355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Венко Андоновский » Пуп земли » Текст книги (страница 8)
Пуп земли
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 00:55

Текст книги "Пуп земли"


Автор книги: Венко Андоновский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 18 страниц)

15

Вечером в келье пречестного отца Кирилла Философа мы разглядывали надпись. Он сразу понял, что речь идет о расчете содержимого некоторого сосуда.

– В документе говорится о том, сколько жидкости может вместить некоторый сосуд. Но нигде нет ни одной буквы; мы не знаем, о каком сосуде здесь говорится. Ни о том, что это за жидкость. Ни о том, кто мерил глубину внутренности сосуда, ни зачем.

И пока он расхаживал взад-вперед по келье, я спросил:

– Может быть, отец Мида неправильно сделал список? Может ли быть, что он не снял пелену с глаз своих?

Философ, углубленный в свои мысли, посмотрел на меня, как будто глядя сквозь меня, и сказал:

– Возможно. Но возможно также, что он прочитал что-то маловажное в той надписи и это и переписал, ибо ему это казалось важным. Книги суть бездны; когда их читаешь, каждый читает на той глубине или высоте, до которой поднялся его дух. Может быть, отец Мида прочитал только то, что его дух увидел; ибо если читал без любви, а только со знанием, из букв получились цифры. Может быть, только это он увидел; может быть, смотрел неправильно; может быть, что копию сделал буквами, но, когда ее перенесли в другую комнату, под другой свет, переместили с востока на запад, под свет иной, чем под которым она была рождена, буквы преобразились в цифры. – Потом помолчал и добавил: – А может быть, вовсе не отец Мида написал это; может быть, это чужая рука.

Эта мысль меня очень взволновала. О чем думал тогда Философ? Разве такое возможно: некое сочинение, одной рукой написанное, приписать незаслуженно другому? Нет греха больше, чем украсть чужое слово, чужими буквами украсить себя перед светом. Дух чужой тем самым украсть, душу чужую, Дух Святой, вложенный в чужое тело. Тогда две души у тебя будут, а тело одно: видел я таких людей, страдающих несчастьем великим, ибо две души тогда владеют телом, говорят двумя голосами, сами себя не понимают, в одно время говорят одним голосом, а в другое – другим. Видел я таких людей и знал, что запирают их в одиночные камеры в монастырях, тюрьмах и крепостях и не выпускают на свободу, ибо человека могут смерти предать, а когда предстанут перед судьей, то скажут: «Не я убил, а другой во мне, его и судите». И поскольку ни один судья не может осудить одну душу в теле, в котором две души живут, потому что тогда вторая душа пострадает безвинно, их освободили от смертной казни и заключили в темницы. И меня будто молнией ударило, когда я подумал, что и Лествичник на такого притворного человека похож; то сладкого, то ядовитого, как пчела: на устах мед, а в горле жало.

И пока я так размышлял, в келью Философа, не постучав, вошел логофет. Он был бледен, весь в поту, глаза провалились. И сказал:

– Моя дочь умирает. Умирает грозной, ужасной смертью: тело ее все покрылось роговыми бляшками, как у змеи холодной, как у ящерицы, а теперь ноги и руки у нее становятся как у огромного мохнатого паука! Это началось утром, как только вы вошли в комнату! Не хочу боле, чтобы кто-нибудь даже помыслил о том, чтобы спуститься туда, в эти проклятые комнаты. Тому, кто подумает о том, голову сниму с плеч!

Философ в тот же миг пал перед логофетом на колени и такие слова изрек:

– Пречестный! Со словами и сочинениями так: как только их переписываешь, то губишь им душу и другую душу они получают. Возьми и зажги огонь и позови десять изографов его срисовать: разве не разным цветом они нарисуют пламя, не разную форму ему дадут и разную величину? А все тебя будут убеждать, что это тот же самый огонь. Но ведь и правы они: огонь первоначальный каждый последующий миг по-другому выглядит! А подумай теперь, что будет, если другие десять изографов сделают копии изображений огня первых десяти. А потом подумай, что будет, если третьи десять изографов сделают копии копий изображений огня. Можешь представить себе, что случится?

