Текст книги "Три столицы"
Автор книги: Василий Шульгин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 34 страниц)
Нет, не надо «черного бунта». Этот путь испытан. Этот Путь ни к чему. Это пути двухчленной формулы:
– Бей жидов – бей панов!..
* * *
Это путь раскрепощения Зверя, чтобы он сделал «дело». А потом, в таких случаях, говорят: «Зверь сделал свое дело, Зверь может уйти».
Но Зверь не уйдет. А если уйдет, то только для того, чтобы вернуться снова.
Кто сеет Махновщину, пожнет Пугачева.
– Бей жидов, бей панов…
От двухчленной формулы не уйти еще и потому, что пришлось бы натравливать на жидов именно как на панов. Ибо они паны теперь.
Эй, деревенщина, крестьяне!
Обычай будет наш таков:
Вы – мужики, жиды – дворяне,
Ваш – плуг и труд, а хлеб – жидов.
* * *
И мы тогда не удержимся «на жидах», мы подымаем волну против «панства» вообще.
А ваша задача как раз обратная. Наша задача состоит в том, чтобы заставить людей понять наконец: без «панов» жить нельзя.
Да, нельзя. Как только вырезали своих русских панов, так сейчас же их место заняли другие паны – «из жидов». Природа не терпит пустоты.
* * *
Без панов жить нельзя. Но что такое – «паны»?
«Паны» – это класс, который ведет страну. Во все времена и во всех человеческих обществах так было, есть и будет.
Его называли: высшими кастами, аристократией, дворянством, буржуазией, интеллигенцией, elite[11]11
Отборная часть (фр)– (Прим. ред.)
[Закрыть], классом «политиканов», «революционной демократией» и, наконец, на наших глазах его называют «коммунистами» и «фашистами». Иногда правящий класс окрашивается в национальные цвета, и тогда его называют то «варягами», то «ляхами», то «жидами». При всей разности у всех этой формации людей есть нечто общее. Все они исполняют одну функцию: обуздание Зверя.
Но в борьбе между собой все «паны» склонны разнуздывать Зверя. Они натравливают его на противников и, победив при его помощи, потом с мучительнейшими усилиями снова его обуздывают.
Но это путь ужасный. Ибо в этой процедуре гибнут достижения веков. Наш путь должен быть иной.
* * *
Был когда-то великий путь «из Варяг в Греки». А теперь надо создать новый путь еще большего значения: «из Жидов – в Варяги». Коммунисты да передадут власть фашистам, не разбудив Зверя.
О, не буди меня, зефир младой весны,
Зачем меня будить?
* * *
Зачем его будить? Чтобы он разнес последние остатки культуры, которые с таким трудом восстановили неокоммунисты при помощи нэпа? Для того, чтобы, разгромив «жидов», он вырезал всех «жидовствующих», то есть всех более или менее культурных людей, ибо все они на советской, то есть на «жидовской», службе?
Нет, не надо черного бунта…
* * *
Елизавета, Екатерина, Александр I не привлекали к своему перевороту Зверя, и правление их было славно и гуманно…
Вот пример, по которому надо идти. Скусить верхушку!
А ты, великий молчальник, безмолвствуй. Ибо, когда ты говоришь, падают скалы. Падают тебе же на голову. Правда, голова твоя крепка, но все же от этих каменных прикосновений балдеет она, бедная, на столетия… Так к чему же?
* * *
Пахарь, в поле мирно жни,
Бодрствуй, властвовать могущий!..
Я поднялся выше. По едва проторенной тропинке прошел к памятнику Святого Владимира. Низовье Киева, Подол, и замерзший Днепр были передо мною. Все было серо, туманно.
* * *
Другая парочка, которая приютилась здесь, должно быть, просто не видела ничего. А если что-то видела, то и «ничего» казалось ей прекрасным. Она была хорошенькая и тонколицая, хорошо одетая, в серой шубке, малиновой шляпке, ботиках. Говорила низким, угловато-изысканным голосом, каким звучат на юге петербуржанки. Москвички тоже говорят низко, но певуче. Для моего киевского уха ее голос звучал недостаточно женственно. Но чистая русская речь была безупречна. Увы, я не мог разобрать: уцелевшая ли она аристократка с берегов Невы или же «оневившаяся» еврейка.
