Текст книги "Три столицы"
Автор книги: Василий Шульгин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 34 страниц)
Чего совсем нет в этих ярко освещенных витринах – это беллетристики. Да откуда она возьмется? Старую отвергли, а новой нет. Ибо какую надо иметь бездарную душу, чтобы вдохновиться на беллетристические темы при советском режиме? Ведь можно только лаять во славу коммунизма. А если только немножко начнешь писать то, о чем просит душа (а творчество без этого не может быть), так сейчас тебя сапогом в зубы.
Нападали на русскую цензуру, на «николаевскую» в особенности. А вот «николаевщина» дала нам Пушкина и все, что идет за этим именем. Что-то даст нам ленинизм?
Демьяна Бедного? Так ведь от него даже Есенина стошнило. Это он выразил в одном стихотворении. В этих стихах он отчитал Бедного за его отношение к Христу. Разумеется, сие не напечатано, но зато ходит по рукам, благо Есенин помер, повесился, не выдержавши солнечной жизни СССР.
Книжные магазины как будто все казенные. Ну, это понятно. Раз никакой свободы слова нет и за всех думает государство, то оно и за всех печатает и своим добром и торгует. Ну, а остальные?
Все это не так просто разобрать. Надписи ни одной человеческой нет. Все какие-то тяжеловесные, иногда совершенно непонятные заглавия. Но в этой тарабарщине постоянно фигурирует слово «трест». Вот что такое слово трест?
Во всем свете трест это есть сугубо частное предприятие. Соединяются люди одной и той же профессии (ну, скажем, сахарозаводчики) для того, чтобы создать предприятие гораздо более сильное, чем каждое в отдельности. Словом, это осуществление лозунга – в единении, или иначе: заводчики всех величин, соединяйтесь. Так во всем свете. А у большевиков наоборот: если трест, то, значит, нечто казенное, субсидку, что ли, от казны получающее и всякое покровительство.
Абракадабра какая-то! Во всем свете трест есть высшее выражения индивидуальной или личной свободной деятельности. А у большевиков в тресты загоняют сверху, по приказу начальства. Впрочем, о сем темном деле в другой раз.
Толковых человеческих названий, как раньше было, фа милии купца и чем он приблизительно торгует – этого почти нет. Сия страна для догадливых. Все под псевдонимом, начиная от самого государства и фамилий министров и кончая последней лавчонкой. Мне невозможно было особенно в этом разбираться, ибо приходилось зорко зыркать по сторонам, чтобы моего собственного псевдонима не раскрыли.
* * *
Зашел я в какой-то ярко освещенный магазин. Кажется, на нем было написано «Сорабкоп». Долго я скреб голову, пока я догадался, что сие должно означать: Советский рабочий кооператив. Этих сорабкопов, между прочим, тьма-тьмущая повсюду.
Тот, в который я зашел, помещается на углу Крещатика и Лютеранской (в кого они достопочтенного Лютера переделали – я не знаю), в бывшем магазине Людмера.
Вошел. Много света и масса людей. Еще больше предметов. Посмотрел налево – всякая живность, мука, масло, сахар, гастрономия, в глазах рябит от консервов. Посмотрел направо – тетради, карандаши, миски, чайники, лампы и всякие блестящие штучки. Одна такая блескунья меня приманила: дай, думаю, куплю стаканчик и блюдечко для бритья (из алюминия) на память о древнем городе Киеве.
Пошел к прилавку. Не тут-то было. Толпа разных людей нападала на приказчика, почтенного, русского, который изводился, доставая все эти предметы с разных полок. В помощь ему суетился молодой еврей, все больше на лестницу лазил.
С большим трудом я достукался до почтенного, который, однако, узнавши, что я добиваюсь блестящего стаканчика, что сверкал где-то вверху, как звезда, куда я умоляюще тыкал пальцем, передал меня искрометному еврею. Прошло немало времени, пока я добился до этого юноши. Юноша несколько раз лазал наверх, но все доставал не то. И при окончании каждой экспедиции на него набрасывалась туча женщин, требовавших чайников, рукомойников и ламп. Перед такими солидными покупательницами я, естественно, со своим стаканчиком оттирался. И для того, чтобы снова добиться еврея и объяснить ему, что он мне дал не то, мне опять приходилось пробивать себе путь, вроде как ледоколу. Наконец желанный стаканчик оказался у меня в руках, и мне удалось узнать, что он с блюдечком стоит рубль с чем-то. Но завладеть им я все-таки еще не мог: я должен был отправиться в кассу, заплатить, а потом вернуться к еврею.
