурились
глаза, когда она вышла из пахнущей свежим сеном
прохлады профилактория.
– Едешь?
– Еду, – вздохом уронила Нюша.
– А грустить не надо, – сказала Настасья
Петровна. – Сколько раз еще приедешь и опять уедешь. И
проводы, и встречи – все еще будет.
– Все будет, правда? – переспросила Нюша,
перебирая концы пояска.
– Все.
Нюша коротко, глубоко вздохнула и обняла Настасью
Петровну.
– До свиданья, – сказала она ей в плечо.
...Под вечер линейка, запряженная добрым
жеребчиком, стояла около дома. Степан Степаныч укладывал
поудобнее сено и накрывал его ковриком: лучший выезд
'предоставил совхоз для Нюши. Девушки, пришедшие
проводить, стайкой стояли в сторонке.
Степан Степаныч вынес чемодан, а мать кошевку с
едой; ручки кошевки были связаны вместе, чтобы еда
не растряслась и не выпала; горлышко бутылки, бело-
мутное от молока, торчало из кошевки.
– Молочко-то спеши выпить, – сказала мать, – а то
не скисло бы.
– А ты его кипятила? – спросил Степан Степаныч.
–• Нет, – сказала мать, опустив руки. – Не кипятила.
– Кипяченое не скиснет, – сказал Степан Степаныч.
– Как же я вскипячу, – сказала мать, – она
кипяченного сроду не пьет.
Они говорили взволнованно и серьезно, будто нивесть
что зависело от этого молока.
Торопливо подходила Таня, вся красная: красная
кофточка, красное лицо, красная роза в руке.
– Ой, жара! – сказала она.
– Да, – сказал Степан Степаныч.– Лето берет свое.
–• Зима лучше, – сказала Таня. – Вот не знаю
почему – чем холоднее, тем мне дышится легче.
– Зима хороша, – сказал Степан Степаныч, – а лето
все же лучше.
И О'ни стали обсуждать этот вопрос. И девушки
приняли участие в разговоре. Нюша слушала, горько
сложив губы: вот всегда так – когда уезжает кто-нибудь,
то все молчат либо говорят о чепухе, и никто не гово-
рит о главном. Одна Настасья Петровна сказала о
главном.
– Ну, время! – сказал Степан Степаныч.
Нюша сидит, поставив ноги на подножку, боком к
жеребчику, спиной к отцу. Отец говорит: «Н-но!» – и
жеребчик, рванув, трогает. Нюша смотрит – девушки бегут
за линейкой, машут, кричат хором неразборчивое; мать
стоит посреди дороги, а рядом Таня с красной розой;
утирая глаза, тоже крикнула что-то... Нюша подняла
руку, махнула...
Улица поселка пустынна в этот час: люди на работе.
Кончилась улица; сразу за нею дорога уходит в
разливы овса. Две маленькие девочки стоят, взявшись за
руки, на границе овсяного поля и смотрят, как уезжает
Нюша...
Как бы трудно ни отрывался человек от привычного
места, какую большую часть сердца не оставлял бы
там, а есть в самой дороге утешение, и надежда, и
зовущая радость. Вьется дорога среди полей и лугов, поля
и луга веерами кружат от горизонта к горизонту,
ветерок дует в лицо, огромный раздвигается мир, и в этот
мир едешь ты за своей судьбой! Где-то слева фырчит
трактор – «это наш трактор», – думаешь ты. Немного
погодя зафырчало с другой стороны, справа: «это у чка-
ловцев»,– думаешь ты. Вдали над полями попыхивают
частые белые дымки, ветерок донес пыхтенье
локомобиля,– «а это чей же?..» Круглое молочно-е облако
с зарумянившимися перед закатом краями высоко и
недвижно стоит в небе. «Тут остаешься, – думаешь ты,
глядя на облако, – а я – где-то буду завтра?» Ветерок
сначала слаб и горяч, потом усиливается и свежеет:
покуда ехали к станции, солнце село за твоей спиной, и
летние сумерки, смуглые и нежные, опустились на
огромный мир.