Черт знает, что такое!
Обычай будет наш таков
Вы – мужички, жиды – дворяне
Нет, она, кажется, все-таки русская. Но это «кажется» – недостаточно ли оно показательное доказательство.
* * *
А третья парочка, одетая попроще, сползала по крутой, обледеневшей дорожке. Было там очень скользко, барышня боялась и по сему поводу пищала талантливо-переливчато, преподнося памятнику Равноапостольного ассортимент кокетства, сервированного a la Kieff. Mes compliments– старому черному Грушевскому: эти балакали по-украински. Первые и, кажется, последние, которые изъяснялись «на мове» в столице Украины.
* * *
Солдатская песня, три парочки, три «национальности», да зимний туман – вот все, что я вынес из посещения Владимирской горки…
И несколько мыслей.
Я поднялся еще выше и взял к Михайловскому монастырю. Вот знакомые, старого, волнующего рисунка ворота в Михайловское подворье. Над воротами, где раньше была икона, в рамке сосновых ветвей.
* * *
Но кто-то успокаивающий как бы взял меня за руку:
– Помнишь ли ты одну синагогу? Помнишь?
И я вспомнил. В Галиции, в 1915-м, в местечке Тухов Ничего не осталось. Голые стены, побитые окна, разрушено, осквернено.
А кому там молились?
– Богу Единому, – ответил я.
Некто успокаивающий отпустил мою руку.
* * *
Но, да простит меня этот невидимый и кроткий, все же тогда была война. А теперь как будто бы война кончилась.
Да кончилась ли? Или только начинается по-настоящему? (…)
* * *
Монастырь стоял «златоверхий». В шестнадцатом веке один он только в Киеве был крыт золотом, и это может служить неким утешением сомневающимся. В XX веке все храмы златоглавые.
* * *
Мне пора было озаботиться приисканием гостиницы. Где я ее нашел, сие неважно для читателя, но любопытно для ГПУ. Поэтому применим латынь: nomina odiosa sunt[12]12
Имен называть не следует (лат) (Прим ред)
[Закрыть].
Третьеразрядная была гостиница. Чуточку я волновался, сказать по правде, когда я входил.
А вдруг документ окажется «не того». Ведь он, разумеется, «липа». Да и вообще жутко. Вопросы какие-нибудь каверзные зададут. Или даже не каверзные – случайные, но которые с несомненностью обнаружат мое зияющее невежество.
Вошел.
– Есть номер?
От столика поднял голову молодой человек в бекеше. Лицо?
Лицо – «не весьма». Бритый, красивый, но не разберешь: деникинец или чекист? Бывала такая порода «в старину»: некие номады – из «чека» в «контрразведку» и обратно.
Он рассмотрел меня не то равнодушно, не то пронизывающе.
Сказал:
– Номер есть.
– В какую цену?
– Два с полтиной.
– Покажите.
Он крикнул в коридор:
– Хозяйка, покажите номер!
Выплыла хозяйка. Широкая масленица. Запела по ма-асковски…
– Намерочек вам? Пажалуйте.
* * *
«Намерочек» быд дрянной. Цена зверская. Два с половиной рубля – это значит доллар с лишним. За эту цену я имел бы прекрасный номер в Париже и в Ницце. Ах, все равно. Лишь бы документ «не выдал»…
* * *
Деникинец-чекист взял его и ушел. Я пережил несколько неприятных минут. Затем стук в дверь.
Он вошел и задал мне несколько вопросов. Один был труден для меня. Но я как-то сообразил и ответил.
Ничего. Оказалось, впопад. Он кивнул головой. Ушел. Потом пришел снова и принес документ. Сказал:
– В книгу вписано. А заявлю позже.
Когда он затворил дверь, у меня было желание не то потанцевать, не то перекреститься. Документ не выдал. Спасибо контрабандистам!