Логофет заколебался, но у Философа не было сладких уст Лествичника, чтобы его переубедить, заставить принять окончательное решение.

– А если это так, – вмешался и я, – то с каждым новым словом, вместо того чтобы приблизиться, мы удаляемся от истины.

Наступила устрашающая тишина, ибо и логофет и Философ поняли, что я хочу сказать. То, чего не сказал я, прошептал Философ:

– С каждой копией мы удаляемся от Бога. От начала начал, от первопричины, от всего Им созданного, видимого и невидимого.

Философ все стоял перед ним на коленях и говорил:

– Умоляю тебя, заклинаю, стопы твои целую: допусти меня в зловещую комнату, и я увижу: прочитаю, растолкую написанное, и мир воцарится в тебе и в царстве твоем.

На логофета было страшно глядеть. Мудрые слова Философа представляли для него искушение великое, но он боялся. Знал, что, по преданию, двери той комнаты можно было открыть лишь трижды. Дважды их уже отворяли; оставалось открыть их один, последний раз. А потом, если Слово не будет прочитано правильно, страшный мор и глад нападет на землю, на царство наше: дракон с неба семь дней и семь ночей жечь будет своим огненным дыханием, и земля сотрясется, реки исполнятся кровью, скот падет, а живые позавидуют мертвым.

– Прошу тебя, дай мне ключ от той комнаты, – сказал Философ совершенно спокойно, глядя на логофета своими теплыми, ясными глазами.

– Нет, – отвечал логофет, – не могу. Не смею. – И, сказав так, он вышел.

Философ встал, перекрестился и промолвил:

– Если так, завтра я ухожу.

– Куда? – спросил я пораженно.

– Искать пуп земли, – ответил он. – Нужен первоисточник: все остальное, всякая копия – обман.

И я знал, что лишь теперь начинаются волнения в моей жизни и в жизни Лествичника.

И как это обычно бывает, так и сейчас было: мы вдали искали то, что было перед нами, ибо, в отличие от Лествичника, Философ не знал, как скрывать украденное!

16

Следующим утром Философ попросил у логофета дать вьючных животных в дорогу, чтобы перевезти самое необходимое, одного караванщика и одного помощника, и мы, всего четыре души, двинулись в долгий путь. Я спросил Философа, куда мы идем и где находится пуп земли, а он сказал: в середине земли, ибо пупок находится посередине тела. Когда мы отошли на целый день пути, он спросил меня:

– Как ты думаешь, что это такое – пуп земли?

Я не нашелся, что ему ответить.

– Есть на лице земли одна гора, которая зовется Пуп. Пойдем поищем ее, – сказал он.

Тридцать три дня шли мы к этой горе, в чудесной и неведомой стране, пока не добрались до города, именуемого Керманшах. По пути мы видели удивительные страны и удивительные народы, людей на верблюдах; Философ с ними разговаривал на языках, доселе неслыханных, звук которых не достигал еще уха человеческого. И все нам предлагали дары, кров и пищу, а Философ чаще всего от них отказывался, принимая только самое необходимое: хлеб и воду. И вот когда мы добрались, когда осилили дорогу и она превратилась в мельчайшую пыль под ногами нашими и исчезла, то перед нами расстелилась равнина, вся усыпанная мелким песком, называемая пустыней, и посреди той равнины мы увидели пуп земли: гору голую, безлесную, высотой до неба, как пупок, поднимающийся из чаши живота красивой белокожей женщины.

– Вот Пуп Земли, – сказал Философ, сидевший на верблюде, подаренном нам одним многодетным и благородным человеком из одного тамошнего рода. Он приложил руку к глазам, сиявшим радостью.

Над Пупом Земли опускалась ночь, солнце умирало за Пупом, и Философ приказал распрячь караван и приготовиться к ночлегу.

На следующий день еще до рассвета мы отправились в дальнейший путь. По причинам, известным только Философу, нам нужно было обойти Пуп Земли вокруг. Никто из нас не знал, чего на самом деле искал Философ, ибо он был молчалив, неразговорчив и упорен: что замыслит, то осуществит. Когда мы обогнули Пуп Земли, а это заняло весь день почти до заката, на самом краю Пупа Земли мы увидели чудо Божье, картину невиданную.