Касса стояла посреди помещения, и обвивало ее две очереди. Одна очередь была как очередь. А другая – люди без очереди. Это кажется неясным, но на самом деле это очень просто. В особенности если принять во внимание, что «очередь как очередь» была русская, а «очередь без очереди» почти сплошь еврейская. «Очередь как очередь» образовывалась естественным путем, а «очередь без очереди», состоящая, как я уже указал, преимущественно из дам в шляпках, получше одетых, еврейского происхождения, образовывалась так.
Каждая новая шляпка, шубка или ботики, подходя к кассе, неизменно говорила:
– Или я член кооператива, или нет?! Мне кажется, мы получаем без очереди!
На что русская публика иронически улыбалась и указывала:
– Для безочереди – вот очередь!..
Из сего наблюдения мне выяснилось несколько вещей: во-первых, что члены «советского рабочего кооператива» не рабочие. А во-вторых, что солидное число сих членов еврейского происхождения.
Естественно, я стал в нормальную очередь, этак приблизительно двадцать пятым. Надо отдать справедливость кассирше, она работала хорошо, как, впрочем, кассирши всего мира: самая темпераментная профессия.
Заплатил то, что мне полагалось, получил билетик и отправился атаковать моего еврейчика. Долго я штурмовал, пока добрался до него. Когда это случилось, оказалось, что он, естественно, за это время забыл об этом несчастном стаканчике и абсолютно не помнил, куда он его засунул. Пока он его искал, меня снова оттерли, а его позвал степенный приказчик – русский. Понадобился новый штурм, и наконец я завладел своим сокровищем.
Может быть, очень хороши советские рабочие кооперативы в сравнении с тем временем, когда люди падали от голода на улицах и вместо чаю и сахару грызли булыжники, но по сравнению с обыкновенной торговлей, какая есть во всем свете, не особенно удобно.
Вот учил их Ленин торговать и до сих пор не выучились.
Но когда я, купив всё, что мне надо, обозрел все помещение прощальным взглядом, мне вдруг вспомнилось: где-то я видел что-то похожее на это, но только гораздо лучше.
Да, на углу Литейного и Кирочной, в Петербурге, огромный магазин «Общества офицеров Гвардии, Армии и Флота». Ну да, они просто скопировали эту мысль. Это знаменитый «советский рабочий кооператив», где не видно никаких рабочих, а причем советы, тоже неизвестно, есть, в сущности говоря, акционерное общество, в котором все члены этого кооператива являются маленькими акционерами. Акционеры эти имеют некоторые преимущества, как-то: скидку, кредит и получают без очереди. А в остальном это есть торговое предприятие, как и всякое другое. Такими именно и были Общество офицеров Армии и Флота и другой огромный магазин Общества Гвардейских офицеров. Но только офицеры торговали прекрасно, у них был великолепный порядок.
Так вот оно что. Так для того, чтобы создать эту карикатуру с хорошего образца, надо было огород городить. И создавать социализм.
Бескрайняя человеческая глупость. Есть ли тебе предел?
А впрочем… не так-то это и глупо. Персональный-то состав тоже что-нибудь да стоит! Там, в тех старых предприятиях, превосходно поставленных, хозяевами были офицеры и их жены. А здесь?
Пусть здесь только карикатура того. Но зато здесь распоряжаются граждане и гражданки «из наших», прикрывшись «рабочим» псевдонимом.
С известной точки зрения вся революция была только борьбой за смену «личного состава». Естественно, что и контрреволюция будет такой же.
* * *
Мне становилось не по себе в слишком большой яркости «рабочего» кооператива. Просили ж меня не показываться днем на Крещатике. А тут светло, как днем. Надо уходить, на улице темно. А впрочем, даже намека на какое-нибудь знакомое лицо я пока не видел.