Пришла хозяйка. Я понял, что она хочет – деньги вперед. Вытащил червонец. Большая бумажка, беловатая, водянистая какая-то. Но, пока что, эта бумажка деньги: пять долларов дают!
– Сдачу сейчас принесу.
– Не надо, я пробуду несколько дней.
Она ушла, очень довольная.
* * *
«Наконец, мы одни!» Я со своим телом. Йоги советуют думать: «Неужели моя рука, нога, грудь, живот, голова – это я?»
Нет, «я» – это нечто другое, отдельное от тела, и потому «мы одни, мы вдвоем»…
* * *
Это одиночество вдвоем приятно. Оно просто необходимо для существа мыслящего. Но, кроме того, в данном случае приятно ощущение безопасности. Как-никак, это постоянное внимание утомляет. Ведь сквозь канву наблюдений я все время ощупывал глазами каждого встречного и чувствовал всех, кто у меня за спиною. Сколько поймано взглядов за эти часы и сколько из них оценены как подозрительные. Сколько раз казалось, что кто-то пристал. Сколько раз это проверялось… Не так страшно в общем, но напряженно. Прежде чем войти сюда, я сделал точную проверку, нет ли хвоста, т. е. нарочно разыскал совершенно пустынную улицу. Слава Богу, все было в порядке.
И вот на время – я в полной безопасности… Действительно, кого сейчас бояться? Гостиничные уконтентованы, а в участке я еще не заявлен. Самое выгодное положение. Власть предержащая еще ни в каком виде не знает о моем существовании. Вдруг искусительная мысль пришла: а что, если этот деникинец-чекист гораздо тоньше, чем я о нем думаю? А что, если сразу поняв, какая я птица, он уже сообщил в ГПУ, не подав мне и вида? Может ли это быть?
Глупости! Мнительность…
* * *
Буду писать письмо. Воображаю, как там, дома, беспокоятся.
«Дома». Вот ирония! Дома – это значит где-то там во Франции, Сербии, Польше. И это в то время, когда мой настоящий дом, «старый дом, где он родился», – тут под боком, через несколько улиц. Неужели я его увижу?
Конечно. Вот стемнеет, и я могу идти…
* * *
Но пока – письмо. О, как чертовски труден этот ключ. Но зато, если бы шифровальщики всего мира колдовали бы над этим лоскутком плохой бумаги, они не выжмут из него тех нескольких слов, которые прочтут «там»:
«Я – осторожен, о, очень! Все благополучно пока. Россия жива. Надейтесь, верьте…»
* * *
Но труднее ключа правописание. Кажется – пустяки не писать твердый знак, ять, и с точкой, а вот так рука и тянется. Приходится быть ужасно внимательным. Оказывается, нет тебе покою и наедине. Да к тому же чужой почерк изобретай. Предосторожность, может быть, излишняя, но все же. Письма заграничные идут, конечно, в черный кабинет. Там могут знать мой почерк. Зачем же давать «кончик», если его можно избежать?
* * *
Нет, конечно, никто даже из тех, кто «знает» (а их самое ограниченное число), не представляет себе, где я. Я – в Киеве!.. Это покажется им чудовищным. А между тем это так просто. Они, наверное, думают, что дома, заборы, камни на мостовой узнают меня и закивают:
– Вот он!
А на самом деле до сих пор я не встретил ни одного знакомого лица. Никого…
Там, где-то далеко, «благословенный Прованс». Я вспомнил о нем потому, что, проезжая однажды мимо великолепных гор, столпившихся к Тулону, я читал «La maison des hommes vivants»[13]13
Буквально: дом живых людей. (Прим. сост.)
[Закрыть], фантастический рассказ, приуроченный автором к этим местам.
И вот когда «он», то есть то, что от него осталось (ибо другое его «я» выносили в эту минуту в гробе из дома), когда «он» бросился к «ней» с криком: «Мадлэн, это я!», она… подала ему les quatre sous[14]14
Четыре су. (Прим. сост.)
[Закрыть], приняв за нищего…
Так, вероятно, случилось бы и со мной, если бы я, «вернувшийся», подошел бы на улице к кому-нибудь из тех, кто оплакивает «ушедших»…
* * *
И потому я ни к кому, ни к кому не пойду… К чему?