На одной скале высотой в тысячу локтей, которая на местном наречии зовется Бехистун, была на камне огромными буквами высечена надпись, которую никто не мог прочесть. Даже люди из рода тамошнего не знали, что она значит, и неохотно говорили о ней. Они верили, что знаки надписи, выбитой на головокружительной высоте, обладают волшебной силой и что тот, кто поймет их значение, станет собственником неисчислимых богатств. Надпись эту некоторые называли каменной книгой, а некоторые – Кадж-наме, что на их языке означало «Книга богатств». Считалось, что эта надпись на скале всегда была там, на древнем пути, а Философ рассказывал, что со времен незапамятных здесь проходили караваны, груженные разными товарами, армии, над которыми развевались страшные знамена, скакали царские курьеры, разносившие по всем краям тогдашней славной державы указы ее царя, чье имя я узнал много позже, о блаженные, ибо тогда еще не пришло время. Но я запомнил, что именно под этой скалой царь того сильного, пышного царства земного поразил другого царя, а потом заповедал вырезать на скале надпись, которая вечно бы возвещала всему миру о его мудрости и о его силе безмерной.

А цари бились за пуп земли, равно как и за пупок какой-то женщины, ставшей причиной страшной войны.

Мы стояли под надписью, бедные, маленькие, ничтожные, и смотрели на чудесные и непонятные знаки над нами, и я думал в сердце своем, что буквы и слова больше человека, ибо каждый знак на скале был как десяток тел человеческих.

– Как же это сделали? – спросил я Философа.

Философ улыбнулся, спокойно, загадочно. Потом посмотрел на надпись на скале и сказал:

– Письмо – сладко, но смертоносно, как и мед, и вино, и другие неядовитые сладости, если принимать их в неумеренных количествах. Сколько душ погибло, творя это невероятное дело, этот подвиг, при написании этих письмен неумеренных, сколько искусных камнерезов и умелых каллиграфов трудились с утра до вечера, чтобы вырезать надпись на горе, Пуп именуемой? Но известно и сказано: сочиняющий за свое сочинение всегда платит жизнью, – сказал Философ. – Письмо на камне – самое трудное, но не менее трудно и письмо в книге, – сказал. – А именно это ждет нас сегодня, – добавил он, и мы все поняли, что нас ожидает работа трудная и опасная для жизни: надо было сделать список чудесной надписи, копию с нее в книге! Ибо сказал Философ, а от сказанного не убежишь: «Я не могу чуждые буквы прочитать и распознать на скале; сперва нужно их на папирус или на пергамен нанести, чтобы вернуть им тепло, камнем у них отнятое, высосанное, а потом по теплоте букв я определю свет их, цвет их и, наконец, значение их».

О блаженные, уста мои отказываются рассказывать, рука писать, что ждало нас потом. Через какие муки и искушения прошли мы за следующие три месяца, которые длился весь подвиг Философа. Он заметил тесную расселину на скале и, цепляясь за неровности, поднялся на гору и начал переписывать надпись с нижних строк. И сначала скопировал подпись, и сразу ее распознал, и расшифровал, и сказал, что сочинитель того письма – некий царь персидский по имени Дарий. И потом полез вверх по скале, по тексту, по надписи, ибо понимание сочинения есть подъем в гору, покорение вершины высокой, высочайшей. Целые дни Философ проводил на скале, на Пупе Земли, переписывая чудесное сочинение каламом в книгу; несколько раз солнце ударяло ему в голову, и он терял равновесие, качался, и все думали, что он упадет и разобьется, но он не разрешал никому другому делать копию странной надписи. Дважды его трясла ночная лихорадка, но с первыми лучами солнца мы опять находили его на говорящей скале. Когда нижняя часть надписи была переписана, Философу нужно было подняться к верхним, первым строкам.