Кстати, по поводу лиц. На Крещатике можно найти отчасти разгадку, куда девались евреи с Подола. Они здесь. Насколько остальные улицы, и в особенности окраины, сохранили русский отпечаток, настолько на Крещатике множество еврейских лиц бросается в глаза. Для проверки я пробовал считать: на скольких евреев приходится один русский. Очень труден этот счет, и за него я не ручаюсь. Но все то, что я посчитал, вышло так: на десять русских сорок евреев. Может быть, мой «процент», как все проценты, хромает, но преимущество евреев над русскими на Крещатике несомненно.
Тут происходит то, что в течение веков происходило в Малороссии во время владычества Польши. Когда евреи являлись в русские города и городки, они с течением времени занимали центр, так называемый «рынок», вытесняя русское население на окраины. Стоило проехать по бесчисленным местечкам Юго-Западного края, чтобы в этом с точностью и с совершенной наглядностью убедиться. Здесь происходит то же самое, не с такой наглядностью, но в неизмеримо большем масштабе.
* * *
Следует ли из этого, что евреи довольны своим положением в Советской России? Я говорю не о коммунистах-евреях, а о широком еврействе.
Я этого пока не знаю. Но сомневаюсь.
Насколько видит мой глаз, положение евреев привилегированное, они живут лучше, чем русские. Но значит ли это, что они живут хорошо, что они живут так, как им бы хотелось?
Я позволю себе думать, что, когда они были на положении «угнетенной нации», они объективно жили лучше, чем в состоянии привилегированного сословия. Здесь применима греческая поговорка: «Лучше быть поденщиком в этом мире, чем царем в царстве теней».
Что из этого привилегированного положения, когда руки связаны? Настоящий еврей живет оборотом. Широтою коммерческого размаха. Какая ему нужна «свобода»? Первая свобода торговать свободно. А тут хотя и «учат торговать», но сами учителя портачи и то и дело, смотри, выкинут какую-нибудь пакость, которая зарез для коммерческого человека.
* * *
Не выдержав искушения, я все же еще юркнул в один магазин. Кажется, это был Бумтрест, но не ручаюсь, словом, писчебумажный. Приманили меня открытки города Киева. Те самые, которые сейчас издает «Ольга Дьякова» в Берлине, но забавно было их купить тут же на месте, чтобы потом «хвастаться» друзьям. А кстати хотелось купить несколько портретов гениального. Очень уж он выразительно делал на меня свой прищуренный глаз, который воспел Горький. Он рассказывает, что, когда Ленин так щурился однобоко, у него было необычайно доброе лицо.
В одну из таких добрых минут бывший босяк, Максимушка, решился подползти к коленам пресветлого и бил ему челом, вопрошая:
– Владимир Ильич, вы жалеете людей?
Гениальный сделал добрый глаз и ответил:
– Смотря каких…
– То есть как это? Осмелюсь просить пояснения.
– А так. Умных жалею!
И прибавил, сделав такой добрый глаз, что Максимушка совсем растопился в некую кляксу из слизи одесского порта:
– Только знаете что, Горький. Умных-то из русских очень мало. Если какой-нибудь и найдется, то, наверное, с примесью еврейской крови. Так-то, товарищ Пешков.
А товарищ Пешков, захлебнувшись от восторга, поведал о сей беседе всему миру – «Отечеству на пользу, родителям же нашим на утешение».
Что ж удивительного, что в царствование Владимира Первого из фамилии Ульяновых евреи перебрались на Крещатик, а русские, которые не на Собачью Тропу, так в Липки, в то место, где помещались «Губернская» и «Все-украинская» чрезвычайки.
Что ж жалеть дураков?
Так вот гениального с добрым глазом и без оного я себе купил на память. А Троцкого в шлеме и красавца мужчину Буденного и прочих знаменитостей, «рыкающих» и «бухарящих», которые глядят со всех витрин Матери Городов Русских, не купил. Поскупился. Впрочем, стоят они не дорого, двадцать пять копеек за голову, только Ленин с добрым глазом подороже – сорок копеек.
