Текст книги "Пуп земли"
Автор книги: Венко Андоновский
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 18 страниц)
Только поэтому я согласилась, когда он позвонил, встретиться с ним. Чувство к нему во мне уже совсем угасло; у меня и в мыслях не было, что я могу с этим человеком после стольких лет обняться или заняться любовью. Но я хотела вспомнить; по-моему, и он сказал мне по телефону то же самое – сказал, что придет, чтобы вспомнить что-то.
Вот так все и получилось: он пришел, будто нигде не был, будто никуда не уходил; просто пришел ко мне домой, даже не постучался; поставил на пол чемодан, обнял меня, и потом я долго рыдала в его объятиях, а он утешал меня и вытирал мне слезы; говорил: «Ничего, ничего; просто годы прошли; это не страшно». Я посмотрела на него: он почти не изменился и не постарел, будто у него на это не было времени; только морщины на лбу у него стали заметнее, как будто какая-то надпись была у него на лбу, господин судья, будто линия жизни, которая у него с ладони переместилась на лоб. И он смотрел на меня, смотрел на мои волосы, в которых начала уже появляться первая седина, и все повторял: «Ничего, это ничего; это просто время в твоих волосах». Но я знала, что он меня утешает, обманывает меня; я всю жизнь ощущала свое тело, господин судья, знала обо всех его недостатках и достоинствах. Я еще не совсем непривлекательна, но я понимала, что уже не та Люция, какой была, и это нормально, потому что я, в отличие от Яна Людвика, жила в мире, в котором время течет и где все предсказуемо, даже и медленный приход старости.
Людвик не стал ничего есть; сказал, что позавтракал в поезде и что не может дождаться, когда мы поедем. Я спросила его, куда мы едем; он сказал, что хочет свозить меня в одно место. Больше он ничего не хотел говорить; я приняла душ, и мы поехали на вокзал. Мы сели в поезд до Битолы; я предполагала, что он хочет съездить в Стоби. Он был странный: все улыбался и говорил, что человек может вернуться назад в прошлое и что можно еще раз пережить день, который уже прошел много лет назад. В поезде мы разговаривали; он рассказывал мне о своей работе в цирке и о любви к Инне Колениной, говорил, что в эту любовь и он и она бросились с холодной страстью и что, в сущности, ему было хорошо, что он был счастлив и у него не было никаких причин расставаться с Инной, но он все же решил расстаться с цирком и с этой женщиной только потому, что у него не было на то никаких причин. Он жаловался (как только он умеет, с его-то владением словом), что заметил, что его органы чувств полностью мертвы, что даже к чудесам он холоден, потому что он потерял чувство невозможного, которого в цирке было слишком много; он сказал, что дошел до того, что чудеса стали для него обыденностью, и он захотел вернуться из-под малого неба (вероятно, он имел в виду цирковой шатер) под большое. Только поэтому он решил вновь пробудить свои органы чувств. (Я только теперь узнала, что он потерял ощущение равновесия и что он страдал синдромом Меньера; мне кажется, что он однажды сказал мне: цена осознания – потеря равновесия.) Я спросила его, шутил ли он, когда сказал мне по телефону, что хочет уйти в монастырь. Он ответил, что не шутил и что у него действительно есть такое намерение, как только кончится этот день, предаться Богу. Он сказал, что пробовал жить и в большом, и в малом свете, но что нигде не нашел счастья; что в конце концов посвятит себя Богу, потому что у него есть знаки (так он и сказал) того, что Бог хочет ему явиться. Говорил, что несколько раз в жизни ему виделся яркий свет и он никак не мог понять, почему никто, кроме него, этот свет не видит; вместе с этим светом, говорил он, он слышал и прекрасную музыку. Я слушала, как он это говорил, совершенно убежденный в том, о чем он рассказывал, и меня это пугало; у Людвика, того Людвика, которого я знала, не было склонности к мистицизму. Он сказал, что в цирке этот свет являлся ему несколько раз и он выполнял умопомрачительные номера на трапеции, веря, что Господь бережет его. Он говорил довольно бессвязно, господин судья, и я не знала отчего: он выглядел очень возбужденным; нет, он не был пьяным, в этом я уверена, просто возбужденным; когда я ему сказала, что он слишком разволновался, он сказал: «Да, конечно; знаешь, что это такое – после стольких лет опять оказаться под настоящим небом?»
