Текст книги "Партизанские встречи"
Автор книги: Вен Андреев
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 12 страниц)
ПО ПУТИ НА ЖИТОМИРЩИНУ
Мы – я и двое радистов – шли на Житомирщину, где должны были выполнять специальное задание командования. Шли медленно, большей частью по ночам. В сёла заходили редко, только в случае крайней необходимости. Кругом был враг.
Полтавщина встретила нас дождями. Похолодало, дороги испортились, слякоть, грязь до колен.
Решили зайти в деревню, которая, по свидетельству полевой карты, называлась Локоть. Она стояла на крутом берегу узкой, но довольно глубокой речушки. Брода мы не нашли, лезть в воду в одежде не решались, хотя давно уже промокли с головы до ног. Раздеться и плыть тоже задумаешься – неизвестно, что ожидает там, за рекой. «Близок локоть, да не укусишь», – пошутил один из радистов.
Надвигались сумерки, дождь не переставал. Мы осматривались по сторонам, не отыщется ли копна сена, чтобы залезть в неё и погреться. Но, как на зло, ничего вокруг, кроме желтой осенней осоки да голых кустарников.
Неожиданно послышался приглушенный оклик:
– Товарищи!
Невдалеке кто-то стоял и манил нас рукой. Радисты вскинули пистолеты, а я пошел на оклик. Передо мной был мальчик лет тринадцати – мокрый, посиневший, точно он вынырнул из воды.
– Ты кто и откуда взялся? – спросил я его.
– Кладки послали показать. Я – Володька, – ответил он бойко.
– Кто же тебя послал?
– Дядько мой, Федько. «Володька, говорит, чуешь? За рекой наши идут. Ступай покажи им кладки».
– Как же это он узнал, что мы ваши?
– Он на вас в бинокль смотрел. Он – бригадир колхоза. Сам тыждень як до дому вернулся. Скот гонял, да в какое-то окружение попали… Ну, ходимте скорее к кладкам, а то темно будет, – поторопил он нас.
Володька оказался юрким словоохотливым пареньком. Мы пошли за ним. Думаю, что нас расположил его слишком детский вид. Без шапки, в изодранном, не по его росту ватнике, он волочил по грязи большущие башмаки, почти не поднимая ног. По тому, как он говорил, можно было догадаться, что подбородок у него трясся и зубы стучали от холода.
– Где же твой дядька бинокль взял? – спросил я, заинтересованный таинственным дядькой.
– У меня. Я ему и револьвер дал и еще газету… Такую газету!..
– Да ты что же, выходит, вроде начальником боепитания у своего дядьки служишь?
– Что? – не поняв военной терминологии, ответил Володька. – Тут всего достать можно, была бы охота. И у меня револьвер есть с патронами, – признался он.
Я легонько дернул парнишку за мокрое ухо:
– Зачем же ты об этом рассказываешь кому попало?
– А вы не кто попало, вы – командиры. Я за вами подсматривал. Хоть дядька и сказал, что вы наши, а я и сам проверял вас. Я даже слышал, как вы разговаривали про немцев. А так я вам и носа своего не показал бы, не то что кладки.
– Ого, да ты, видать, осторожный малый…
– А как же. Здесь рот не разевай – немецкая оглобля въедет…
Мы переходили дорогу, спускавшуюся к речушке.
– Вот тут был мост, – показал Володька. – Мы его сожгли и сваи повыдергивали, чтоб фашисты в деревню не прошли. Тут бой две недели шел, всё вокруг гудело. Мы, деревенские, тоже красноармейцам помогали…
Володька рассказал нам, что видел и пережил. Фашисты бомбили деревню с самолетов, расстреливали из артиллерии и минометов. Деревня горела, но её никто не хотел покидать. Люди верили в силу нашей армии.
Володька руководил нашей переправой. Перекинутые через речку три жерди назывались кладками. Они скрывались в воде, были скользкие, гнулись под нами. Приходилось балансировать руками.
– Немцы про них ещё не знают, – сказал Володька, когда мы достигли противоположного берега.
Он остановился на пригорке, взял меня за плащ и прошептал:
– Вот там я достал для дядьки бинокль и револьвер, у нашего офицера… убитого. Хотите, покажу?