– Начало каждого сочинения – труднее всего, – сказал он мне ночью, перед тем как забраться вверх, на самую вершину, к тексту, перед тем как он, человек-Слово, исчез между неведомыми буквами, в лесу каменных знаков. – Обычно платят жизнью. Первое предложение всякого сочинения – самое опасное, а первое слово – самое ядовитое, – говорил он и добавлял: – Если со мной что-нибудь случится, если погибну, карабкаясь к слову, ты заменишь меня!

И я уже не знал, понимаю ли я его чудесную науку о письмах, словах и сочинениях. Он твердил, что первая строка любого сочинения содержит в себе все, о чем говорится в нем, как зерно пшеничное содержит в себе весь колос целиком, с зернами многочисленными, всю ниву. И потому, говорил он, первая строка – самая опасная и конец жизни в ней: целый свет в ней содержится и населен он теплом непомерным. Если ты грамматик или сказитель, если ты писатель и если ты точно напишешь первое предложение, тогда ты поступил как искусный охотник, который хорошо прицелился, прежде чем спустить натянутую тетиву и направить стрелу в цель; если нет – в сочинении воцарится беспорядок и все после этого рожденные слова, звуки и буквы вотще написаны будут. Первая строчка, если ее правильно сочинить, сама тебе подскажет, чему нужно после нее родиться, как зерно само по себе, Святым Духом пробуждается точно во время обрезки лозы весной и никогда не опаздывает, хоть солнца и не видит, ибо под землей находится, а под землю свет солнечный не проникает. Но проникает тепло. И зерно сочинения, первая строчка, как и зерно пшеничное, помнит о некой минувшей весне, о прошлом неведомом времени, когда то же самое происходило и из единого многим стало, размножилось, расширило род свой; так и каждая первая строчка, слово первое в первой строчке помнит о предыдущих сочинениях, в которых оно было употреблено, и так же поступает, как и тогда, и порождает такие же себе подобные слова, звуки и строчки. Так говорил Философ, слава ему в вышних, ибо говорил мудро и разумно, но некому было его слушать, понять и благословить, кроме меня, и то частично.

И поскольку первые строки были неприступны, Философ нашел лестницу – лестницу, которая вела прямо в небо, – и поставил ее на верхнюю часть Пупа Земли. Но нечем было ее подпереть, и она стояла прямо, сама по себе, о блаженные и бедные, мудрые и безумные! Он три дня молился Богу в пещере под самым Пупом Земли, и когда на четвертый день он поднялся по лестнице, она стояла будто вкопанная в камень, в скалу Бехистун! Чудо Божье случилось, о благоутробные и нищие духом, диво невиданное! Когда мы смотрели издалека, казалось, что лестница не в скалу воткнута, а в небо! Я представил себе, какое ядовитое лицо сделал бы Лествичник, если увидел бы эту картину, это указание Божье: он, Философ, маленький, почти незаметный, забравшийся на лестницу, стоящую прямо в воздухе, не опирающуюся ни на что, ибо он не только обладает знанием, но и в вере в Бога укреплен! Вечером я спросил его, как возможно такое чудо, а он ответил:

– Никакого чуда в том нет. Это действительность. Святой Петр как по тверди ступал по бездне морской, пока смотрел на единственного Иисуса Христа, но начал тонуть, едва начал размышлять о бурном ветре и о волнах, поднимавшихся все выше, потому что начал слабеть в вере своей в Богочеловека.

И так, строка за строкой, поднимался Философ вверх по тексту, шел вперед, будто за буквы держась, по пустой горе, Пуп Земли называемой, а я думал, что и он превратится в букву на камне, так сильно я за него боялся, как бы с ним чего не случилось.

– Копирование очень опасно. Выглядит легким занятием, но это не так, – говорил он, сойдя со скалы. – Легче всего переписать подпись, – добавлял он, – ибо она первая снизу, ниже всего, как срам на теле человеческом, а труднее всего – первое слово, настоящую голову текста, которое как крест на храме, ибо выше всего стоит и показывает, кто сочинитель слова, вседержитель его. Ибо первым словом, головой, обычно бывает «я», а под каждым «я» скрывается другой человек, другая душа. И переписчик не точное подобие сочинителя, потому «я» в копии уже не то «я», сочинившее слово перворожденное.