Они приспособились к этой жизни, они как-то живут… Если даже они и поверят мне, что это я, то будут ли мне рады?
Что я им принесу, кроме грозной опасности? Какую благую весть? Разве могу я им сказать, что вслед за мною раздастся тот трубный звук, «когда мы, мертвые, пробуждаемся»…
Нет, мы ждем – их пробуждения. А они спят…
Счастлив лишь тот, кому в осень холодную
Грезятся ласки весны…
Счастлив, кто спит, кто про долю свободную
В тесной тюрьме видит сны…
(Мелодекламация)
* * *
Разбудить их только для того, чтобы отнять у них даже мечту, жестоко и бессмысленно. А что другое я могу сделать?
* * *
А вдруг у них даже нет мечты? И это может быть…
К чему же я явлюсь к ним привидением с того света, когда у них: все оплакано, осмеяно, забыто, погребено и не вернется вновь…
* * *
Так пусть будет «одиночество вдвоем». Пусть ходят мое тело и мой дух по этому городу, – достаточно с них взаимного общества.
Сам один, а глуп, как два…
(Грузинская песенка)
* * *
Письмо написано, наклеена марка, на которой кто-то лезет на фонарь. Адрес?
Двадцать адресов прыгают у меня в голове. Я повторяю их каждое утро. Записать не решаюсь. Если их в случае чего найдут у меня – ясна связь с заграницей. А это здесь самое большое преступление. Забавно, не правда ли? Люди, которые поставили себе целью интернационал, преследуют, как дикого зверя, каждого человека, имеющего сношения с какой бы то ни было другой нацией. Как это способствует развитию «интернационального духа», «международной солидарности», стиранию «искусственных перегородок», именуемых государствами, народами, нациями! О, жалкие реформаторы! Вместо нового мира они построили только гримасу старого. «Смотрите, смотрите, совсем новое лицо!» Нет, лицо то же самое. Оно только «передернулось»… от ненависти и от отвращения.
* * *
Но зачем двадцать адресов? Затем, чтобы не писать на один и тот же. Могут заметить. Опять лишняя предосторожность?
Пусть! Знаменитые русские слова «авось, небось и ничего» нравились, конечно, Бисмарку в русском народе. Но нравились только потому, что железный канцлер предполагал скушать Россию, что при авось и небось сделать значительно легче.
Впрочем, если сейчас – стук в дверь, входят, обыск, арест, что я буду говорить?
После нескольких уверток меня поймают на вздоре. Поэтому лучше сказать прямо, кто я и что.
А для чего я прибыл?
Расстреляют все равно, что бы я ни объяснял. Правде они не поверят. Будут бесконечно допытываться «политических» мотивов. Если хотите, есть и политические мотивы. Рядом с моим личным делом я приехал, как шпион. Да, я шпион, хотя и не в банальном значении этого слова: я приехал подсмотреть, как «живет и работает» Россия под властью коммунистов.
Так и буду говорить. Они не поверят, но это – правда. А правда имеет какую-то прелесть даже для лжецов. Если не прелесть, то самосилу. С правдой умирать легче, а умереть все равно придется. Я предпочитаю умереть самим собою, а не безвестным псевдонимом. Проще и чище…
* * *
Но пока эти мысли просто преждевременны. Пока… пока небо прояснилось и взошла – Рождественская Звезда!..
Правда, по новому стилю, но не все ли равно… Если бы Христос рождался не два раза в году (по старому и по новому), а каждый день (и никогда бы не умирал), было бы еще лучше. Кроме того, из «благородного упрямства» приходится, конечно, отстаивать старый стиль, как офицеры отстаивают погоны, как наши мальчики-гардемарины в Бизерте отстаивают каждую пядь своих традиций, но по существу дела, когда 1925 лет тому назад рождался Христос, земля была в той точке орбиты, в каковой она сейчас 25 декабря по новому, а не по старому стилю. Поэтому если важно праздновать то взаимное положение земли и солнца, которое было тогда, то астрологическая правда за новым стилем.