По склону пригорка змеились окопы. Были отчетливо видны следы недавних боев. Всюду валялись зеленые стреляные гильзы, словно покрытые купоросом.
Володька указал на широкий холмик. Это была могила. На ней зеленела выложенная из дёрна звезда. Рядом со звездой лежал венок из березовых веток. Березовые листья давно пожухли, осыпались.
– Вот тут я его и похоронил.
Иззябшее лицо малыша зарделось, в глазах вспыхнули искры сурового, недетского раздумья. Он тяжело вздохнул.
– Когда немцы в Локоть ворвались, я ушел сюда и спрятался в окопах. Что, думаю, теперь мне делать в деревне? Буду ховаться. А то уйду куда-нибудь, всё равно остался один – ни батьки, ни матки нет. – Голос его дрогнул. Он поискал что-то взглядом, указал на сломленную одинокую березку и добавил: – Батьку вон там снарядом убило. Матка сгорела в хате…
За всё время нашего пути на запад по оккупированной Украине меня не одолевали с такой силой горькие мысли, как в этот час. У меня ведь тоже есть сын. Он уже взрослый, командир Красной Армии, где-то воюет. Но, может быть, уже и отвоевался… И не его ли укрыла здесь, под этим курганчиком, на краю которого я стою, заботливая рука Володьки? Я нагнулся, прижал Володькину голову к своей груди.
– В сумке у него была газета, – снова заговорил мальчуган. – С портретом товарища Сталина. Я спрятал газету. Дядька пришел домой, я и отдал газету ему. Днем он её прячет, а по вечерам мужикам читает.
Ветер дул всё сильнее и сильнее. Холодные брызги дождя били в лицо, кололи, как иглы. За деревней в густых сумерках раздался глухой выстрел.
– Это не немцы, – успокоил нас мальчик. – Это наши стреляют. Мальчишки патроны на огне пробуют. В поле много патронов. Дядька говорит: «Патроны собирайте, пригодятся», – а они, вишь, баловством занимаются. Немцев тут к ночи не бывает.
– А днем бывают?
– Бывают. Утром десять жандармов прискакали. Собрали мужиков на сходку: «Хлеб молотите, хлеб нужен!» Молотарку заставили на гумно свезти… А мужики решили – не будем молотить – сами молотите!
Через голый вишневый сад Володька провел нас мимо дома прямо к амбару. Под навесом мы увидели двух мужчин. Они сидели на чурбанах.
– Добро пожаловать! – приветствовал один из них, коренастый, лет сорока. Он подал мне холщовый кисет, похожий на вырванный из старого пальто карман. – Курите на здоровье. Табачина перший сорт, берет до печёнок, як скаженный чёрт!
Это и был Володькин дядька, Федько. Он походил на человека, только что вышедшего из парикмахерской причесанные назад волнистые русые волосы, чисто выбритое обветренное лицо, в новом черном полупальто нараспашку, в белой, с вышитым воротником, рубахе. При виде его мой радист так потер ладонью длинную щетину на своем лице, что и я почувствовал нестерпимый зуд. Мы давно уже не брились, не мылись.
Рядом с Федько сидел старик с густой седеющей бородой. Ему было около шестидесяти. Звали его Мироном. Он был одет в самотканный грубошерстный армяк, подпоясанный веревкой. Голову его прикрывал поношенный и замаслившийся армейский картуз, надетый на самую макушку, из-под картуза на лоб и на уши спускались пряди длинных седых волос. Мирон тоже достал кисет и набил табаком трубку. Трубка была сделана из картошки. Она сморщилась, и когда Мирон прикуривал от спички, табак в трубке трещал, как соль на огне.
Мы закурили. Володька пристроился на снопе соломы рядом с бородачом, свернулся калачиком, сладко зевнул и вздрогнул всем телом. Федько спросил:
– Озяб?
– Не дюже. Ветер скаженный.
– Иди, иди, переоденься.
Володька побежал в хату, откуда доносился детский плач и невнятный говор женщин.