* * *
Потом купил себе теплые туфли на улице. Знаю, что это не интересно для читателя, но только ради цены: два рубля заплатил. Доллар. За доллар какие бы я себе купил в буржуазной Франции туфельки! Богатые, должно быть, эти рабочие и крестьяне в рабоче-крестьянской республике, что тут все так дорого…
Занесла меня еще нелегкая в одно учреждение. Это уже совсем дешево: десять копеек. Что это такое, я не могу определить. Название забыл, да оно бы только запутало дело. Какие-то плутоватые жидочки сидели около кассы. На их лицах при большей внимательности можно было бы прочесть: какой ты дурак, что нам платишь хотя бы десять копеек… В этом учреждении нестерпимо выла какая-то музыка, очевидно нечто механическое, и стояли весы, где можно взвешиваться, силомер. Был еще второй этаж, так там что-то ели и пили. Впрочем, света была масса и тепловато: парочки заходили сюда, очевидно, погреться. Но и так народ был, вкушая сие простое и здоровое развлечение: взвесится, попробует силу, и довольно. Хороший народ русский, нетребовательный.
* * *
В Cinema[19]19
Кинематограф (фр)
[Закрыть] я не решился пойти. Но заметил, что большой кинематограф, который помещался в зале Шанцера, называется Госкино, что понятно – Государственный кинематограф. Но шли в этом государственном кинематографе вещи не очень государственные или, вернее, не того государства: приключения национального английского героя.
Робин Гуда. Публика валила. Света масса и все, как в Западной Европе…
Понемножку, понемножку, стараясь как можно больше увидеть и как можно меньше себя показать, стал я приближаться к городской думе. Шел по левой стороне, там немножко потемнее, и вдруг наткнулся на нечто, что заставило меня впасть в кратковременный столбняк. В уличном газетном киоске я увидел ярко освещенное лампочкой объявление, на котором крупными буквами стояло: «В. В. Шульгин».
Впрочем, через мгновенье я нашел объяснение сей ошарашившей меня надписи, ибо более мелкими буквами было написано: вышла в продажу книга «Дни».
Я знал, т. е. мне говорили, что большевики выпустили мою книжку. Но все-таки встретиться лицом к лицу со своей фамилией, в то время как я путешествовал «под строжайшим инкогнито», в этом была своя пикантность. Если бы я на улице, тут же, закричал, что я – я, меня бы сейчас сцапали. А вот книжку мою распространяют. Но разве это не похоже на то, как они поступили и в других случаях? Например, трестовиков расстреляли, а тресты насаждают, торговцев уничтожили, а торговле обучают, и наоборот – интернационал насаждают, а каждому, кто из другой нации нос сюда покажет, голову оттяпают. Удивительные люди, какой-то заворот мозгов!..
Я подошел к будочке и, озираясь по сторонам, спросил книгу Шульгина «Дни». Барышня продала мне за рубль двадцать копеек. Этот автор, который, крадучись, трепеща, покупает свое собственное произведение, – чем не тема для карикатуры?
* * *
Схватив книгу, я успел только рассмотреть, что ее издало Ленинградское издательство «Прибой», и побежал дальше. Впрочем, тут же около городской думы меня ожидало новое удивление: лошадь с забинтованными ножками. Одного взгляда было достаточно, чтобы определить, что это «лихач» прежнего, старого времени… «Псевдоним» в данном разе состоял только в том, что традиционной сетки на лошади не было. А все остальное, как было. То есть хуже, конечно, как и все в этой стране, но все же лошадь была кровная и кучер толстый… Он явно дожидался кого-нибудь из новой буржуазии, чтоб «прокатить дамочку».
Лихач, пожалуй, поразил меня больше моей собственной книжки: ведь это, можно сказать, «концентрированная буржуазность», хотя и в самом скверном издании. Если вернулись лихачи, значит, вернулась роскошь дурного тона. А что же об этом говорит Его Величество, пролетариат?