В сумерках мягко, неотчетливо рисуются избы и сады
Кострова. За избами и садами в смуглом, по-вечернему
тревожном небе горит один высокий фонарь. Облако,
которое днем было яркобелым, а при заходе солнца
зарумянилось начиная с краев и постепенно стало
густорозовым, – сейчас оно лиловое, стоит рядом с одиноким
фонарем, и кажется, что именно от этого облака ложатся
на землю такие нежные, неуловимо густеющие сумерки...
Тихо, и вдруг за селом, на станции, закричал паровоз, и
тебе показалось – криком заторопил тебя: скорей,
скорей, поспешай за своей судьбой!..
Всадник мчится за линейкой, нагоняя её: встает в
стременах, понукает лошадь, падает на ее круто
выгнутую шею, – торопится всадник! Поровнявшись с
линейкой, сдержал лошадь, засмеялся, блеснув зубами, —
Толя, Анатолий Иваныч.
– Все-таки догнал!
Нюша молча, не удивляясь и не радуясь, Схмотрит на
него.
– Со мной даже не простилась. Захожу к вам,
говорят – уж час как уехала. Как же так – вместе
работали...
Он очень доволен, что догнал Июшу. Едут рядом.
Станция. Толя соскакивает с лошади, берет кошевку и
чемодан и несет на перрон, щеголяя своей силой
(кошевка весит с пуд; чемодан из крепкого дерева – вдвое
больше). Он, впрочем, замечает, встряхивая багаж в
руках:
– Ого, Нюша! А как же ты в городе одна? Тебе
придется взять носильщика.
– Ничего, – говорит Степан Степаныч. – У нее кость
тонкая, а сила есть. Справится.
Он угощает Толю махоркой.
– Спасибо, – говорит Толя и закуривает с
мученическим видом.
– Что, – опрашивает Степан Степаныч, – папиросы
лучше?
– Нет, почему, – говорит Толя. – В общем – одно и
то же.
– Я папиросами не накуриваюсь, – говорит Степан
Степаныч.– Самве сытное курево – махорка, я
считаю.
Нюша смотрит туда, откуда придет поезд. Ей надоели
разговоры бог знает о чем. Пусть скорей придет
поезд.
Показался дымок, потом черная голова паровоза.
Голова увеличивается, приближаясь, – она увеличивается
сначала медленно, потом все быстрее, быстрее, и
кажется, что за нею ничего нет, никаких вагонов. И только
когда паровоз помчался вдоль перрона, тогда
развернулся, стал виден весь поезд, длинные вагоны, полные
незнакомыми людьми, едущими каждый за своей
судьбой. Толя с чемоданом побежал по перрону, побежала
за ним и Нюша, вдруг испугавшись, что не успеет сесть.
В страхе вскочила она на подножку и рассердилась на
проводника, который преградил ей путь и спросил билет
и плацкарту.
Поезд стоял недолго. Едва Нюша, с помощью
пассажиров, положила багаж на полку, как раздался свисток,
что-то громыхнуло, – поехали!
– Нюша, мы здесь! – крикнул Толя в открытое окно.
Она подошла к окну и улыбнулась отцу и Толе. Они
шли за вагоном, потом скрылись. И станционные
постройки скрылись, и человек с флажком на краю
платформы, и Костров о. Всё. Пошли опять разворачиваться
до горизонта поля, поля.
Нюша стояла у окна и думала: «Прощай, любовь,
уехала я от тебя...»
На насыпи стоял человек с ножевкой на плече:
должно быть, шел с работы и остановился, чтобы
посмотреть на проходящий поезд. Человек был молодой
и стройный; ветер трепал его непокрытые темные воло-
сы. На секунду нюшипы глаза встретились с его
главами...
И пролетел поезд, и насыпь пустынна, и первая
звезда в окне – бежит за поездом, не отставая ни на шаг.
«БССР. Колхоз имени Сталина.
Председателю колхоза Ивану Николаевичу Гречке.
Дорогой Иван Николаевич! Я тогда не ответил на
твое дружеское письмо, потому что как раз получил
наказание за нашу с тобой общую ошибку и не до друже-
'ских писем было. Не знаю, как тебе вправляли мозги,
а мне так вправили, что в жизнь не забуду. Ну, да об
этом что распространяться. Ошибки не повторю,
думаю – и ты не повторишь. Долгое время не хотелось
тебе писать и даже думать о тебе, а сейчас вдруг
захотелось. Ты не более виноват, чем я, и между нами могла
бы быть дружба на принципиальных большевистских
основаниях.