Федько, видимо, чувствовал себя хозяином в селе. Он вел разговор так, что было ясно: допрашивает, желая, видимо, выведать, какой мы части, где мы попали в окружение, куда идем. Я ответил ему просто:
– Ничего мы тебе, Федько, не скажем: права не имеем.
Он понимающе кивнул.
Ночь спустилась на деревню. Ветер пригнал тяжелые черные тучи, и дождь полил, как из ведра.
– К утру разгонит, проклятый, – проворчал Федько и куда-то ушел из-под навеса. Я удивился: почему он клянет ветер, угрожавший разогнать тучи, когда нам нужна хорошая погода?
А ветер неистовствовал, он рвал соломенную крышу амбара, шумел в голых вишнях сада, остервенело стучал калиткой, бросал на землю новые потоки дождя.
– Вот так и живем – ни земли, ни неба не видим… Только в ушах шумит, – проговорил Мирон.
Федько вернулся минут через десять с лампой в ведре, закрытом сверху мешком, прошел в амбар. За ним прошмыгнул Володька. Под навесом запрыгали тусклые блики.
– Ну, страннички, проходите, – пригласил Федько, – не обессудьте за прием. Рад бы в дом позвать, да там и плюнуть некуда – впритирку живем, как селедки в бочке.
Вошли в амбар, который давно приспособили под жилье. Сусеки переделаны в нары, а нижние их выступы, из которых когда-то выгребался хлеб, приспособили для сиденья. В углу стояла железная печка, рядом – стол, сбитый из неоструганных досок.
Мирон затопил печку. В трубе зловеще заревело. Поставил на печку большой чугун картошки. Федько выкладывал на стол хлеб, соленые огурцы, капусту.
– Трубку не свари, – пошутил он.
– А она уже готова: испеклась, – ответил Мирон. – Другую делать надо.
– А я вам новую приготовил, – сказал Володька и подал Мирону сделанную из картошки трубку. По правде сказать, это ещё не была трубка. Это была самая обыкновенная сырая картошка с высверленной ножом серединой и с маленьким отверстием в боку, в которое Мирон вставил деревянный чубук.
– Удобная штука, – сказал Мирон, набивая трубку. – Бумаги нет, а картошки пока хватает.
– Не обзавестись ли и нам, хлопцы, такими трубками? – сказал я своим радистам.
– А я сейчас сколько хотите трубок вам наделаю, – отозвался Володька.
Он перерезал пополам картошки, проворно высверливая их ножом. Только вместо деревянного чубука Володька предложил мне стебель камыша. Трубка действительно оказалась удобной. Дым хотя и припахивал сыростью, но ничего, сходило…
В амбаре стало тепло, и мы пристроили нашу одежду на просушку. Я сидел у дверцы печи. Жар хватал за лицо, прогревал гимнастерку, щекотал. После обильного ужина клонило ко сну. Радисты залезли на нары и вскоре захрапели. А мне спать и в эту ночь почти не довелось. Она прошла в разговорах, сблизила нас с Володькой, с его дядей и с Мироном, и если бы я получил задание начинать партизанские действия на Полтавщине, я, вероятно, заложил бы базу неподалеку от деревни Локоть, хотя место для этого было не очень-то подходящее – голая степь.
Никто, конечно, не поручал Федько оставаться в тылу врага. Произошло это само собой. Бригадиру колхоза поручили эвакуировать гурт скота на восток, а потом продолжать работу в одном из уральских колхозов. А он мечтал попасть на фронт, хотя давно уже из-за близорукости был признан негодным к военной службе. Ему не удалось ни эвакуировать скот, ни уйти на фронт… Долго бродил Федько в окружении и вынужден был вернуться домой. Очки он потерял при бомбежке.
– А скот? – спросил я Федько. – Куда скот девался?
– Скот? По программе со скотом поступил. Часть войскам отдал, часть крестьянам, а часть…
– Нож в пузо, и кишки вон, – перебил его Володька. – Фашисту, что ли, оставлять!
– Ишь ты, какой прыткий, – ухмыльнувшись, сказал Федько. – Не совсем так, но…
Он не договорил, опять достал грязный кисет, пошарил по карманам, отыскивая бумагу, но так и не закурил, сунул кисет в карман.
– А ну-ка, достань мне свою газету, – обратился он к Володьке.