По-видимому, «народ безмолвствует», как и полагается народу в государстве «с сильной властью». Я же подумал о том, что недурно бы иметь в виду этого лихача на случай чего. Если к автору «Дней» пристанет некто, кто пожелал бы писательские дни сократить, то хорошо бы потихонечку и полегонечку привести его сюда и тут внезапно вскочить на лихача, посулив ему золотые горы. Черт его догонит, на то он и лихач!
Но, присмотревшись ближе, я признал этот проект никуда негодным. Лихач-то был не один: штук пятнадцать кровных рысаков стояли в затылок, дожидаясь «рабочих и крестьян».
Поэтому я не стал тратиться, да и надобности не было, а взял простого извозчика, симпатичного старика, бросив ему уверенно и небрежно:
– На улицу Коминтерна!..
Но старичок обернул на меня свою седую бороду времен потопления Перуна:
– Коминтерна? А вот уж я не знаю… Это где же будет?
– Как где? Да Безаковская!..
– Ах, Безаковская, вы бы так и сказали.
И мы поехали, тихо, мирно. Когда приехали, он открыл мне полость, как полагается, и сказал:
– Так это Коминтерна. Вот теперь буду знать!..
Я был очень горд. Недаром меня большевики печатают. Я и извозчиков им обучаю. Подождите, скоро доберусь и до народных комиссаров. Правда, про Сталина говорят, что «легче найти розового осла, чем умного грузина», но я все же не отчаиваюсь. Выучили же мы Ленина «новой экономической политике»…
XII
День
«Я помню день…»
Этот день был такой: пошел с утра дождь, и была серая, мокрая, грязная погода.
Не помню, как и почему я попал на Подол. Но раз я уже попал туда, хотелось его, так сказать, понять – старый Подол при новых обстоятельствах. И я не обращал внимания ни на дождь, ни на грязь. Тем более, чего мне. Я ведь в высоких сапогах, которые еще не вывелись в СССР.
* * *
И вот я шлепал по Подолу. Безусловно, я не ошибся. Евреев тут стало разительно меньше. А тех старозаветных, бородатых, длиннополых почти совсем не видно.
Куда они делись?
Бежали в разное время. Или просто выселились.
Куда выселились?
В другие части города, во-первых. В другие города, во-вторых.
* * *
Поэтому торговля тут затихла в сравнении с прежним. До революции здесь было такое оживление, больше чем на каких-нибудь Налевках в Варшаве! Здесь была особая торговля. Кто чувствовал в себе мужество и умение торговаться, тот ехал на Подол. Надо было давать треть цены. А потом сходились на половине. Но обязательно с «уходом». То есть покупательница, после бесконечного торга и спора, причем еврей развивал самое удивительное красноречие, а покупательница не менее удивительный скептицизм, уходила, но медленно. Обыкновенно еврей выскакивал из магазина, с криком:
– Мадам, мадам, пожалуйте…
Купив вещь, расставались мирно с просьбами заходить еще.
* * *
Рыская, я пришел на какой-то базар. Шел дождь. Но грязная, неприветливая площадь все же была полна народа. Шлялось много людей, продавая вещи с рук. Стояло много рундуков, где было все: сапоги, мануфактура, посуда, еда, платья, лампы и всякая чушь. Я пошлялся между людей. И почувствовал, что все же, хотя я тут больше всего у места, я как будто бы привлекаю внимание людей, в поле зрения коих попадаю. Что во мне такое, я не очень понимал. Борода, что ли? Может быть, все бородатые тут на счету? Действительно, немного их здесь. Торгующие жиды какие-то по-новому сфасоненные. А может быть, борода не клеится к моему лицу? Но ведь она же собственная, а не приклеенная. Или потому, что издали я похож на еврея, а приглядеться – нет. И кажется им: «Тут что-то не так». Или потому, что бродит человек, ничего не продает и ничего не покупает. Чего ему нужно?
Чтобы оправдать свое существование, я поточил ножик у точильщика. Камень заурчал, и искры сыпались красные в серый день. Точильщик был такой же, как всегда они были. С детства помню, как скрипела калитка у нас во дворе и раздавался резкий, высокий, гнусавый, теноровый, кацапский крик:
– Тачить нажи, ножницы!..