И на таковых основаниях – давай дружить!
Поздравляй меня: следуя твоему совету, я привел в
порядок все без исключения сердечные дела...»
Коростелев пишет это письмо на террасе субботин-
ского дома. Время к вечеру, под старым кленом в косом
луче бьется мелкая мошкара, голенастые цыплята с чер-
'Ными крестами на белых спинах вереницей идут в сарай,
«а ночлег.
– Знаешь, Марьяша, он был уверен, что я черт его
знает какой Дон-Жуан.
«Помимо того, еще один серьезный сдвиг в моих
личных делах: принят заочником на биологический
факультет. С осени начинаю учиться. Это безусловно
необходимо! Иначе отстанем мы с тобой, Иван Николаевич, и
через какие-нибудь пять—десять лет не будем годиться
для нашей жизни.
Может, еще встретимся с тобой. Может быть, даже
не раз. Я бы этого хотел. Привет Алене Васильевне и
детишкам. Твой Д. Коростелев».
Наде лучше. У нее было воспаление легких, оно
прошло, через неделю – полторы Надю выпишут из
больницы. У Алмазова лицо посветлело и подобрело, – вишь,
говорят люди, рад, что дочка поправляется... Тося ходит
исхудавшая, с сияющим лицом, притихшая от счастья.
Надечка, балерина ненаглядная, будет жить! И в
горестные дни надечкиной болезни сбылись горячие
желания Тоси: муж-опора, муж-друг и товарищ, муж-глава—
при ней! Хорошо стало в доме: ни ссор, ни тяжкого
молчанья. Заговорит Тося – муж ей ответит; сделает Тося
что-нибудь не так – он простит. Вместе ходят в
больницу проведывать Надю (теперь к ней уже пускают). К
гостинцам, которые Тося напечет-наварит дома, отец
обязательно приложит свои гостинцы – конфеты, пряники.
И так радостно у Тоси на душе, когда о-ни с мужем идут
рядом по дороге в город и несут дочке гостинцы, а люди
замечают и думают: счастье Тосе, хороший муж у нее.
Лукьяныч тоже проведывает Надю и носит ей
шоколадки и петушков на палочке, – а Тося-то его
передразнивала! И учительница Марьяна Федоровна, дмитрий-
корнеевичева жена, ходит в больницу, и сам Дмитрий
Корнеевич, говорила докторша, три раза звонил,
справлялся о Наде. До чего кругом люди дружные, сколько
хорошего в жизни!
Однажды Коростелев сказал Алмазову:
– Товарищ прораб, вы вечером, пожалуйста, никуда
не уходите, я к вам в гости приду. И не один.
Алмазов, придя с работы, сказал Тосе. Она только
что поставила машину в гараж (новый гараж, недавно
законченный) и вернулась домой, а тут известие: сейчас
гости прибудут. Тося кинулась печь ватрушки и пироги
с ягодами. Пироги поспели, а никого не было. Уже
зажгли электричество, и Катя, устав ждать гостей,
заснула, когда пришел Коростелев и с ним Бекишев и Иван
Никитич Горельченко.
Алмазов встал растерянно, почуяв необычное.
Коростелев вынул из карманов галифе две бутылки и смаху
поставил на стол:
– Закуска, вижу, готова. Умница Тося, сообразила!
Бекишев сказал, улыбаясь:
– Вы нарушаете условленный порядок.
– Нет, товарищ парторг, сегодня давайте без
торжественной части!
– Доклад сделать придется. Без этого не обойтись.
– Ладно, коли так. Слово имеет товарищ Бекишев.
Бекишев, улыбаясь:
– Лучше товарищ Коростелев. Ему по штату
положено.
– Вы садитесь! – взмолилась Тося.
Гости сели. Коростелев откупорил бутылку и налил
водку в стаканы.