Малыш взобрался на нары и из-под стрехи вытащил лоскут кожи, свернутый в тонкую трубку, в которой была газета. Федько развернул её. Я увидел портрет Сталина.
Это была «Правда» от 3 июля 1941 года. Точнее сказать, половина газеты – первые две полосы с выступлением Сталина по радио.
– «Товарищи! – начал читать Федько, и голос его задрожал: – Граждане! Братья и сестры! Бойцы нашей армии и флота! К вам обращаюсь я, друзья мои!»
В амбаре установилась строгая тишина. Лишь ревело в трубе – то жалобно и протяжно, то сурово и угрожающе, да попрежнему шумел соломой ветер на крыше…
– Дай мне газету, – сказал я Федько. Он посмотрел на меня и перевел взгляд на Володьку.
– Только не насовсем, – встревоженно сказал Володька.
Федько передал мне газету, и я продолжал её чтение. Я прочитал газету от начала до конца. И Федько, и Володька, и Мирон слушали так, будто слышат впервые, хотя знали речь Сталина почти наизусть. Когда я закончил, Федько сказал:
– Мучает враг Украину. В подземелья, в казематы, в тюрьмы гонит наших людей. А ничего этим не добьется. Партия всегда с нами… Вот она – правда партии. Она, – Федько положил большую руку на грудь, – она у каждого из нас вот здесь. Наше дело правое… Победа будет за нами!
Побарабанив пальцами по столу, он тихо запел:
А недовго на цим свити
Катам пануваты,
Встане правда, встане воля…
Пидожди, мий братэ.
Мы долго молчали. Федько поднялся и вышел во двор. Он недовольно там свистнул:
– Так и есть – разгонит. Уже небо на востоке светлеет… И заморозит порядком.
– Что ж в этом плохого? – сказал я. – Идти будет легче.
– Вам-то будет легче, – ответил Володька, – дядько за хлеб беспокоится: молотить гады заставят…
Он взял из моих рук газету, бережно разгладил загнувшийся угол, сложил ее вчетверо и снова закатал в кожу.
– В другое место спрячу, – пояснил он. – А то вдруг немец да спалит амбар, ну и пропало тогда всё. Она мне дороже всего на свете…
Федько вернулся в амбар незаметно. Я услышал, как он откашлялся, точно у него что-то застряло в горле, и спросил сам себя: «Что делать?»
– Может быть, правду и волю, о которых теперь в народных песнях поется, подождем здесь, в амбаре, как ты думаешь? – спросил я. – Будем печурку топить, картошку варить. Так, гляди, время незаметно и пройдет.
– Шутишь, товарищ! Эдак штаны просидеть можно… Вот с чего начать – в этом дело.
Федько задал мне тот самый вопрос, над которым и я немало раздумывал в долгом нашем пути. Но я шел к намеченной цели, имея определенную задачу, Федько же ни от кого не получал заданий. Он имел только газету «Правда» и совесть патриота. Он хотел жить по программе, изложенной в газете. Я решил ему помочь и признался, что выполняю специальное задание. Он слушал меня, как мне казалось, с завистью. Даже сказал:
– Видишь вот, у вас-то всё хорошо – задание, идете в леса, а тут неубранная кукуруза да стебли подсолнуха торчат как огородные пугала. Степь, голая степь… Одним словом, Полтавщина. Попробуй-ка…
– Пойдем, Федько, с нами, – предложил я ему. – На Житомирщину…
– Что же мы там делать будем?
– Партизанить. Создавать боевые отряды…
Федько усмехнулся:
– На Житомирщину? А Полтавщину, значит, бросить? Пусть, стало быть, тут фашисты пануют?.. Нет, никуда я не пойду… Подскажи-ка лучше, товарищ, что сейчас нам делать? Как поступить? Вот, скажем, хлеб. Всё дочиста у нас заскирдовано, всё до последнего снопа… Постарались, дурни, себе на беду.