А потому пусть будет эта великолепная звезда, которая заглянула в мое окошко, звездой Рождественской.
* * *
Я вышел из гостиницы, и звезда пошла за мною. С волхвами, как известно, было наоборот. Они шли за звездой.
Волхвы же со звездою путешествуют…
Но так как Эйнштейн доказал относительность всякого движения, то мне казалось, что она, Рождественская Звезда, ведет меня.
А может быть, так оно и было…
VII
Размышления у парадного подъезда
Звезда привела меня в тихие улицы, каких в новом Киеве еще больше, чем в старом. Днем шел снежок и сделал то, чем всегда забавляется «волшебница-зима». Она делает из города рисунок-чертеж, где белым по черному выгравированы: контуры домов, переплеты решеток, сложность садов. А кусты превращены в огромные белые цветы, расцвеченные сахарными искрами. Последнее делается при благосклонном участии вспыхивающих огней. А под ногами что-то пуховое, мягкое, теплое, что глушит шум шагов и превращает улицы в гостиные.
Звезда шла над этими праздничными одеждами Киева. Над садами, над домами, над церквами. Она не меркла в электрических огнях, которых здесь не много. Тихо… Я не встречал почти никого. Но те, кого я встречал, говорили по-русски (это к сведению добродиев-украинцев). А ведь тихим зимним вечером речь далеко слышна – не ошибешься.
Назарьевская, Караваевская, Никольско-Ботаническая, Паньковская, Тарасовская…
Тихий отблеск снега; желто-оранжевые огни из окон – на голубовато-зеленую его сущность.
Некоторые из этих домов рассказывали мне слишком много…
В этом доме, как сны золотые…
* * *
Все было… Счастье – страданье; успех – неудачи; восход – падение; рождение – смерть…
Одного только не было: отчаяния… Отчего в самом деле не было отчаяния?
Оттого, должно быть, что в самой глубине души я никогда не верил в конец: ведь смерть это только величайшая из провокаций.
Смерть есть только начало новой жизни. Просто переход в следующий класс. Что говорить – экзамен трудный… Труднейший из трудных. Но все же это только – «переводное испытание». Гимназическую фуражку меняешь на студенческую. Коротенькое платье девочки на длинную юбку женщины. Впрочем, по нынешним временам как раз наоборот: чем старше, тем юбка короче…
* * *
– Твое «Я» умереть не может. В крайности умрет твое тело. Но ты сам бессмертен.
Это, конечно, сказал «некто в йогическом».
Неужели в самом деле это так?
Если этим сознанием наполнится душа, страх должен совсем уйти из сердца. Упадут эти дома, и самый город погибнет в исполинской пасти, подобно Атлантиде, но я умереть не могу. Чему же в таком случае они угрожают, все эти чрезвычайки, гепеисты и прочие «охотники за черепами»? Черепу? Вот этой костяной коробке безвкусного вида? Я завещаю ее Дзержинскому – на письменный стол.
* * *
Это что за человек?! Я его уже видел. Два раза встречать ту же рожу не безопасно!
Но сегодня узнал я другое,
Я изведал, что жизнь не роман..
И вот ученик йогов, «изгнавший страх из сердца», улепетывает.
* * *
Нет, ничего, слава Богу! Отстал. Это случайность…
А как же с «бессмертием»?
А что? Одно другому не мешает. Временно мое «я» живет в этом теле, и потому я обязан охранять это тело всеми способами, впрочем, такими, которые для моего «я» не вредны. Но ведь для моего «я» ничуть не вредно ускорить шаг и обойти несколько лишних углов. Для него было бы вредно, если бы я без надобности причинил тяжкое горе своим близким. Убийство своего тела, то есть «самоубийство», – грех. Но ведь небрежность в моем положении есть самоубийство…
* * *
«Поговорим о старине»…
Вот старина не слишком древняя. Здесь, на этом углу, стоял дом Михайлы Грушевского. Стоял, потому что теперь его нет.
Был он громадный, угловой, почти небоскреб.
И вспыхнул гордый «храм», как факел погребальный,
И не угас еще доныне этот свет.