Потом я ему рассказывала о Партии, о Земанеке, о нашем браке, о Зденочке, но он меня не слушал. Спросил меня, что стало с физкультурником; я ему сказала, что его наказали за то, что он побил ученика, и что потом его посадили в тюрьму за то, что он избил свою бывшую жену и ее мужа. Он все только улыбался и вдруг сказал: «Люция, я хочу показать тебе этот свет и эту музыку; для этого я тебя сюда привез». Я сказала, что не верю, что я увижу что-нибудь подобное, что это нужно заслужить, что нужно, чтобы человек был чист душою. Он сказал, что я должна послушать эту музыку и что ни джаз, ни народная музыка – это не музыка; они на самом деле только бледное отражение той настоящей вышней музыки; он сказал, что теперь ему смешно, что когда-то он защищал джаз от народной музыки, и то, что он написал в своем эссе, было чистой глупостью; сказал, что существует только одна музыка и что я непременно должна ее послушать.
Мы сошли в Стоби; он держал меня за руку, в его прикосновении не было ничего сексуального, ничего эротического; он держал меня, как будто он святой и хочет приобщить меня к священной тайне; мы шли и скоро пришли на то место, где он тогда напился столько лет назад, на экскурсии, около мозаики с павлином. Он стоял и смотрел на мозаику; вдруг он сказал: «Люция, а где другая мозаика?» Я не знала, что он имел в виду. «Какая другая мозаика?» – спросила я. «Та, с пауком». Я сказала ему, что тут никогда не было никакой мозаики с пауком. «Была, – сказал он. – Была большая мозаика с огромным черным пауком, сидящим в великолепной паутине». Я убеждала его, что ничего подобного тут не было; я хорошо знала Стоби, потому что и Земанеку там нравилось и мы часто туда ездили в первый год брака. Людвик потом наклонился, встал на колени и внимательно посмотрел вниз. «Кто-то перенес мозаику, камень за камнем, – сказал он. – Кто-то перенес ее на другое место».
Потом мы лежали под деревом и курили; он курил и смотрел в небо; солнце стояло высоко, светило вовсю, и день был довольно жарким; мы лежали и молчали. «Ты о чем думаешь?» – спросила я. «Думаю о желтом масле детства», – ответил он. И рассказал, что у него была тетка, которую звали Цвета; у нее была парикмахерская в центре города; и что он все время, когда был ребенком, ходил к ней в парикмахерскую, а она после работы запирала свою парикмахерскую, вела его к себе домой и давала ему кусок хлеба, намазанный маслом; масло было желтое, и он никогда в жизни больше не видел такого желтого цвета и никогда больше не слышал такого запаха. Где он только не спрашивал, где можно купить такое масляноемасло (сущая тавтология, сказал он, но правдивая и необходимая, чтобы описать именно это масло); все эти годы, во всех городах, по всему миру он искал такое масло; масло стало у него вроде навязчивой идеи, настоящей манией, но он никогда и нигде так и не нашел масла такого цвета и с таким запахом. Он сказал, как и в тот вечер, когда мы его потеряли, что мир ему кажется страшно старым и что цвета предметов и запахи с течением времени слабеют; что у него есть желание вернуться назад, пусть даже в детство; я смотрела на него и видела, что мы вдвоем тонем постепенно в какой-то непонятной пустоте, что говорим о существенном, хотя кажется, что мы говорим какие-то незначительные вещи. Он спросил меня, помню ли я, каким шампунем я мыла волосы, когда училась в школе; я сказала, что не помню. Он сказал, что у меня волосы всегда пахли корицей; я ответила, что это невозможно, потому что я не выношу запаха корицы; а он меня убеждал, что так и было.
Мы лежали так под деревом не знаю сколько, довольно долго; я думаю, что уже и понятие времени потеряло смысл, потому что мы говорили о чем-то, что не связано со временем. У нас не было никакого желания говорить о самих себе, о чем-то, что с нами уже произошло, потому что казалось, что между нами все уже произошло и что с нами больше ничего не может случиться того, что было бы нам неизвестно.
Но это только так казалось, потому что Ян вдруг протянул руку и начал гладить меня по волосам и по лицу. Воздух дрожал на солнце у нас перед глазами; все было совершенно нереально, да и его рука, гладившая меня, выглядела бестелесно, совершенно прозрачно. «Ян, – сказала я, – не надо». Он не реагировал, продолжал гладить меня по голове, пропуская волосы между пальцев. «Ян, неужели ты думаешь, что через столько лет можно?..» Он посмотрел на меня и сказал: «Нет, не думаю. – И добавил: – Я просто хочу, чтобы ты лежала совершенно спокойно и позволила мне исполнить мое последнее мирское желание». – «Какое желание?» – спросила я с удивлением. «Обещай, что будешь лежать, не шевелясь, полчаса». – «Что за глупости, Ян Людвик? Ты хочешь невозможного». – «Нет, – сказал он, – обещай».