– Ну а как же было не скирдовать? – заговорил Мирон. – И ты бы так поступил, Федько, як мы. Ну, сами посудите, – обратился он ко мне: – бои идут такие, что, казалось, фашисту и вовеки никуда дальше не двинуться, а тут погода день ото дня краше. Ну и думали: заскирдуём, обмолотим и государству свезти успеем. Всё хотелось сделать как лучше, а вышло…
– А вышло… Молотить фашист заставляет. Сегодня молотарку отвезли на гумно. Дождь пройдет, и начинай крутить.
– Много не накрутишь, – усмехнулся Мирон. – Я барабан настроил так, что он, як тот дид беззубый, всё в солому погонит.
– Да ты у нас разумный… А он, фашист-то, думаешь совсем дурак? Он, как заметит, что твой дид нежеваное глотает, твои зубы ему вставит. Он самого тебя пропустит через тот беззубый барабан. Нет, барабан твой нам не поможет. Другое надо сделать, такое, чтобы и зерна Гитлеру не досталось.
– Подпалите скирды, и делу конец, – предложил я.
Мирон громко кашлянул, медленно прошелся по амбару.
– А самим попухнуть с голоду? – угрюмо сказал он.
– А оттого, что Гитлеру хлеб приготовишь, ты пожирнеешь? – спросил его Федько.
– Зачем же Гитлеру? В землю попрячем. – Мирон подбросил в печку дров, положил в потухшую трубку уголек, почмокал губами и нерешительно спросил: – Неужто и вправду жечь? Как бы беду на голову детей своих не накликать.
– Какой же еще тебе беды нехватает? – заговорил Федько. – Что может быть худшего? Нет, я другого мнения держусь: уж коли на то пошло, то умереть надо в жестопой драке… Вы сможете на сутки задержаться уничтожить хлеб? – спросил он меня неожиданно. – Помочь нам в этом деле. Я сам не могу отлучиться из деревни, в старосты меня немцы прочат. Вот-вот короновать будут… Ну уж послужу я им!
Пока Федько говорил, я думал: «Вот тебе и «не действуйте по пути». До места нашего назначения ещё сотни километров, а сколько ещё таких Федько встретится нам в дороге! Что же делать? Действовать? Действовать! Народ приказывает».
С восходом солнца мы вышли из амбара.
Днем нам нельзя было оставаться в деревне, и Федько решил, что нас лучше всего отправить в ближний лесок, где есть овраг и удобная пещера, в которой нам предстояло провести время до ночи.
Мороз, действительно, хватил крепкий. Земля, не впитавшая дождевую воду, окаменела, стала похожа на испорченное зеркало. Радист мой топнул по льду, лед затрещал, и на нем всеми цветами радуги заиграл «петух».
– Хоть коньки привязывай, – сказал радист. – Теперь-то мы и напрямую можем двинуть, без дороги.
– Ну, в добрый час, хлопцы, – повторил Федько, подошел ко мне, снял шапку. Мы обнялись и с минуту, наверное, стояли молча. – Вы счастливее меня, – наконец проговорил Федько.
– Чем же?
– Хорошо тому, кто в дозоре, – лежи себе на возе, – отшутился он и позвал: – Володька! – А Володька уже крутился около нас. На нём был черный полушубок, лихо заломленная на затылок шапка-ушанка, на ногах добротные яловые сапоги.
– Через огороды пойдем? – спросил он дядьку.
– Через огороды. А там балкой, прямо в лес. На дорогу не выводи. Понял?
Мы шли через гряды погибших от заморозков огурцов и тыквы. Длинные желтые плети цеплялись за ноги, шуршали черными листьями. Потом потянулась полоска помидоров. Володька сбивал гнилые плоды сапогами, и они катились по мерзлым грядкам.
За грядками лежали кучи ржавой картофельной ботвы, дальше начиналась жалкая аллея голых вишен, тянувшихся вдоль канавы. С них с шумом слетали испуганные снегири. Хрустел лёд под ногами, по морозу идти было легко. Навстречу нам, играя лучами в ледяных зеркальцах, выползало большое красное солнце.
Балка начиналась сразу же за огородами. Мы спустились в неё. Володька шёл впереди, широко по-мужски ступая.
– Ух же и здорово будет, – сказал он, оглянувшись на меня.
– Что?
– Хлеб немцам не достанется. Гореть будет! Только рядом стоять-то нельзя, – лицо сожжет.