И почему-то после этого опять раскрывалась калитка и как будто лопался огромный индюк бульбуком:
– Бондаря надо?
Боже мой, как это было давно. Вспомнилось под урчанье камня. Дождь падал, и матово-уныло смотрели потускневшие купола какой-то церкви.
* * *
Побрел дальше. Серый и грязный Подол. И отчего такие грязные русские города? Французские тоже грязные, но все же куда чище. А немецкие… Об этом не стоит говорить…
Сказать бы, у нас грязь от коммунизма: нет, коммунизма уже нет по существу, и город понемногу подтягивается к прежнему уровню. Еще не дошел, конечно, но ведь всегда было грязно у нас, что греха таить.
* * *
Так я попал на второй базар. Этот был крытый. Тут все больше продавались всякие вкусности. И всего было вдоволь. И мяса, и хлеба, и зелени, и овощей. Я не запомнил всего, что там было, да и не надо, все есть. А я съел вафлю со сливками – заплатил пять копеек.
* * *
Все есть!
Скоро сказка сказывается, Да не скоро дело делается.
Я хотел бы, чтобы у меня было огненное перо. Чтобы это записать какими-нибудь такими буквами, которых нельзя было бы вытравить даже едкой пылью времен. Которые вечно горели бы в душах человеческих
И, обходя моря и земли,
Глаголом жгли сердца людей!..
* * *
Кто их прожжет! Ни серной кислотой адовой марки, ни пламенеющим мечом Архангела… Все забывает это иродово племя, легкомысленное, как шарф пляшущей Иродиады. Вафля и та хранит свою печать, а люди…
* * *
А люди, когда «всю, всю, всю» торговлю уничтожили и явственно увидели, что «всем, всем, всем» придется подохнуть, тогда великий Ленин «нэпнул» гениальное слово:
– Учитесь торговать!..
Но можно сделать еще кое-что более ослиное. Это, после русского опыта, быть bona fide[20]20
Добросовестным (лат), (Прим. рвд)
[Закрыть] социалистом.
И потому мне хочется кричать «огнем и лавой», на весь мир крещеный и некрещеный:
– Смотрите на этот базар. Тут есть все и для всех!
Все – всем!!! Слышите, есть все и есть всем!!!
А ведь несколько лет тому назад не было никому, ничего. И этот базар был, как кладбище.
Только люди, вооруженные винтовками, как гиены среди гробов, дограбливали трупы, оставшиеся от старых времен.
* * *
Что же сделало это чудо?
Три слова: «Новая Экономическая Политика» – НЭП.
* * *
Новая…
«Учитесь торговать…»
Итак, новая политика состояла в том, чтобы научиться торговать… по-старому. Есть ли предел человеческой глупости?
* * *
Ах, вафля! Сколь ты вкусна, выстраданная. Сколько жизней положено за тебя, вафля с белыми сливками? Целое Белое движение. И море крови, алой и юной, для того только, чтобы ты, вафля, могла свободно воцариться, свободно продаваться всем и каждому за пять копеек, на любом базаре сего тысячелетнего города, который видел много чуши на своем веку, но такой кровавой ерунды, какую устроили русские социалисты под еврейским руководительством, – еще не видывал.
– Дайте еще! Вафлю!
Была не была. Кутить так кутить во славу Нэпа!
Вечная память Владимиру Ильичу. Requiescat in расе![21]21
Да почиет с миром! (лат) (Прим ред.)
[Закрыть] Умел воровать, сумеет и ответ держать…
Там – в царстве теней…
«Как, где же справедливость?» —
Вскричал Плутон, забывши всю учтивость.
Эх, братец, – отвечал Эак,—
Не смыслишь дела ты никак…
Ты видишь ли – покойник был… дурррак…
Пусть погубил он целый край,
И мир с ним бед не обобрался,
Но все же попадет он в рай,
Ведь он, торговле обучался!»
И по этому базару я побродил между рядами. Опять старозаветных жидов что-то не видно. А небезызвестные киевские торговки есть. Здоровенные хохлушки, обольстительно ласковые к хорошему покупателю и с запасом таких словечек для нахала, что босяки не то краснеют, не то бледнеют.