– Слово имею я. Товарищи, по инициативе парторга
Бекишева был произведен подробный анализ наших
достижений и ближайших перспектив. Анализ был
осуществлён нашей замечательной бухгалтерией под
руководством товарища Бекишева. И стала ясна, между
прочим, такая вещь, что в этом году у нас есть полная
возможность, при наших кадрах и запасах материала,
осуществить пятилетний план строительства по совхозу
на восемьдесят пять процентов, то есть всего
пятнадцати процентов будет нехватать до полного выполнения.
– Неточно выражаетесь, – сказал Бекишев. – Не
только есть возможность, но это, так сказать, неизбежно
при нынешних темпах работы наших строителей.
– Не перебивайте докладчика, – сказал
Коростелев. – И вот мы, товарищ Алмазов, пришли вас об этом
известить и принерти товарищеское большевистское
спасибо человеку, в короткий срок обучившему такие кадры.
– Постой, – сказал Горельченко. – Значит,
пятилетний план по строительству вы закончите в первой
половине сорок восьмого года?
– Безусловно, – сказал Бекишев.
– Выходит, – сказал Горельченко, устремив свои
черные глаза на Алмазова, – вы через год будете в
следующей пятилетке? Мы еще в этой, а вы махнете в
будущую?
– Выходит, так,– подумав, сказал Алмазов. v
– Будете работать в счет тысяча девятьсот пятьдесят
первого года?
– Пятьдесят первого.
– Ас будущей управитесь года в три – дальше
двинетесь? К коммунизму заявитесь в первой роте?
– Товарищи, что делается! – Коростеле© встал,
громко двинув стулом; прошелся по тесной кухне – два
шага от стола к печи, два обратно... – Ведь уже близко,
а? Мы, мы, вот в этих наших рабочих сапогах, идем к
коммунизму и придем!
Алмазов бледнел, глаза его заблестели, дрожала рука
с папироской... Слова Горельченко насчет будущей
пятилетки и первой роты поразили его, никогда он не
представлял себе это так наглядно. «Ну да, так и есть,
тысяча девятьсот пятьдесят первый пойдет для меня с
сорок восьмого года. Да, именно мы идем к коммунизму
и придем...» По-новому увидел себя Алмазов, ярким
светом озарился для него простой и привычный его труд.
В этом ярком свете сердечные горести и неудачи
показались вдруг Алмазову почти не стоящими внимания;
образ женщины с золотым венцом вокруг прекрасного
лица, с младенцем на коленях,—даже этот образ
отодвинулся перед тем огромным и ослепительным, что увидел
Алмазов вплотную перед собой.
– Как бы американцы не помешали, – сказал он.
Сказал только для того, чтобы совладать с волнением:
не верил о<н в эту минуту, что кто-нибудь может
воспрепятствовать ему и его товарищам идти вперед и вперед!
– Немцы пробовали помешать, – сказал Бекишев и
поднял стакан. – Выпьем, товарищи, за время, в
которое нам выпало счастье жить!
– Какими в него войдем, в коммунизм? – сказал Ко-
ростелев задумчиво. – Достойны ли?
– Поскольку осилим построить – кто скажет, что не
достойны? – возразил Алмазов.
– Все-таки не без того, – сказал Коростелев, – что
есть в нас еще эти самые пережитки капитализма. Вот,
по совести – все ли, что во мне есть, я хочу взять с
собой в коммунизм? Конечно, не все.
– Для того нас партия и воспитывает, – сказал
Бекишев,– чтобы мы очистились от пережитков. Чем дальше
строим, тем больше очищаемся. Люди создают эпоху, а
эпоха переделывает людей. Нераздельный процесс.
Алмазову непонятно было-, куда вдруг свернул
разговор. «Ну, замечается еще иногда в людях кое-что, чего
не должно быть, – подумал о>н, – но все-таки: Родину
О'Т фашистов мы отстояли? Города восстанавливаем, хлеб
сеем, сталь льем, – кто? – обыкновенные советские
люди. Не плохи мы, стало быть; чего прибедняться?..» И,
словно угадав его мысль, сказал Горельченко:
– Крепкая кость у советского человека и крепкая
вера. Повел нас в Отечественной Сталин, и мы победили.