Мы вышли на холмик. Впереди показалась приникшая к земле синяя рощица. Это и был тот лесок, где мы должны провести целый день. В степи пусто, ни одной живой души. Лишь откуда-то издали легкий ветер доносил жалобное завывание собаки.
– Это Дружок, – объяснил мне Володька, – вот уже целую неделю воет. Хозяина немцы уввли. Пустой патрон в избе нашли. Вот Дружок и плачет каждое утро. Теперь ко мне привык. Куда бы я ни ушел, Дружок найдет меня.
День стоял солнечный, в лесу было тихо, рыжие листья молодого дубняка едва шелестели, нежно и мелодично перезванивали застывшие на голых ветках березок ледяные бусинки. В пещеру лезть не было надобности. Разговаривали мы тихо. Володька время от времени пробирался к опушке леса и, возвращаясь, сообщал: «Ещё никого не видно… А может, никто и не придет? Зажечь бы днем…»
– Не горячись, – резонно говорил ему радист. – В таком деле, брат, надо иметь холодную голову.
Около полудня Володька прибежал запыхавшийся:
– Пришли, приехали! На лошадях, с винтовками. Пойдемте глядеть, что они будут делать!
Мы вышли на опушку леса и залегли. Володька, передвигаясь ползком, сгреб старые ветки, хрупкие от мороза листья. Замаскировались. Впереди были видны скирды и копошившиеся возле них люди. Люди расчищали и подметали ток, устанавливали молотилку, впрягали лошадей в привод. Двое взобрались на скирды и начали сбрасывать с них верхний слой снопов. Но дело, видно, не очень спорилось: барабан молотилки загудел. Закричал, засвистал коногон, размахивая над головой длинным кнутом. Прерывающийся гул барабана нарастал, и Володька заметно забеспокоился. Он заерзал, листья зашуршали. А барабан всё гудел и гудел, как вражеский самолет, гул висел уже над всей степью и эхом отдавался в лесу. Мне стало не по себе… Потом всё вдруг точно оборвалось, умолкло. Лошади стали, люди застыли на скирдах и у молотилки.
– Не будет Мирон молотить, – горячо проговорил Володька. – Это он только так, для отводки глаз начал.
Молотилка действительно больше не возобновила работы. Мы видели, как немецкие кавалеристы вскочили на коней и полетели галопом к большаку, а колхозники с граблями и вилами потянулись в деревню. Только один человек на какое-то время задержался у скирд. Он медленно обошел их вокруг, потом с минуту посмотрел в сторону леса и, круто повернувшись, стремительно зашагал в деревню.
– Это Мирон, – уверенно заявил Володька. – Жалко ему хлеб-то. А чего жалеть – отберут. Ведь, правда же?
Мы глядели вслед уходившим от скирд людям, пока они не скрылись в лощине, за которой на пригорке была видна Володькина деревня.
– Во-он там, видите вербу? – показал Володька на одиноко стоявшее суковатое, уродливое голое дерево. Оно возвышалось над окраиной деревни. – Там наша хата была. А то – липа, в садочку росла. Мы бы её и вчетвером не обхватили – вот какая! А цвела! Все пчелы с деревни слетались на неё за медом… Теперь уже не будет цвести.
– Почему же?
– А сгорела, всю начисто огнем обожгло, корка пузырями пошла. Фашисты обозлились на нас и жгли, что попало… Хату зажгли, от хаты и липа занялась… Мы её звали бабулей.
– Бабулей?
– Угу, бабулей. Ее батькина бабушка сажала, когда девочкой была… Вот сколько росла – годов, может, сто…
Малыш круто повернулся, стряхнул с себя листья, сел на них, взял в зубы мерзлую ветку и, кусая её, продолжал:
– И мама тогда же сгорела…
Мы отошли опять в глубь леса, решив закусить, пока светло. Володька есть не стал. Длинной палкой он сбивал со старого пня почерневшие опенки.
– Если бы не дядька, я ушел бы с вами, – сказал он. – Спалим вот скирды, и делать тут больше нечего. Все ребята уходят, куда глаза глядят. Петька вон, соседский мальчишка, говорит: «За фронт уйду, к нашим! Там, говорит, школы работают, учиться буду», а Егорка с Иванькой в Полтаву собираются. «В Полтаве-городе людей побольше, чем в деревне, всех не перестреляют. А наши придут – добровольцами в армию запишемся».