А в ту же ночь другой безумец гениальный…
* * *
Другой безумец гениальный, добродий Петлюра, «в ту же ночь» (на 26 января 1918 года) уходил по Брест-Литовскому шоссе к немцам. Шестиэтажная громада Грушевского (зажгли большевики бризантными снарядами) с высокого места освещала путь Петлюре ярким заревом. А Герострат-Муравьев одиннадцатые сутки добивал Киев тяжелыми снарядами…
«Почти что небоскреб» пылал. И мне казалось, что в огромном полыме вьется старый колдун Михайло, вьется и бьется над своим гнездом, смешивая волны Черноморовой бороды своей с вихревыми клубами багрового дыма…
* * *
Гнездо злого волшебника сгорело. Но «долгие времена» стояли еще черные развалины, угрожая неосторожным прохожим.
Но и это время прошло. И вот передо мною пустырь.
* * *
А добродий Михайло?
Благоденствует. Жив, курилка. Что такое дом? Был один – будет другой. Сгоревший небоскреб нажил отец Михайлы на продаже учебников гимназистам Российской империи, а будущий дом, даст Бог, наживет сын Михайлы… на том же… На долю самого Михайлы выпало «немножечко, столечко» республики, которая, правда, сожгла его дом, но сие только «по недоразумению»: это видно из того, что в настоящее время Грушевский помирился с СССР, вернулся в Киев и чернокнижным языком бормочет хвалу советской власти. Очевидно, за учреждение «украинской республики».
Ах, надолго ль это счастье?..
Не умчались бы, как сон,
Эти грезы самовластья
И пустых бахвалов звон…
(Из обновленного репертуара Вяльцевой)
* * *
Ну, теперь пойдем смотреть другой дом… «обратнопропорциональный».
* * *
По тихо-пушистой, голубовато-белой, узором теней разрисованной улице, где каштаны еще больше выросли, но заборов уже нет, словом, по бывшей Кузнечной (а ныне не знаю, как они ее назвали), поднялся я до слишком знакомого перекрестка.
Там всегда спорил с луною электрический фонарь и стояло два извозчика. Обыкновенно кричалось с крыльца «Извозчик!» – и они бросались.
И сейчас все было, как прежде: фонарь, два извозчика и мой маленький дом стояли на своих местах. Только я немножко не на месте. Мое место там на крыльце: надавить бы кнопку уверенным хозяйским звонком! Вместо этого я брожу вокруг своего жилища, зайду с одного угла, зайду с другого, как сова, чье дупло заняла кукушка.
Ку-ку… ку-ку…
Нет, это не часы (столь знакомые!) бьют в столовой. Это то покажутся, то спрячутся чьи-то тени на освещенных окнах.
Кто эти люди?
Скажи мне, ветка Палестины:
Каких холмов, какой долины?
Из Бердичева? Шклова? Гомель-Гомеля?
А может быть, – це вы, друзья-украинцы? Это не астральные ли тела Шевчеики и Кулиша тенями проходят по оранжевым узорам мороза на окнах?
Повремени, дай лечь мне в гроб,
Тогда ступай себе с Мазепой
Мои подвалы разрывать…
* * *
Да, у меня в подвалах было кое-что ценное. Только не для вас, друзья мои. Что для вас старые номера пятидесятилетнего «Киевлянина»? Вы больше насчет серебра столового. Ну, это вы у нас не найдете. В этом доме жили люди со странной психикой. Из всех драгоценных камней и металлов они ценили только два: белую мысль и черную землю…
* * *
Чернозем воспитал в антимарксизме «белую» душу:
«Мы – ваши! (Ваше Императорское Величество!)
Земля – наша.
Власть – Хозяину.
Земля – Хозяину».