Где-то бренчал инструмент. Я подошел. Несколько человек, став в кружок, слушали. Человек пел, аккомпанируя на балалайке:
Он целовал ее, он обнимал ее…
А она, страсти полна, все шептала: твоя, твоя…
Он пел так, как поют нынче в пролетариате цыганские романсы, т. е. нестерпимо. Но по некоторым признакам мне показалось, что он нарочно так делает, «для понятности». Местами прорывался вкус сквозь эти «кошмары».
Я встретился с ним взглядом. Уловил ли он взгляд интеллигентного человека, понял ли мою мысль, но он оборвал «кошмары», и пальцы его побежали по грифу, обнаруживая несомненную музыкальность. Побродив вообще, мелодия оформилась в старинный романс:
И думаю, ангел, какою ценою
Куплю дорогую любовь…
Я чувствовал, что он играет эту старину для меня. Петь он не стал. Это была песня без слов. Это было какое-то деликатное и трогательное внимание к седому старику, «преклонившему ухо». Зачем слова? Они неуместны и, любовные, не пристали бы к сединам. Но мелодия, она ведь, всем возрастам благотворна. «Пусть старичок утешится, вспомнит. Тоже ведь молод был». Так он, верно, хотел сказать…
И мелодия, пошленькая сама по себе, но облагороженная внимательностью и чистотой, струилась тонкой серебряной паутинкой среди грубости базара.
Только он ошибся: этот романс старше меня. Я помню его из нот, оставшихся после матери.
Я дал ему серебряную монету. И отошел: слишком уже чуток был этот человек.
И когда я уходил, вслед мне неслось:
Отдам ли я жизнь с непонятной тоскою,
С волненьем прошедших годов..
И был в этих словах какой-то жуткий вопрос.
Отдам ли я жизнь?
А пожалуй, и отдам, кто его знает, не идет ли уже кто-нибудь за мною?
Я вышел на улицу, прошел, постоял против какого-то магазина, на котором была написана в разных вариантах «Т.Ж.» Я стал философствовать: «Теже» равно «теже», то есть – «те же». Но почему «те же» и кто они такие? Может быть, это про нынешнее положение вещей в СССР?
Те же песни, те же звуки…
Или, вернее:
Тех же щей, да пожиже влей.
* * *
Но потом я понял: «теже» надо читать как «жете», а «жете» не значит «выбрось к черту», как поняли бы в Париже, и не значит – кабак на воде, как поняли б в Ницце, а обозначает просто – жировой трест.
Но жировой трест надо тоже понимать «духовно». Это всякая косметика. Таким образом, под этим салотопенным названием кроются самые изящные продукты. Мыла всякие душистые в красивеньких бумажечках, духи в волнующих флакончиках, пудра – мечта, ну, словом, все такое, за что «жирно» платят.
Этого самого «тежа» много в СССР.
Так вот я постоял у Тежа, потом пошел обратно по улице, пока не дошел до Бумтреста (бумажный трест). По дороге мне попались Винторг, Сорабкоп, Госиздат, Укрнаркач, Укрнарпит… Я не углублялся в них, ибо хотел выследить, не следят ли за мною.
Нет, кажется, ничего.
А впрочем, кто его знает.
* * *
Захотелось есть. Увидел надпись: «Домашняя столовая Курск». Вошел.
Нечто сугубо простое. Так сказать, трактир низшего разряда, без спиртных напитков. В буржуазных странах, как Франция и Германия, таких даже нет. Жизнь пролетариев не опускается там так низко. Я обедал в самых дешевых ресторанах Парижа и Берлина, и все же ничего подобного там не увидишь. Чтобы увидеть это, надо пойти в самую бедную русскую эмиграционную столовку в Белграде или в Софии. Мы принесли туда стиль своей бедности…
Впрочем, нельзя сказать, чтобы хозяева не делали попыток борьбы со стихией. Тут все же было не так грязно, как полагается. Молоденькая девушка бегала между столами, крытыми иногда бумагой, иногда серыми скатертями с красным узором. Она производила впечатление лилии среди бураков. Пробор, гладко причесанная, с тонким лицом, «хрупкая». Она все делала споро, но с таким видом, что она «нездешняя». Однако огрызаться она научилась. Очевидно, к ней «приставали». Я расслышал фразу:
– Не цените вы интеллигентного человека!..