– А для чего же вы патроны собираете, если все уходить отсюда хотите? – спросил я.
– Да ведь дядька велит: «Пригодятся когда-нибудь». Жалко его. Что он тут без меня делать будет – слепой-то? Без очков совсем ничего не видит, даже газеты не прочитает – всё я должен…
Спустилась ночь. На востоке загорелась звезда, а вскоре высоко над лесом замерцала арка Млечного пути. Легкий ветерок шевелил листья дубняка. Володьке не терпелось.
– Пойдемте, – проговорил он. Мы вышли в поле, осмотрелись, прислушались и направились к гумну.
Скирд мы не осматривали, а просто поджигали их со всех сторон. С земли над спичкой начинал медленно струиться дымок, он колыхался, лез в горло, вызывая кашель. Потом измятая солома вспыхивала, как порох, и языки пламени начинали лизать бока широких скирд. Кверху стремительно потянулись горящие языки, через две-три минуты они сошлись над скирдами огромным конусом и взмыли в высокое звездное небо, окрасив в призрачно оранжевый цвет всю прилегающую окрестность. Мы отбежали от горящих скирд, долго стояли молча, смотрели с горечью и думали о том, что ещё нам предстоит сделать во имя Родины. Огонь шумел, огнем жгло лицо. Клубы красного дыма, изворачиваясь, медленно расходились, темнели и застилали собой просторное небо. Одна за другой пропадали звезды. Янтарные зерна пшеницы громко трещали, взрываясь и выбрасывая из скирд огненные фонтаны мелких, как пыль, сверкающих и падающих золотым дождем искр. По степи в это время прыгали уродливые красно-черные тени. Володька беспокойно прижался ко мне.
– Пускай теперь молотят! – сказал он тихо.
Я положил ему на плечо руку и, вспомнив его давешний рассказ, спросил:
– А документы у нею были?
– У офицера? – спросил Володька. – Были. И документы и письма. Мы их в бутылку положили и закопали в саду под вишней. Дядька сказал: «Когда придут наши, мы перешлем их родным». Они где-то в Сибири живут, в Сталинске.
Володька побежал вдоль канавы, собрал на земле большую охапку сухого хвороста, вернулся к одной из скирд, покрытой уже синевато-красной шапкой разгоравшегося огня, и, словно ему было мало, бросил сушняк в костер. Потом он подбежал ко мне и долго смотрел, как искры огненным вихрем вились к черному небу. Он оглянулся на меня, и я увидел в глазах мальчика две крупных горящих слезы, в которых светились отблески огня.
Перед нами лежала истерзанная, бесконечно широкая и ласковая наша земля.
Огонь ревел, изворачивался, разгорался всё шире и шире. Вот вспыхнула молотилка, и новые фонтаны огня взмыли кверху. Полнеба закрылось заревом нашей мести. Запахло краской, горевшими досками… Наступила пора уходить.
– Ну что же делать-то, Володька?
– Вот погляжу еще немножко, – сказал он, – и побегу домой, а вы пойдете, куда вам надо.
Потом он подошел ко мне и обхватил меня руками за шею… Я ничего не успел ему сказать. Он отскочил и побежал к деревне, крикнув: «Прощевайте…»
Позади нас что-то зашуршало. Точно по команде мы выхватили пистолеты. Оказалось – собака. Виляя хвостом, она подбежала ко мне, сунулась мордой в колено, обнюхала сапоги, потом громко фыркнула на огонь и, принюхиваясь к следу, опрометью побежала за Володькой.
– Дружо-ок, – взволнованно сказал радист. Он отвернулся, достал трубку, сделанную Володькой из картошки, и тихо нараспев заговорил:
Эх ты трубка —
Друг мой верный,
Как тебя мне не курить:
Успокаиваешь нервы
И печаль даешь забыть.
Я смотрел вслед Володьке, пока он не исчез в черной мгле.
Мы пошли. Пошли дальше, на Житомирщину, выполнять задание командования.