Земля хозяину, и ни копейки меньше. Хай живе «вильна, незалежна, самостийна» – земельная собственность! Да здравствует золотом солнца повитый, золотым зерном залитый, «золотом кованную» свободу хозяину приносящий, вольный, сильный, сочный, радостный… столыпинский хутор!.. Вечная, вечная память Мордкой Богровым убиенному пресветлому болярину Петру и всем, иже с ним за Вольную Землю и за Земляную Волю живот положившим…
Такие мысли навевал «старый дом, где он родился». Скромный провинциальный домишка, который полвека твердил одно и то же, сражаясь на обе стороны, – то «революционным Марксизмом», то с «социализмом Высочайше утвержденного образца». «Особнячок в политике», он десятки лет проповедовал в своем углу «столыпинщину», предчувствуя появление самого, трагически-великолепного, всероссийского реформатора…
* * *
И мне захотелось поставить один вопрос этому старому дому, передумавшему кое-что на своем веку:
* * *
Он не сразу ответил… Помигал старыми глазами сквозь изморозные окна. Но через некоторое время взгляд его установился, став твердо-ясным.
И тогда старый дом стал говорить…
* * *
…Я говорю то, что говорил пятьдесят лет. Я говорю то, что вы, нынешние, никак не можете в толк взять. Все равно, – я скажу еще раз… Я скажу новыми словами мысли, которые старше не только меня, но самого старого дома на свете…
* * *
…Изгнанники всех концов земли! Мечтая о добре, не будьте сами злы. Ибо не могут быть сухая вода, светлый мрак, холодное тепло и белое не может быть черным…
…Есть два вихря сейчас на земле. Один вихрь «белый», т. е. вихрь Добра, вихрь к Богу, другой «черный» (или «красный», что одно и то же) – вихрь Зла, вихрь к «черту».
Так вот нельзя вам, изгнанники, смешивать «французское с нижегородским»…
Нельзя вам мечтать о кровавой расправе, о личной мести и о тому подобных, кой-кому из вас приятных предметах…
Когда вы это делаете, то включаетесь в вихрь Зла. Думая, что служите своему делу – Белому, Правому, Божественному, Святому, Созидательному, Хорошему, Светлому, Чистому, – на самом деле крепите Черное, Неправое, Сатанинское, Грешное, Разрушительное, Гадкое, Грязное… Крепите, изгнанники, потому что мысли о кровожадном пире над поверженными людьми, кто бы они ни были, есть мысли из «их» царства, о котором сказано:
«Здесь Я владею и люблю…»
…Когда кровавые мысли завладевают, с вами делается то, что бывало с ведьмами в старину. Эти мысли лучшие кони, чем самая прекрасная метла… Оседлав их, вы в то же мгновенье мчитесь на «шабаш». И имея во главе не Алексеева, Корнилова, Деникина, Врангеля, не великого князя H. H., а Ленина со свитой, несетесь в вихрь вокруг жертвенника Черту…
Окружая пьедестал…
* * *
Слушай! Приходили сюда ко мне в 1919 году деникинцы. Воевали они за Белое против Красного. Но Дьявол распалил их чувства, и включились некоторые из них в вихрь Зла. И созданный не только Красными, но и Белыми, этот вихрь в конце концов пожрал их, Белых. Восторжествовало Зло и те, кто Злу служат.
* * *
…Чтобы поднять мощный смерчь Добра, нужно отречься от злобы. Я, старый дом, знал одного сильного человека: это был Столыпин. Его душе злоба была чужда. Это не помешало ему, изгнанники, сделать то, что не удалось вам, – раздавить революцию (первую)… Он при этом казнил тысячи две негодных людей. Ни к одному из них он не чувствовал злобы, личной злобы. И каждого, казня, пожалел.
Не говорите так: не все ли равно?
Нет, не все равно. Тут такая же разница, как между ножом врача и кинжалом. Оба режут, но кинжал убивает, а скальпель – целит… Иной правитель казнит, содрогаясь от скорби: этот может быть святым. Другой казнит, смакуя, бахвалясь, – он гнусный убийца… Первый включает свою страну в круг Добра, и тайные добрые силы всего мира помогают ему, второй ввергает ее в смерч Зла, и силы ада рано или поздно погубят правителя и управляемых…
* * *
Спрашиваешь: «Взойдет ли, наконец, прекрасная заря?»
Отвечаю: взойдет, когда погаснет факел Злобы…
Так говорил «старый дом, где он родился».