И потом он стал меня упрашивать; просил, как малое дитя, совершенно по-детски; встал передо мной на колени, целовал мне ноги; говорил, что просит, чтобы я только оголила живот; что больше ничего не требует и просит всего лишь на полчаса «дать ему взаймы мой живот» (так он и сказал, господин судья!); сказал, что клянется, что вообще до меня не дотронется руками; я смеялась, уж очень безумным было его предложение. «Ян Людвик, – сказала я, – мы же взрослые люди. Что это за глупости?» Он стоял передо мной на коленях и умолял только вытащить блузку из брюк и показать ему живот, он ползал передо мной на коленях, молитвенно сложив руки; я велела ему не сходить с ума, вести себя тихо. Он с восторгом смотрел на меня; глаза у него сияли, как у юноши; я сказала, что он ставит меня в очень неудобное положение и что, если кто-нибудь пройдет мимо и увидит, что средь бела дня я показываю животкакому-то неизвестному мужчине, меня объявят сумасшедшей; я сказала, что у меня есть дочка и что годы мои не те, чтобы заниматься подростковыми забавами под деревом, но он не сдавался. Я хорошо знала его характер и понимала, что так легко он не отвяжется; в какой-то момент я уже пожалела, что опять с ним встретилась, и сказала: «Ну ладно. Но только на четверть часа».
Он вскочил на ноги, открыл чемодан (он все время носил его с собой) и вынул из него бутылку вина. Я лежала под деревом; чувствовала себя глупо, и мне было очень не по себе из-за того, что я согласилась исполнить чужое желание. Он сказал: «Закрой глаза». Я закрыла; он завернул мне блузку; в следующий момент я почувствовала, как что-то капает мне в пупок, и потом ощутила его язык в нем, в пупке; я дернулась и открыла глаза: «Ян Людвик, ты что делаешь?» Он склонился к моему животу, прикрыл пальцем горлышко бутылки так, чтобы из него капало по капле; он наливал вино мне в пупок и потом пил. «Я наполняю вином чашу мира», – сказал он. «Ты сошел с ума, немедленно прекрати!» – «Но ты же мне обещала, Люция!» – «Нет, Ян, не могу; я, может быть, тебе и обещала, но теперь отказываюсь», – сказала я и встала.
Он вдруг разрыдался; плакал, и я в первый раз в тот день всерьез задумалась о его психическом здоровье. Меня охватил страх; я чувствовала свою ответственность за то, что произошло, и не знала, что делать. Он сказал: «Я тебя просил лишь позволить мне выпить бутылку вина из твоего пупка, а ты не разрешаешь; а ведь ты сама знаешь, Люция, что я заслужил намного больше того, что прошу». Я попыталась ему объяснить, что это ненормально, что это совершенное безумие, что я не смогу это вынести, что мне щекотно, а он сказал: «Может быть, для тебя это унизительно?» – и я в этот момент поняла, стала просто уверена в том, что Ян Людвик приехал не просто так и что жажда мести – не важно, что он притворялся, что он равнодушен к тому, что с ним случилось, – все еще горит в его душе. Наверное, поэтому он и решил сначала отомстить, чтобы потом мог с чистой душой предаться своему Богу.
Но он уже лежал на спине, униженный и оскорбленный. Курил. Я спросила его, сердится ли он на меня. Он ответил, что сердится. Сказал, что хотел только, чтобы мой пупок стал для него чашей, мерой для последней бутылки вина в его жизни; я сказала ему, чтобы он не говорил так, потому что я суеверна и не люблю, когда говорят о чем-нибудь последнем в жизни. Он сказал, что все в порядке, предложил идти обратно; я согласилась. Мы встали; он взял меня за руку, но вдруг произошло нечто странное: мои руки сами потянулись к его лицу, и уже в следующий момент я прильнула к нему и обняла его. Он не хотел меня целовать; я сказала, чтобы он поцеловал меня; он ответил: «Нет. Сначала дай мне чашу»; сказал это капризно, по-детски, как будто он мой ребенок; я рассмеялась, засмеялся и он, и я сдалась.
Он просил, чтобы я отдала ему давно украденную, потерянную чашу. Просил, будто это зубная щетка, которую кто-то украл; и было невозможно отказать ему в этом желании.