Много чему учил Философ в те месяцы и дни, но моя душа слабая мало что из этого запомнила и мало что может пересказать, но тяжелейшее наступило, когда пришлось переписывать первую строку. Лестница уже не доходила до той строки, и казалось, что на этот раз нет выхода, никакой лазейки. Самое начало находилось над бездонным ущельем.

– Как я и ожидал! – прокричал с верхней ступеньки лестницы Философ. – Как я и ожидал: начало сочинения – это всепоглощающая бездна, и нужно ее преодолеть, мост через нее перекинуть!

И он поставил лестницу над расселиной, над бездной, как мост, и перешел ее. Потом вбил колышек над первой строкой, над бездной, привязал к колышку веревку и попросил нас сплести корзину, в которой мог бы поместиться человек. Потом три дня молился Богу в своей пещере, а на четвертый день изверглась большая струя воды из скалы, из Пупа Земли: вода холодная, родниковая, источник студеный посреди жаркой пустыни! Философ собирал воду, вытекавшую из скалы, смешивал с землей и потом из грязи лепил плитки мягкие; затем поднимался в корзине, висевшей над бездной, и, стоя в корзине, привстав на цыпочки, вытягивая пальцы из последних сил, прилеплял земляные плитки к первой строчке и получал оттиск сочинения.

– Приходится следовать за оттиском слова, следом его в камне, ибо другого способа нет, ибо и охотник на оленя идет за ним по оттискам ног его, по следам его, – говорил Философ, когда мы удивлялись, как ему пришло на ум делать копию таким способом, там, куда рука человеческая и калам не достигают.

На третий день осталось сделать оттиск только с первого слова, про которое Философ предположил, что это «я», а ключом к этому «я» была подпись в конце текста, то, что первым было скопировано и что, по разумению Философа, значило «Дарий». И только когда Философ собрался прилепить плитку к первому слову, дотянуться до него, до последнего, а в тексте первого слова – слова «я», чтобы наконец закончить копирование, посреди ясного неба в вершину горы ударила молния, и сильный блеск помрачил нам всем зрение; и потом земля страшно затряслась и тряслась долго; поднялась ужасная туча пыли и совсем затмила небо, и солнце на нем стало точкой черной, как уголек, как черный рассвирепевший паук, которому кто-то решил разорвать его паутину, убрать ее, похитить ее, украсть. И ходила ходуном земля под нашими ногами, и мы все полегли и попадали на землю, а Философ совсем исчез в облаке пыли, а я подумал: «Упокой, Господи, душу его, ибо почил он в Господе, страшный конец нашел при совершении копии надписи проклятой». А потом все стихло, и только крики слышались из близлежащих сел и городов вокруг Пупа Земли, вопли до небес, на все четыре стороны света.

А когда мы поднялись с земли и облако разошлось, мы увидели: лестница отца Кирилла стояла незыблемо на скале Бехистун, вонзаясь в небо; и корзина его также, и он в ней, целехонький! Весь он был в белой пыли, но был счастлив, ибо в руке держал земляную плитку с оттиском последнего слова, если считать с конца, и первого, если считать с начала текста! Чудом Божьим спасся Философ, и он слез к нам, которые на земле были, и сказал:

– Все скопировано верно, и копия хороша.

Только тогда он лег и заснул и в первый раз спал мирно с той минуты, как отправились мы в тот чудесный поход, по дороге подвига. Камень переселился в книгу, буквы обрели тепло и цвет под пальцами Философа, и только усталость помешала ему в тот же вечер открыть замок на чуждой надписи.

А произошло это в дороге. На третью ночь, когда наш маленький караван спал, Философ разбудил меня и сказал:

– Я расшифровал надпись и увидел, что было за буквами.

Он стоял надо мной с книгой и каламом в руках, и в книге нашими буквами была записана тайна, высеченная на Пупе Земли!