Ответ последовал немедленно:
– Интеллигентного!.. С Сенного базара…
А совсем маленькая девочка, лет шести, тоже разносила блюда. Она делала это с недетским кривляньем, но в промежутках прыгала на одной ножке, припевая тоненько:
Доздик, доздик, перестань.
Мы поедем на Ердань
В углу были образа и горела лампада…
* * *
Я взял обед. Мне дали тарелку борща сытного и вкусного… В сущности, я был уже сыт этим. Но съел по привычке и второе. Что-то мясное, тоже весьма ничего себе. О сервировке лучше не говорить – соответственная…
* * *
Разница между французским и русским столом состоит в количестве тарелок. Из русских двух блюд француз свободно делает шесть. Результат тот же, но французский стол отдает вековой изобретательностью, а русский – недавно разбогатевшим степняком. Некогда было додумываться до разнообразия, а потому берут размером порции.
Мой обед стоил сорок копеек «золотом», что равняется цене дешевых обедов в европейских странах. Такой обед в такой обстановке стоил в России при царях двадцать – двадцать пять копеек.
Таким образом, социализм пока дал следующий результат. Интегральный коммунизм уничтожил все и вызвал повальный голод. Нэп, т. е. попытка вернуться к старому положению, но не совсем, – вернул жизнь, но тоже «не совсем», а именно: жизнь стала вдвое дороже, чем была при царях.
Итак, если вы хотите, «голодранцы со всего света», претерпев годы каннибальских мучений, получить в награду жизнь вдвое хуже, чем прежняя, то, о пролетарии всех стран, соединяйтесь? соединяйтесь под стягом ленинизма.
* * *
Против меня, под образами, сидела старая хохлушка, бедная. И с ней девочка, лет десяти. Они пили чай – порцию. Ели хлеб. Девочка встала и подошла ко мне. Я хлеба своего не доел. Она привычным голосом попросила:
– Дайте кусочек хлеба.
Я дал. Она пошла к другим столам. Кто дал, кто нет. Девочка, собрав кусочки, пошла к бабушке, уселась, и стали допивать чай.
* * *
О, пролетарии всех стран!.. Эта девочка – остаточек от периода интегрального коммунизма. В буржуазных странах Запада так просить – стыдно. Подождите, наступит рай, потеряете стыд. Зачем в раю стыд, это – против Библии.
* * *
«От тюрьмы да от сумы не отказывайся!!!»
Это сочинил русский народ в предчувствии социализма.
* * *
А старая хохлушка стала тут же под образами переобуваться. Но на нее напала нездешняя барышня с пробором и запретила:
– Может, которому гостю неприятно, что вы так делаете…
О, Русь святая…
Я заплатил нездешней девушке и ушел. Меня проводило несколько взглядов. Но, кажется, так, просто… Без всякого подозрения насчет Белграда, Праги, Берлина, Парижа…
* * *
На площади я сел в трамвай. Трамвай такой же, как был. Вагоны в порядке, а по этой линии прежние удобные плетеные сиденья.
– Возьмите билеты, граждане!..
Кондуктор был молодой, из новых, очевидно. Тон у него несколько более властный. Вроде как в Западной Европе.
Известно, что на Западе все люди держат себя так, как будто в каждом сидит будущий президент республики. Ну, и этот тоже преисполнен важности. Вероятно – партиец. Неважно, что он исполняет скромные обязанности кондуктора или вагоновожатого. Все равно, он – аристократ, он elite, он сегодня вечером на партийном собрании решит судьбу земли, если не всей планетной системы.
* * *
В наш «демократический» век это неизбежно. Толпа за XIX столетие показала свою беспомощность. Это бессилие вызвало к жизни искушение владеть массами при помощи «организационного меньшинства».
Это, впрочем, всегда так было. Только раньше организованное меньшинство, управлявшее толпой, называлось аристократами, патрициями, буржуазией, дворянством.