Потом я легла под дерево; я решила дать этому несчастному дурачку то, что он хочет; я оголила живот, и он начал свой ритуал: лил по несколько капель в пупок, а потом слизывал их языком. Это длилось бесконечно долго; сначала мне было щекотно и я отстранялась, а он возвращал меня на место, грубо и резко, и продолжал. Я чувствовала себя предметом , чашей,чем-то, чем кто-то пользуется. Сначала это было мне все равно, даже в известном смысле я сочла это унижением, своего рода местью, придуманной Яном Людвиком, но через некоторое время я начала тонуть в каких-то неведомых глубинах; я думала, что теряю сознание, потому что передо мной стал возникать какой-то неведомый свет. Я теперь даже не помню, разговаривали ли мы в процессе, думаю, что нет. Помню только, что внезапно, когда это унижение для меня уже ничего не значило, даже начало мне нравиться, он встал и сказал: «Все. Чаша пуста». Потом подал мне руку, помог встать, поправить и отряхнуть одежду; выбросил пустую бутылку в кусты, и я только тогда увидела, что солнце уже стоит низко и что день начал потихоньку угасать. Пейзаж вокруг золотила целая паутина из лучей, и невозможно было определить источник этого странного рассеянного света. Мне что-то кололо пупок, я задрала блузку и увидела, что на пупке лежит черный паук моей юности, бабушкина брошка; Ян Людвик, видимо, вернулся из цирка, из белого света, чтобы мне ее вернуть, и, выпив свое питье, он запечатал чашу пауком.
Я посмотрела на брошку, взяла ее и покрутила в руках; Ян стоял в стороне, он был будто в каком-то трансе, как в бреду. Он сказал: «Я украл ее в тот вечер на набережной. Вернее, не украл: она просто ко мне прицепилась». И тут я решила вернуть ему то, что принадлежало ему и что я положила себе в карман сразу после того, как он мне позвонил и сказал, что придет.
Я сунула руку в карман и сказала: «Ян Людвик, и у меня есть кое-что твое». И я достала из кармана его тетрадку со стихами; она немного пожелтела, но была цела; на ней большими буквами было написано «Загадка». Он взял ее, руки у него дрожали. «Значит, тебе ее все-таки вернули?» – спросил он. Я рассказала ему, что спасла ее совершенно случайно; после того допроса Фиса уволили; новый директор выбросил все из ящиков стола, включая и тетрадку; я совершенно случайно шла мимо его кабинета и увидела ее. Нагнулась и подняла тетрадь.
Потом он обнял меня, и мы, как старые добрые друзья, пошли по шпалам. «В Велесе сядем на поезд», – сказал он. По дороге я рассказывала ему, что Земанек очень изменился и что он живет с другой женщиной, но мне кажется, что он меня совершенно не слушал. Он только все посматривал на часы и говорил, что нам нужно поторопиться; он сказал, что нам нужно быть у моста и туннеля до половины восьмого, потому что тогда проходит экспресс. И мы пошли; в какой-то момент я почувствовала, что со мной не все в порядке; меня будто кусало что-то, как ядовитый паук; у меня закружилась голова, мне стало дурно, и у меня ослабли ноги. Я чувствовала, будто тону; солнце было уже совсем низко над горизонтом, и все вокруг окрасилось в какие-то странные, необычно блеклые цвета; что-то было в воздухе, какое-то электричество; я почувствовала и какое-то неопределенное телесное возбуждение; в один момент я привлекла Людвика к себе, и мы долго целовались на путях. Он сказал, что теперь это нехорошо, сказал, что он решил предаться Богу и что такие искушения ему не нужны; потом опять посмотрел на часы и заторопился; мы очень быстро дошли до моста. За мостом зияла мрачная дырка туннеля. Ян остановился. И в следующий момент сказал: «Прощай, Люция!» – бросил чемодан рядом с рельсами и ухватился за металлические конструкции моста с правой стороны; влез очень ловко, как гимнаст на перекладину; залез на самый верх и стоял на последней балке моста. Я закричала: «Людвик! Слезай, Людвик!» Он засмеялся совершенно безумным смехом; я думаю, что тогда он уже совсем потерял контроль над собой; «Знаешь, Люция, знаешь ли ты, где находится центр мира, Люция? Он в твоем пупке, Люция, потому что я перенес центр Вселенной из цирка в твой пупок, где он и должен быть, где он и был, только Земанек этого не видел, да и ты не видела; передай ему, что он просто дурак», – сказал он. Я умоляла его слезть, потому что в любую минуту мог проехать экспресс, но он сказал: «Не волнуйся, Люция, я творю чудеса; я остановлю поезд взглядом, одним взглядом я остановлю его; я останавливал и кое-что побольше в жизни, Люция! Я могу взвалить себе на спину целый свет и принести его, Люция, только для тебя; я не настолько слаб, как тебе кажется, Люция!» И потом прямо там, на мосту, на самой верхотуре, начал выплясывать какой-то танец – резкие, безумные, гневные движения. «Люция! – кричал он. – Смотри, Люция, как я танцую: оп, оп, оп!» И прыгал с балки на балку. «Помнишь лестницу, опирающуюся только на небо, Люция?!» – кричал он как сумасшедший. И смеялся.
Издалека уже слышался шум приближающегося поезда, который, почти не переставая, гудел и мчался, как всякий экспресс; я стояла на путях и кричала: «Слезь, Людвик! Слезь ради бога!» Но он стоял наверху; ветер раздувал его волосы. Он отвечал: «Нет. Не слезу, Люция. Я уже был когда-то, Люция, был уже и юношей, и девушкой, и кустом, и рыбой, играющей в воде. Я хочу спросить тебя еще вот о чем, Люция: зачем твоя Партия и ты хотели меня кастрировать? Зачем, Люция? Чем вам мешали мои гениталии? Вот, посмотри, они совсем обыкновенные, как у всех остальных». И он стал расстегивать ширинку, господин судья.
Потом все произошло очень быстро: экспресс появился из-за поворота, страшно гудя; машинист включил сирену, потому что я стояла на путях, а Ян Людвик стоял на самом верху моста, расставив ноги, расстегнув брюки, держа член в руке; я побежала направо от моста и скатилась с насыпи; остановилась только у реки, в кустах; локомотив проехал под Яном и уже въезжал в туннель. А Ян с моста, охваченный невиданным гневом, невиданной гордостью, невиданной яростью, начал мочиться на весь мир с высоты, на контактную сеть под напряжением, на вагоны, безумно смеясь; он кричал: «Люция-а-а-а! Я обещал тебе остановить поезд с помощью чуда; и он не въедет в туннель, Люция! Я раньше и целые миры передвигал, неужели меня испугает какой-то экспресс, Люция!» И в следующий момент я увидела молнию, разряд над сетью; увидела свет, страшную вспышку, в десять тысяч раз сильнее солнца, яркую, как очи Господни; такого света я не видела никогда в жизни, господин судья; свет был фиолетовым, везде одинаковым, совершенным, постоянным, ибо не был он одним в одно время и другим в другое время или одним в одном месте и другим в другом месте, не был для одних прекрасным, а для других безобразным; свет этот сиял всего один миг, показавшийся мне целой вечностью, и я знала, что и Ян Людвик видел этот свет с самого начала, и, хотя я была испугана и в шоке, я была счастлива, что Ян увидел этот свет еще раз.
И потом вокруг стал распространяться запах корицы.
И в следующую минуту я услышала, как останавливаются вагоны в туннеле, как экспресс теряет силу, не может промчаться сквозь туннель, как он останавливается, выбившись из сил; а через мгновение из туннеля выбежал обезумевший, что-то кричащий машинист, молодой человек с бородкой, лысый, с волосатыми руками; из вагонов вылезали люди, много людей, целый город, целый мир; все собрались на мосту, под контактной сетью, оставшейся без напряжения, и смотрели на обуглившееся тело, висевшее на проводах; кто-то упал в обморок, а другие кричали: «А где женщина? Где женщина, которая была с ним?» – и я увидела, что они бегут ко мне, совершенно спокойно закрыла глаза и потонула в какой-то блаженной тьме.
* * *
Вот что случилось, господин судья. Я понимаю, что все это весьма необычно. Но все именно так и было. Потом перед похоронами, еще в морге, вынесли цинковый гроб. Сказали: открывать нельзя. А некоторые из простых людей, из его родни, говорили: «Давайте откроем гроб и посмотрим на него еще раз, посмотрим, весь он там или нет». И очень старались, но так и не сумели, по воле Божьей. Но изнутри доходил странный звук, будто шуршание книг, страниц бесчисленных, будто слова золотые двигаются, создаются и переписываются.
Судмедэксперты сказали еще, что в кармане его пиджака нашли обуглившийся клубок; это, по их мнению, была какая-то тетрадка, на которой были еле видны буквы; экспертиза показала, что это книжечка стихов. Попробовали извлечь один лист, но весь клубок распался. Только в центре остался один полуобгоревший лист, на котором были едва видны слова: «Ян Людвик. ЗАГАДКА».
Вот и все, что я знаю, господин судья.
И наверное, нужно сказать: я не чувствую себя виновной.