17

Никогда, о возлюбленные, не рассказывал я целиком о моем кресте, который я ношу от рождения, как слепец, носящий посох свой по дорогам знакомым и незнакомым. Но крест мой не на челе, а на спине. У всех крест на челе, а у меня на спине. И потому, возлюбленные, не прежде, но сейчас расскажу я вам об этом. Время еще не пришло говорить о всякой мелочи тогда, когда я рассказывал вам о чудесном происшествии с пауком в западной комнате, но тогда впервые заметил я, что и у паука грозного был крест на спине, и ужаснулся, и колени мои задрожали: какая связь между мной и той тварью грозной, карой вселенской, глотающей мух, попадающих в его сеть, солнцем ложным, солнцем холодным, с лучами, рожденными из слюны, из ледяной его утробы?!

Есть и еще кое-что, но об этом еще не время рассказывать. Но время придет, ибо это никогда не поздно сделать, потому что оно само себя ждет, а тот, кто сам себя ждет, никогда не заставляет себя долго ждать и приходит всегда вовремя, как Господь Бог, Который придет, чтобы взвесить дела наши на весах небесных, когда будет пора.

А мы слишком поздно вернулись в Константинополь, я и Философ, слишком поздно возвратились после нашего подвига, ибо время нас обогнало. Обогнало нас, потому что появился некто, бывший быстрее нас, ибо нечистый совершенствуется в скорости, умножается в ней, а не в свете и, умножаясь в скорости, настигает тебя везде и во всякое время, чтобы тебе навредить. И тот некто, успевший раньше нас (а успел раньше нас потому, что мы были где-то, а он везде и оттого – нигде), был Лествичник.

Лествичник стоял с видом спесивым и надменным по правую руку от логофета, а мы вошли пыльные, завшивленные, смердящие после долгого пути, после подвига нашего. Лествичник в новых ризах, а мы в рубище, как нищие. Логофет привстал, осмотрел нас со всех сторон и затем сказал:

– Господи! Где вы были все это время?

Философ перекрестился, поклонился логофету и отвечал:

– Мы нашли Пуп Земли, и мы думаем, что он таит ту же надпись, что и в комнате, открыть которую у тебя нет сил.

– И?.. Что вы нашли там? – спросил Стефан Лествичник, все тело и душа которого источали миазмы гордыни, Лествичник, суетность души которого была выше скал и гор.

– Надпись, – ответил Философ. – Я думаю, это та же надпись, что и хранящаяся в тайной комнате, – сказал он. – Мы сделали список, копию с той надписи и так решили, – добавил Философ. (Мне было непонятно, почему он все время говорит «мы», хотя подвиг совершил один Философ, да прославится он в вышних, и меня ставил рядом с собой, не забывал меня, как Господь, Который сказал: «И куда пойду Я, туда и слуга Мой со Мной пойдет».)

– Зря вы мучились, – сказал логофет. – Надпись уже прочли.

Я потрясенно смотрел то на логофета, то на Лествичника, чье лицо сияло важностью и самодовольством. Это безобразное существо возвышалось над нами, его белый глаз сиял, а на лице появилась ухмылка.

– Как же это вам удалось? – смиренно и кротко спросил Философ, в то время как во мне кровь просто кипела от возбуждения.

– А вот так, – ответил Лествичник.

И потом рассказал о том, что произошло, и трижды повторил, что все так и было, и понял я, что знак неуверенности это его повторение: в первую ночь после нашего отъезда, словно дьявол бросил престол свой и унес в мешке все свои злодеяния, Лествичнику было видение верное: отец его, Мида, пришел к нему во сне и потребовал, чтобы его вырыли из могилы. И так он сказал, если верить Лествичнику: «Приди, сын мой единственный(на это он особенно напирал, но почему, я тогда не понял), избавься от дурной славы, которой тебя покрыли по наущению Философа, и даже имя у тебя отняли: приди и посмотри, что есть в моей могиле!» И на следующий день сошел в могилу к отцу своему и откопал гроб, совершенно не тронутый тлением, и возложил на него руки, и волосы поднялись у него дыбом от страха и ужаса, ибо из гроба доносился странный звук, будто кости его отца гремят и наигрывают чудесную мелодию. И голос ему был, говорящий: «Не бойся, ибо истина здесь, в гробу, а истины не праведник, а только лгун должен бояться».