Ведет нас Сталин, и мы претворяем в жизнь самую
высокую – нету выше! – мечту человечества. Если есть
еще. в сознании людей старая какая шелуха – всю
скинем по дороге, в коммунизм ее с собой не принесем. А
сколько принесем хорошего, товарищи? Посчитайте.
И сильные мужские руки протянули стаканы над
столом, чокаясь за тост, предложенный Бекишевым.
«Званнн... Звоннн...» – раздается над полями. Это
сторож на второй ферме ударил в рельсу, возвещая начало
нового дня. Вставайте, люди, солнце взошло!
На том берегу, в обширных загонах, где под навесами
ночует скот, пробуждается хлопотливая жизнь: скрипят
иолодезные журавли, гремят ведра, с глухим
прерывистым шумом льются в сотни подойников белые струи
молока. Грузовик ждет – сейчас нагрузят его большими
бидонами, и шофер по прохладе повезет на станцию
молоко утреннего удоя и молоко вчерашнее, которое
сохраняется тут же в глубоких ледниках, укрытых
соломой.
Степан Степаныч запрягает быка в телегу, пробует
свою знаменитую косу: накосит молодой травы – овес
с горохом пополам, привезет скоту питательную зеленую
подкормку. Бык старый, знает порядок, сам
поворачивает к о-всяному полю, остановится где надо, только
скажи: «Приехали».
Бекишев и Толя идут по мосту. Бекишев вымыт
докрасна, свеж, подтянут. Толя идет, понурив голову, и
сочиняет стихи о неудавшейся любви: «Нет, ты не для
меня. Так суждено...» – и в то же время машинально
старается ступать по новым, свежим, атласным доскам,
тут и там белеющим в настиле моста...
Покинув молодую жену, меряет длинными ногами
дорогу к совхозу Коростелев. Вышел на постройку
Алмазов, крутит первую папироску, ждет, когда соберутся
строители. Вон уже они идут, с топорами, с пилами,—
с первой фермы, со второй,– местность ровная, видать
издалека.
Райкомовский «газик» стоит на тихой улице, где
пыльная зелень черемух свешивается из-за заборов и
плетней. Шофер, предвидя дальнюю поездку, поднял
капот и проверяет мотор, копаясь в его потрошках.
Выходит «а улиту Горельченко, сел в машину, шофер
захлопнул капот, взялся за баранку, завилась по улице
пыль,– поехал в колхозы Иван Никитич.
Попозже среди полей, что волнами ходят ^ вокруг
школы, поплывет синее платьице с белыми
горошками – учительница Марьяна Федоровна пошла к своим
питомцам.
А по-над речкой, по высокому правому берегу,
далеко от города идет Сережа. Он в сандалиях и
трусиках, с непокрытой головой; ветерок шевелит его мягкие
светлые волосы. Кругом разлизанное море желтой
сурепки, ромашки, одуванчиков. Одни одуванчики
золотые, только что раскрылись, другие торчат прозрачными
пуховыми шариками. Сережа срывает одуванчик и
дует – летит пух.
Сережа идет к старым осинам. Ради этого он
отказался пойти с мамой на школьные грядки, – ему
необходимо наведаться к осинам и проверить, не там ли его
галка, его Галя-Галя. Он уверен, что то была она: какая
другая птица могла отозваться на его голос? Васька
пускай смеется сколько хочет. Все уважают Ваську как
героя, мама сказала, что он прекрасный парень,
отличный товарищ и что Сережа обязан ему жизнью.
Действительно, (Васька хорошо сделал, что сразу вытащил
Сережу из воды. Сереже стало очень страшно, когда он
свалился в воду, и он очень благодарен Ваське, но
все-таки не стоит верить всему, что говорит Васька.
В этом Сережа убедился на опыте многих лет. Насчет
галки Васька, безусловно, ошибается. То была Галя.
Белая бабочка летела перед Сережей: летела —
словно танцо!вала. Сядет на цветок, сложит
крылышки,—Сережа только нацелится схватить ее – бабочка пугается
и летит дальше, на другой цветок. И опять вспархивает,
и опять летит.
Так шел Сережа по высокому берегу, ветерок
развевал его мягкие волосы, и белая бабочка летела перед
ним, перелетая с цветка на цветок.