И он открыл гроб и увидел: кости отца его, буквы твердые, были на своем месте, а мягких не было, ибо плоть тела первой распадается и у умершего человека, и у умершего слова. И кости выложились вот таким порядком, так выглядевшим, а глас сказал ему: спиши, что говорят кости отца твоего:

Жн м, чш м, пррцй, пк свтт звзд. Нп Гспд, првнц, бдрствщг нчь. Чтб вкшл Гспдъ, сздн з нг дрв. Пй пйс всльм взглс: лллй. Вт – Кнзь, вдт всь снм слв г цръ псрд нх. Пдпсь: Цръ Слмн.

И как только он это все переписал, кости вернулись назад в гроб, и он навсегда закрылся с такой силой, что никто больше не сможет его открыть, распечатать. А голос загадочно сказал ему: «Заполни пространство между костями отца твоего плотью, обнови полностью тело Слова, и навсегда ты пребудешь во славе пред царем и логофетом, первым между первыми будешь в царстве над всеми царствами земными».

И Лествичник так и сделал: зная, что твердые буквы – кость Слова, а мягкие – плоть его, он, пока Философ мучился на скале, которая зовется Пуп Земли, прикованный, как Прометей у язычников, несколько месяцев днями и ночами просидел в скриптории, располагая мягкие буквы между твердыми, и расшифровал надпись, то есть получил решение. И случилось это всего за день до нашего возвращения.

Пока Лествичник рассказывал, я смотрел на лицо логофета: тот сиял от гордости и от уважения к Лествичнику – уважения, которое почти походило на страх, ибо Лествичник отлично воспользовался своим деянием, вернее сказать, воспользовался всеми недостатками логофета, ибо прекрасно их знал. Логофет был суеверен, и душа у него в пятки уходила при всяком упоминании о пророчествах, видениях или могилах; он боялся мертвых больше, чем живых, как и всякий при власти, ибо совесть у властителя никогда не бывает чиста, ибо, для того чтобы быть властителем, много могил надо наполнить костями и плотью человеческой, чтобы избавиться от себе подобных, ибо, если он от них не избавится, они избавятся от него и на его трон воссядут.

И потом, по знаку логофета, чье лицо сияло от счастья, ибо печать проклятия была уже снята с царства, Лествичник прочитал то, что получилось после того, как он расшифровал надпись. С каким самодовольством вынул он пергамен из-под ризы своей, и как он разворачивал свиток, и как читал, в какой позе, будто вестник небесный! И прочитал:

Я, царь Соломон, говорю:

Жена моя, чаша моя, прорицай, пока светит звезда. Напои Господа, первенца, бодрствующего ночью. Чтобы вкушал Господь, создана из иного древа. Пей и упейся весельем и возгласи: аллилуйя. Вот – Князь, и увидит весь сонм славу Его и царь посреди них. Подпись: Царь Соломон, 909.

О Боже, о ангелы и архангелы, серафимы и херувимы, вы, что подпираете свод Господень и утверждаете опоры небесные! Текст, который держал в руках Философ, гласил:

Я, царь Дарий, говорю вам:

Чаша моя, чаша моя, прорицай, пока светит звезда. Напои Господа, первенца, бодрствующего ночью. Чтобы вкушал Господь, создана из иного древа. Пей и упейся весельем и возгласи: аллилуйя. Вот – Князь, и увидит весь сонм славу Его и царь посреди них. Подпись: Царь Дарий, 909.

Две записи различались только в мелочах: в начальных стихах двух записей стояли разные «я», в одном случае это был царь Соломон, а в другом – царь Дарий; в нашей копии не было слова «жена», с которого начинался текст Лествичника. И понятно, подписи были разные у Лествичника и у нас, но число было тем же, а что оно означало, мы не знали. Это подтвердилось, когда логофет приказал Философу прочитать свое толкование, и когда тот в точности прочитал Слово, будто устами Лествичника проговорил. Логофет не придал значения мелочам, которыми различались две надписи; он был счастлив, что подтвердилось то, что надпись расшифрована, ибо двое прочитали одно и то же, ибо проклятие было отринуто навсегда. Он прыгал от радости, обнимал и Лествичника и Философа, обещал им целые провинции, горы золотой казны, а они ошеломленно смотрели друг на друга, ибо не ожидали, что оба Слова, в разных местах найденные, будут настолько схожи.

Вечером Философ утешал меня в моей келье. Я говорил, что мы понапрасну мучились, что огромный труд был проделан зря, а он пытался меня успокоить. Разве тяжело бремя тому, кто перед собой возвышается, а не перед другими? Лествичник возвышается перед другими и добрые дела совершает только ради похвалы логофета; его свеча в храме светит, только пока ее люди видят и ею воодушевляются. Как только никто не смотрит, свеча гаснет, ибо некому ею восторгаться. Разве птица летает потому, что ею восхищаются? Или летает для себя? Тяжело ли то бремя, которое тебя возвышает, хотя ты и несешь его? Обременяют ли птицу крылья, возносящие ее в воздух, высоко в небеса? И, не успев еще утолить боль моей уязвленной души, сказал:

– Кроме того, не забывай, что прочтения надписи еще нет.

– Как это нет? – спросил я с огнем в глазах.

Философ улыбнулся загадочно, как всегда, когда все вокруг думали, что все погибло, а он чудесным образом находил выход, выдумывал нечто из ничего.

– Обе надписи, если их по словам мерить, говорят об одном, одинаковое известие несут. Но наука о чтении требует звуки читать; ты это хорошо знаешь, не правда ли? – сказал он и тихо мне пальцем погрозил, ибо недооценивал я ту науку.

– Если звуками мерить, эти две надписи совершенно одна на другую не похожи и души у них разные, – сказал он. – Ибо надпись Лествичника состоит из тридцати одного, а наша – из тридцати звуков, а это говорит о том, что его надпись на одном, а наша – на совершенно другом языке, ибо языки иногда только одним звуком различаются. – И потом, глядя на меня, задумчиво сказал: – Звук «ж», буква «Ж» – у него есть, а у нас нет. Почему, я хотел бы знать.

У меня по спине поползли холодные мурашки. Всегда, еще с первых занятий по каллиграфии в семинарии под недреманным оком Лествичника и Пелазгия Асикрита, эта буква ужасала меня. Ибо с пауком была схожа. И еще с женщиной с растопыренными руками и ногами, готовой уловить тебя в свои сети, свою маленькую вселенную. И как сейчас я помню: однажды в семинарии делал я список с одного Слова, которое именно с этой буквы начиналось, а буква была нарисована червленой и похожей на бабочку и стояла в начале текста, и вот показалось мне, что буква эта раскрывает крылья, призывает меня, ноги свои блудно расставив, и я покраснел, а Буквоносец подошел и спрашивает меня, почему я не отвечаю ему, когда он меня окликает. И влепил мне пощечину, и сказал (а другие семинаристы подтвердили), что звал меня несколько раз, а я как во сне, как в видении некоем пребывал, стоял, голову склонив, и не откликался. И когда увидел Буквоносец, подойдя ко мне, что я в букву вперился, то и он покраснел (Боже, неужели и ему та буква казалась похожей на гулящую женщину, на блудницу вавилонскую, призывающую к сраму?), сверкнул своим оком сетчатым, потом взял калам и зачертил соблазнительницу чернилами черными, чтобы не видно ее было. Я хотел спросить, откуда такой обычай пошел, чтобы семинаристы и переписчики первую букву в тексте рисовали будто человека живого, как женщину или существо бесполое, полуженщину-полуживотное, и есть ли в таком изображении грех, и какая нужда в таком украшении текста, если не соблазн с самого начала, искушение, чтобы завлечь в чтение, направить в сеть паучью. Но его уже не было, он вышел из семинарии, потом вернулся со Словом другим и дал мне, чтобы я его переписывал, а то Слово, с буквы «Ж» начинавшееся, другому дал списывать.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю