412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Василий Казаринов » Ритуальные услуги » Текст книги (страница 20)
Ритуальные услуги
  • Текст добавлен: 31 октября 2016, 02:38

Текст книги "Ритуальные услуги"


Автор книги: Василий Казаринов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 20 (всего у книги 24 страниц)

Я прикинул про себя варианты, в стандартной обойме статусов и положений, какие могли занимать юношу в те времена. Геолог. Космонавт. Инженер. Врач. Полярник. Учитель.

– А вот и нет! – улыбнулась тетя Аня, угадав ход моих мыслей. – Знаешь, кем он хотел стать? Ни за что не догадаешься.

Мне было наплевать на то, кем он хотел. Другое дело – кем стал. Подумав об этом, я вдруг ощутил легкий толчок привычной боли в левом плече.

– Он хотел командовать праздничными салютами.

Я остолбенел и с минуту пытался сообразить, что бы этот явно выбивающийся из тривиальной обоймы выбор мог означать, наверное, мальчик был в самом деле существом самобытным.

– Ну, на этой почве у него и начались проблемы. Он вечно мастерил какие-то… – она повертела кистью у виска, подыскивая слово. – Какие-то бомбочки, что ли… Знаешь, прежде валидол продавался в маленьких металлических баночках. Так вот он начинял их чем-то взрывоопасным и взрывал на школьном дворе. Нина Валериановна, химичка, говорила, что это, скорее всего, какая-то смесь алюминиевой пыли с марганцовкой. Ну и еще что-то такое мастерил. Я его предупреждала – эти опыты могут плохо кончиться. Так оно и вышло. У нас, помнится, была комиссия из роно, проверяли наглядную агитацию. И вот они зачем-то наведались во двор, где Сережа, как на грех, экспериментировал. И что-то, конечно, в самый неподходящий момент взорвалось. Грохот стоял… – Она прикрыла глаза и покачнулась, приложив руку к груди. – Руководителю комиссии чуть плохо с сердцем не стало. Ну словом, вышел большой скандал, меня затаскали по инстанциям. И Сережу пришлось переводить в тридцатую школу – рабочей молодежи, были прежде такие школы. Ну вот. – Она поправила выбившуюся из-под светлого платка прядку. – А как его судьба дальше сложилась, я не знаю. А ты?

– Хорошо сложилась. Он в порядке. Ладно, тетя Аня, мне пора.

Поспел я в переулок в самый удачный момент, застав там, что называется, немую сцену: мент изумленно таращился на Люку, которая вместо цветов загружала в багажное отделение литровые бутылки виски с черной наклейкой и прозрачный пластиковый пакет с закусками. Низко наклонившись, она старательно устраивала рядом с роскошным гробом покупки, нисколько не обращая внимания на то, что порыв горячего сквознячного ветра приподнял ее юбку, открыв нашим взорам сочную попку во всей ее аппетитной красе.

– Покойный любил в этой жизни всего две вещи. Женщин и выпивку, – бросил я лейтенанту, минуя будку. – И мы просто обязаны отдать долг его светлой памяти.

3

Отдавать долг решено было у Люки, благо жила она в пяти минутах ходьбы от пряничного домика, в массивном, с еще основательной сталинской выправкой, десятиэтажном доме, фасадом выходящем на Садовое и изукрашенном поверху, над линией верхних окон, барельефами с типичными для «большого стиля» сценами вдохновенного труда: в полях, цехах и у чертежных кульманов – четкие профили плоских людей, застигнутых и остановленных неведомым мастером архитектурных излишеств в моменты их летящих порывистых движений. Все, как один, восторженно приподняв просветленные лица, глядели вдаль, словно выискивая в тех туманных далях землю за горизонтом, и, глядя на них, я подумал: если мы чего-то и добились за последнее время, так это того, что воспитали в себе привычку сумрачно глядеть себе под ноги.

Люка поволокла покупки к подъезду, я свернул за угол и дворами выплыл к заветной гавани, по которой нервно курсировало неопределенного возраста бледнолицее существо в надетом на голое тело просторном и крайне поношенном вельветовом балахоне сугубо поэтического фасона, первозданный оттенок которого определить уже не представлялось возможным, слишком коротких, открывавших жилистые щиколотки, джинсах и сандалиях на босу ногу, которые по такой жаре, наверное, и смотрелись бы уместно, если бы их носитель имел обыкновение хоть раз в год споласкивать ноги и остригать ногти. Сосредоточенно почесывая мягкую и жидковатую, неровными островками вспухающую на истощенном лице бороду, существо уставилось на меня и на удивление гулким, глубоким, поразительно объемным, неизвестно как умещающимся в цыплячьей впалой груди, голосом осведомилось:

– Вершительница скорбных дел у себя?

– Привет, Алдарионов, – ответил я, прикрывая дверь лимузина. – Если ты про Люку, то ее нет. Она скорбит в тиши уединения. Но я уполномочен представлять ее интересы. Пошли в офис… А кстати, у нас что, начался месячник творческой интеллигенции? Недавно Бэмби свидетельствовала почтение – от лица мастеров монументалистики. Теперь вот ты – от лица литературы. Выходит, все искусства в гости к нам. Не хватает разве что мастеров балета.

– Да ну их в баню, – прогудел Алдарионов. – Они все педики.

– Я где-то слышал, что среди них встречаются и женщины, – сказал я, когда мы поднялись наверх и вошли в приемную.

– Один черт, – махнул он рукой, окунул ее в висевшую на плече холстяную суму, напоминавшую безразмерный накладной карман без клапана, извлек оттуда бутылку водки и водрузил ее на стол.

– Ого, Костя! И чем ты так воодушевлен? – спросил я, поглаживая ребристый бочок «Гжелки». – Что-то удалось продать? Что именно? Частушки, анекдоты или гимн?

Костю я знаю почти с первого дня работы Хароном и не перестаю им восхищаться. Когда-то он закончил Литературный институт и с тех пор ударно трудится на литературной ниве, то есть пишет абсолютно все – стихи патетические и лирические, глубокомысленные эссе и критические дневники, частушки и анекдоты, рассказы всех возможных мастей, включая эротические, статьи и заметки в прессу, интервью с представителями бомонда, а кроме того, подхалтуривает в какой-то забавной конторе, которая создает корпоративные гимны. Разумеется, Костя участвовал и в конкурсе на лучший текст нового гимна нашей страны, но весовая его категория в сравнении с мэтрами этого монументального жанра оказалась явно легковата.

– Вот именно, – с серьезным видом кивнул он. – Гимн.

– И в честь кого? Корпорации «Юкос»? Группы компаний «Альфа»? Банка «Национальный кредит»?

– Ты просто обхохочешься! – сказал Костя, усаживаясь на стул напротив меня.

– Ну?

– В честь президента.

Это сообщение заставило оторваться от созерцания водочной наклейки.

– Что? – поперхнулся я.

– Что слышал. Президента в честь. Это прямо усраться про любовь что за история! – Он мечтательно закатил глаза и уставился в потолок. – Встретил тут как-то случайно в одной редакции чувака, он, как оказалось, пописывает всякие пасторальные песенки – ну, про родной край там, пшеничное поле, березу у околицы… Ну вот. Я ему и говорю: а слабо слабать песню про президента? Музыка твоя, слова мои. И сбацали. Мужик текст на музычку кинул, на свои бабки в студии записал. А потом кассету как-то ухитрился сунуть кому-то – то ли в Думу, то ли вообще министру социального обеспечения.

– И что президент?

– Пока не знаю, – пожал щуплыми плечами Костя, косясь на дверь в кабинет Люки. – Так что, ее не будет сегодня?

– Думаю, нет.

– А я вам новую порцию принес. – Костя извлек из сумы коленкоровую папку, разумеется тоже кошмарно потрепанную, с на честном слове держащимися тесемочными завязками.

Талант Кости настолько многогранен, что, помимо всего прочего, из-под его пера выходят еще и эпитафии, которые он время от времени притаскивает нам.

– Давай посмотрю.

– Да что ты в этом понимаешь? – как обычно, насупился он.

– Ты же знаешь, у меня есть опыт в журналистике вообще и в публикаторстве в частности. – Я выдернул из его руки папку. – В школе мне доверили выпуск стенной газеты «Костер». И потом, я ведь с рецензированием эпитафий тебя еще ни разу не подводил. Во-первых, я, будучи погруженным в контекст, лучше тебя чувствую стилистику и настроение этого жанра. А во-вторых, безошибочно ориентируюсь в Люкиных вкусах.

Я раскрыл папку, заранее зная, что в ней обнаружу: стопку отпечатанных на полуслепой машинке листов, в верхнем правом углу которых проставлено имя автора (даже если творение состоит из одной единственной строки), а в левом нижнем – паспортные данные создателя текста, адрес, номер пенсионной книжки и прочие реквизиты. Уже не в первый раз рецензируя творения Алдарионова, я действовал по накатанной схеме, то есть бегло просмотрел всю пачку, раскладывая листки по отдельным стопкам: всего их, как правило, набирается шесть.

В первой оседают тексты, созданные Костей в порыве сердобольного к себе отношения: как правило, они представляют собой обращение безутешных родственников к усопшему. Вторые отстраненно философичны – они Косте удаются совсем неплохо. Третьи написаны под настроение сугубо лирическое. Четвертые есть слово, вымолвленное в простоте, – и, как всякое такое слово, оно тоже, как правило, удачно. Пятое – обращение к Создателю. И шестое – ни в какие ворота не лезет.

– С чего начнем? – спросил я, опуская ладонь на стопку с воображаемым грифом «Ни в какие ворота». – С грустного?

– Да что ты понимаешь… – на всякий случай обреченно пробормотал Костя, приготовившись слушать приговор.

– Ну, поехали, – сказал я, извлекая из пачки лист, и, держа его – согласно поэтической манере читать стихи – в парящей несколько на отлете руке, продекламировал:

Не высказать горе,

Не выплакать слез,

Навеки ты радость

Из дома унес.

– Костя, я ничего не имею против смысла этого творения, – заметил я после паузы. – Но ритмическим строем оно мне поразительно напоминает жанр частушек. Или вот еще:

Ты спишь, а мы живем,

Ты жди, а мы придем…

– При чем тут частушки?! – взбеленился Алдарионов. – У частушек совсем иной мелодический строй. Вот послушай; – Он откашлялся и тягуче пропел:

 
Вот упал метеорит,
А под ним еврей лежит.
Это что же за напасть?..
Камню некуда упасть!
 

– Ну ладно, – согласно кивнул я. – Убедил. Пошли дальше.

Проходящий, остановись,

Обо мне, грешном, помолись.

Я был, как ты,

Ты будешь, как я.

– Это слишком рискованное откровение, – прокомментировал я. – Надо же быть полным идиотом, чтобы остановиться у памятника с таким текстом. Да еще помолиться. Я понимаю, конечно, философскую подоплеку – мол, все там будем! – однако высказана она слишком в лоб: «будешь, как я…» Тебе случалось видеть труп после того, как он полежит в земле?

– Да, – кивнул Алдарионов. – Ты прав, пожалуй. Давай выпьем. – Он свернул «Гжелке» синюю ее головку, налил в стаканы. Мы выпили, Костя выдохнул в меня винные пары: – Давай, мордуй меня дальше, сатрап.

Я не понял, при чем тут сатрап, но продолжил экзекуцию:

– Этот текст явно навеян лирическим настроением. Но сделан он крайне косолапо, вот послушай сам:

Как линь желает к потокам воды,

Так желает душа моя к тебе.

– При чем тут линь? И почему не сом, скажем? Сом – даже чисто внешне – это куда более печальная рыба, нежели линь. И потом, что такое «потоки воды»? Сказал бы проще – река. И вообще придал бы этому простому мотиву аллегорический смысл.

– Какой?

– Река жизни, какой…

– Рекой жизни? – недоверчиво переспросил Алдарионов.

– А почему бы и нет? Кстати, развивая эту аллюзию, в моем, например, статусе можно различить черты Харона. Хотя это, конечно, выпендреж, рисовка и не более, чем беспомощные игры плоского, недалекого ума.

– Твоя взяла, – согласился Костя. – Проехали. Дальше.

– Поехали, – согласился я, беря новый лист.

Не будет уже солнце служить тебе светом

Дневным, и сиянье луны светить тебе.

Но Господь будет тебе вечным светом,

И Бог твой – славою твоею.

– Начнем с того, что «сиянье» светить не может. Светить может источник света – луна в данном случае. И вообще тут перебор со светом, согласись.

– Это спорный тезис, – мотнул головой Костя. – Но я подумаю. Давай выпьем.

Мы выпили и перешли к сердобольному разделу.

Вы жизнь нам в этом мире дали,

В другом покой вы обрели,

Ушли, оставив след печали,

Порывы скорби и тоски.

– Это, Костя, очень душевно в целом, за исключением последней строчки.

– А что в ней такого? – нахмурился он, настороженно теребя один из кустиков своей бороды.

– Скорбь есть чувство покойное, монотонное и меланхоличное, если хочешь. Равно как и тоска. Ему порывы не свойственны.

– Может, сказать – припадки скорби и тоски? – осторожно предположил Алдарионов.

– Нет, – решительно возразил я. – Тут возникают аналогии с апоплексией. Ты лучше подумай.

– О'кей, – кивнул он. – Давай по маленькой.

– Давай. – Мы махнули по маленькой и разом продекламировали всю сердобольную обойму:

Ангел родной

Прости, виновата,

Что не была в час смерти

Рядом с тобой.

Ушла ты от нас очень рано,

Скорбим и помним мы любя,

Родная бабушка и мама,

Нам жить так трудно без тебя.

Тебя, как собственное сердце,

Нельзя забыть и заменить.

Любящие тебя…

Ты не вернешься, не оглянешься,

Не станешь мудрым и седым,

Ты в нашей памяти останешься

Всегда живым и молодым.

Мы сожалеем, плачем и скорбим,

Что ты остался вечно молодым.

Живой тебя представить так легко,

Но в смерть твою поверить невозможно.

Горем сердце мое

Твоя смерть обожгла.

Без тебя мне мир

И мирские дела.

Я сделал паузу, перебирая листки, и отрицательно мотнул головой в ответ на Костин безмолвный намек – он приподнял бутылку и вопросительно уставился на меня.

– Нет, еще не время. По части следующих слезных творений есть кое-какие замечания. Вот послушай:

Ушел от нас ты очень рано,

Никто не смог тебя спасти.

Навеки в нашем сердце рана.

Пока мы живы, с нами ты.

– Нормально, – оценил Костя, проговорив эпитафию про себя.

– В целом да, но рифма хромает. «Спасти – ты» – это режет слух. Немного неуклюже, согласись. Теперь далее…

Тебя познать не в нашей власти,

И скорби нет конца,

Безмерна боль, что рвет на части

Осиротевшие сердца.

– Кого познать? Если усопшего, то он не нуждается ни в каком познавании – тем более безутешными родственниками. Другое дело, если местоимение «тебя» обращено к Господу. Но тогда возникает смысловая невнятица. Подумай. – Я выдернул из стопки очередной лист. – А вот это мне нравится.

Ты, память счастья,

Что умчалась прочь.

– Хорошо, да? – облегченно выдохнул Костя.

– Просто классно. Но тут есть нюанс, связанный со знаками препинания. После «ты» лучше поставить тире.

Он вытянул лист из моей руки и некоторое время тупо смотрел в текст. Потом кивнул:

– Верно. Что еще?

– С лирикой почти все. Вот разве что это осталось:

Из сердца все на свете лица

Не выжгут твоего лица,

– А что, по-моему, сильно, – заметил Костя.

– В том-то и дело, что слишком сильно сказано. Весомо, грубо, зримо. Но эпитафия – это жанр скорее мягкий, он избегает сильных эпитетов. Выжигать лицо из сердца – это слишком агрессивный образ… Что мы привыкли выжигать? Скверну – каленым железом, так? Клеймо, тавро – когда надо пометить свою корову или какую-то еще скотину. Словом, тут возникает слишком рискованный ассоциативный ряд.

– Выпьем, – подвел итог Алдарионов.

Я подумал о том, что невзначай преступил основную заповедь Харона – не пить на работе, но, с другой стороны, грести сегодня не было надобности, поэтому мы выпили и перешли к философскому разделу.

– Все, что содержится в этой стопке, – просто блеск, – сказал я и, полуприкрыв глаза, начал декламировать:

Что можно выразить словами,

Коль сердце онемело?

Земной путь краток,

Память вечна.

Благословляю все, что было,

Я лучшей доли не искал.

Не суждено мне быть, как прежде.

В любви и радости дожить свой век.

Здесь та любовь, что правду подарила,

Здесь та печаль, что мудрость принесла.

– А вот это просто гениально, – сказал я, добираясь до последнего листа.

Не надо надписей для камня моего.

Пишите просто здесь: он был, и нет его.

– Ей-богу, с человеком, который собирается лечь под такой камень, я свел бы знакомство поближе: он близок мне по духу, в его характере ощущается привкус плодотворного сарказма и здорового цинизма.

– Выпьем, – предложил Алдарионов.

– Нет, давай перед этим пройдемся по лирике.

– Давай, – тяжело вздохнул Костя.

Лирических творений было всего три.

На холодный камень сей

Воззри, всяк человек,

И представь в уме своем

Быстротекущий век.

Познай, что и твоих настанет

Дней конец.

Спеши сплести из добрых

Дел венец.

И пусть у гробового входа

Младая будет жизнь играть.

И равнодушная природа

Красою вечною сиять

Тише, листья, не шумите,

Моего друга не будите,

С жизнью покончен вопрос…

Больше не будет ни горя ни слез.

Прочитав последнюю эпитафию, я поймал себя на ошибке – ее конечно же следовало отправить в раздел «Ни в какие ворота».

– Костя, – с мрачной торжественностью начал я. – Как ты мне объяснишь фразу «С жизнью покончен вопрос»?

– Выпьем, – удрученно кивнул он, следя за тем, как я отправляю лист в стопку забракованных творений.

– Самое время, – выпив, я закурил и за этим занятием бегло просмотрел все, что. относилось к слову, изреченному в простоте.

Помним, любим, скорбим.

– Воистину верно замечено: не говори красиво, говори просто. – Я затушил окурок в блюдечке под цветочным горшком и протянул Алдарионову руку: – Поздравляю!

– Вот и славно. – Хлопнув в ладоши, он потер руки и поднялся. – Мне пора. Надо заскочить домой к одной редакторше. В понедельник ей сдавать рукопись. А я ее только что собрал.

– Какую, если не секрет? – спросил я, убирая наполовину опустевшую бутылку в ящик стола.

– А-а-а, – поморщился Костя. – Так… Есть такая серия. «Крутой бульвар» называется, знаешь?

Я знал эту серию, представляющую на своих обложках роскошных стриптизерок в совершенном неглиже.

– Удачи тебе, – прощально помахал я Косте рукой, – Теперь я за нашу словесность совершенно спокоен.

В самом деле – с литературой у нас будет полный порядок до тех пор, пока живы еще творцы, способные из юдоли скорби прямиком отправиться в редакцию порнографического издания.

4

Разгон, полученный в ходе общения с мастером художественного слова, казалось бы, должен был вдохновить на новые подвиги, однако пить не слишком хотелось, – изредка прихлебывая из большого стакана на толстой подошве, я сидел напротив Люки на кухне, наблюдая за тем, как она со знанием дела, целеустремленно и упорно, топит минорное настроение в отливающем янтарем напитке, и все не мог отделаться от ощущения, что в ее лице зазвучал новый мотив, отсутствовавший в момент нашего расставания у подъезда, и наконец догадался, в чем его смысл и строй.

– Черт возьми, Люка, ты накрасила губы.

Она подняла на меня глаза и беспомощно улыбнулась:

– Х-м, ты заметил… – подвигала губами, то приоткрывая их, то плотно смыкая, как это делает всякая женщина, проверяя, удачно ли легла помада. – Надо ведь как-то жить, да, Паша?

– Наверное. Может, пойдем спать? Уже поздно.

– Пойдем. – Она задержала стакан в руке, подумала, мотнула головой и поставила его на стол. – Черт, и пить не хочется. Ничего не хочется. С тобой такое бывает?

– Конечно.

В спальне она торопливо скинула с себя черный мундир, потом завела руки за спину, расстегивая замок бюстгальтера, тугие бретельки его тут же расслабились, отпуская на волю большие груди, и я отвел глаза в тот момент, когда она, покачивая бедрами, начала опускать трусики – наверное, просто по привычке, осевшей во мне одним из оттенков Голубки, которая, прежде чем избавиться от этого последнего аксессуара своего интимного туалета, на мгновение замирала и, поводя кончиком языка по верхней губе, просила, чтобы ты не смотрел на нее… Странно, но это воспоминание никак и ничем не отозвалось во мне, я вернул взгляд на место – как раз в тот момент, когда Люка, согнувшись в три погибели, сдергивала со щиколотки этот бледный, льнущий, как видно, к коже аксессуар и, наконец избавившись от него, наклонялась над кроватью, взбивая подушки.

– Ничегошеньки не хочется, ничего, – тихо сказала она, не оборачиваясь.

– Мне тоже. – Я разделся, перелез через Люку, уже успевшую юркнуть под одеяло, лег, по обыкновению, справа от нее и начал дремать, дожидаясь, когда она мягким жестом призовет повернуться на левый бок, чтобы перекинуть через мое бедро ногу, однако она не шевелилась, а не мигая глядела в потолок, по которому блуждали мутноватые отголоски света, стывшего в ложе Садового кольца.

– Люка.

– Да, – отозвалась она, почти не размыкая губ. – Тут такое дело… – Я приподнялся на локте и умолк.

– Ну! – усмехнулась она. – Не уподобляйся тому коту.

– Какому коту?

– Которого нужно тянуть за яйца, чтоб он на что-то решился.

– Ну, в общем, такое дело… Словом, мне надо бы обзавестись парой счетов в хороших банках. Ты же в этих делах смыслишь… Может быть, с помощью друзей Левы, твоего мужа…

Она медленно поднялась, села, помотала головой.

– Это что-то новенькое. Ты прошвырнулся по помойкам, набрал пустых бутылок, сдал их в пункт приема стеклотары, а вырученные от этой операции деньги хочешь спрятать в офшорах?

– Да, понимаешь, тут такое дело… – Я начал было очень туманно развивать свою мысль, толком не понимая, в каком направлении собираюсь ее продвигать, однако она избавила меня от этих мук тем, что наклонилась, нависла надо мной так, что соски ее касались моей груди, и, приложив палец к моим губам, произнесла ту самую сакраментальную фразу, с которой и началось наше знакомство в день зачатия Харона. Ну разумеется: не буду ли я так любезен не вступать в половое сношение с ее мозгами, поскольку этим я сделаю ей одолжение.

Ничего другого не оставалось, как вкратце и очень эскизно изложить суть дела.

Какое-то время она лежала на боку, подперев щеку рукой, и глядела на темный квадрат иконки, висевшей в простенке между окнами, потом, словно обращаясь к невидимому в потемках лику, прошептала:

– Ты хоть примерно отдаешь себе отчет в том, чем эта твоя затея может обернуться?

– Да, – сказал я. – У меня что-то заныло плечо.

– Это к дождю?

– Нет. У меня ноет плечо только в одном случае. Когда кто-то разглядывает меня сквозь перекрестие оптического прицела.

Ну разумеется, понимал и, разумеется, отдавал себе отчет. В том, что рано или поздно – завтра или через месяц, – но кто-то из сотрудников «карманного гестапо» меня непременно достанет. И поплыву я в своем челне, раздвоившись в ипостасях гребца и пассажира, и некому будет по прибытии на место выковырять из-под моего языка медный обол. Не исключено, что, может быть, даже завтра, – ну да, ведь завтра понедельник! – товарищ Сухой и товарищ Астахов, встретившись, по обыкновению, в просторном, наполненном светом кабинете последнего, начнут прикидывать пути моего следования к другим берегам, и никому не будет ведомо, о чем они там толкуют, надежно отгородившись от мира всеми мыслимыми и немыслимыми мерами информационной безопасности, по части которых, если верить Малахову, бывший лубянский полковник большой дока.

– Ну е ж мое! – провозгласила Люка неожиданно бодрым, здоровым тоном, и в ее интонации я уловил нотки типичного для знакомой мне по прежним дням хозяйки похоронного бизнеса азарта. – Сукин ты, Паша, сын, но с тобой нескучно! Ладно, утро вечера мудренее, что-нибудь придумаем… – Она с кошачьим каким-то проворством переменила позу, уперлась мне в грудь руками, перекинула ногу через мое бедро и так застыла, забросив голову назад, начала медленно сгибать ноги в коленях, тихо охнула в момент нашего соприкосновения и плавно опустилась вниз и с этого момента воплотилась в образ какой-то буйно, но при этом весело помешанной ведьмы, отплясывающей замысловатый экстатический танец, и не унималась уже всю ночь, изобретая все новые и новые пластические формы наших слияний – за исключением той одной-единственной, что была нам обоим так хорошо знакома, но в эту безумную ночь оказавшейся по молчаливому согласию под строгим запретом.

Очнувшись от дремотного забытья, я приподнялся, поглядел на нее. Она спала в не слишком, как мне показалось, ловкой позе, откинувшись на высокую подушку, – еще не лежа, но уже и не сидя – и немо шевелила губами, слабо улыбаясь какому-то образу своего сновидения, и безмолвные ее шепоты были обращены прямо к прояснившемуся от света лику в скромной иконке.

Какое-то время я молча наблюдал за ней и вдруг начал чувствовать, как в смутном еще со сна сознании немые эти движения Люкиных губ и плоский лик какого-то святого вдруг начинают тянуться друг к другу, сближаться и наконец, слившись, переплетясь, обретают устойчивую форму простой и ясной мысли.

– А ведь это в самом деле мысль, – тихо выдохнул я.

– Что? – сонно зашевелилась рядом Люка.

– Ничего, спи.

Я вдруг подумал о скромном безмолвном растении, что в этот момент уже, видимо, распустилось на моем кухонном подоконнике и сидит там, обхватив колени руками, смотрит во двор, где кто-то беседует между собой, предположим, женщина-почтальон и один из жильцов нашего дома, она не слышит их, но видит и все понимает, потому что ей ведомо искусство чтения по губам.

5

Поначалу думал было взять ее с собой, но по здравом размышлении эту сомнительную мысль отверг, вспомнив, что у нас в офисе есть хорошая профессиональная камера – на тот случай, если кому-то из близких покойного придет на ум запечатлеть на пленке церемонию похорон. Прихватив на всякий случай и тяжелый штатив, я погрузил аппаратуру в багажник Люкиной «субары» и погреб в направлении храма.

Принимавший пожертвования монах стоял на своем месте у ворот – в прежней мертвой позе, как будто и не покидал свой пост с того самого дня, когда я кощунственно поинтересовался у него, как идет торговля индульгенциями.

Брат Анатолий огромной метлой ласкал каменные плиты церковного двора – с широким замахом, в тупой ритмичной монотонности деревенского косца подсекая под корень парящий низко над землей тополиный пух, жесткое охвостье метлы издавало шершавые звуки, от которых по спине побежали мурашки. Завидев меня, он оставил свои труды, утер широким рукавом рясы вспотевший лоб и улыбнулся.

– Хороший денек, – сказал я, глянув на небо, затянутое мутноватой пленкой облачности, низкой и рыхловатой, голубовато-серой и скользкой, фактурно напоминавшей верхний слой жидкой простокваши.

– Да, – кивнул Анатолий. – Хорошо. Мы все немного устали от открытого солнца.

– Хорошо, – согласился я, подумав о том, что в этом наблюдении есть немалый смысл: оконное стекло не будет сильно бликовать. – У меня к тебе одна просьба. Я был бы тебе признателен, если б ты разрешил мне побыть в твоей келье. Ну там, на втором этаже. Что узким окном выходит в соседний дворик.

Он удивленно приподнял жидкие брови и потерся щекой о длинный черенок метлы, на которую опирался.

– Это в самом деле так для тебя важно?

– Более чем.

Он раздумчиво покачал головой и кивнул в сторону пристройки – пошли! Мы миновали коридор, в конце которого темнела сумрачная ниша, скрывавшая лестницу, поднялись на второй этаж, оказались в точно таком же коридоре, ослепительно белостенном. По левой его стороне, в притененных лунках глубоких ниш, темнело несколько тяжелых, окованных медными пластинами, дверей. Толкнув одну из них, брат Анатолий пригласил меня входить. Это был сумрачный, с низким сводчатым потолком, каменный каземат, обстановка которого своей аскетичностью напоминала тюремную: жесткая койка по правой стене, маленький стол, табуретка при нем – и разве что образа в углу, в приглушенно поблескивавших праздничных ризах слегка разбавляли мрачное впечатление от убогого монашеского жилища.

– Ну вот, располагайся, – сказал Анатолий. – Бог в помощь. Я пойду, у меня дела.

– Это тебе – Бог в помощь, – отозвался я, нагружая интонацией местоимение, потому что толком не знал, кого мне следовало призывать в союзники, светлоликого Всевышнего или его вечного антипода, косматого, в густой шерсти, парнокопытного, с желчной иезуитской ухмылкой на тонких губах, ведь ни в того, ни в другого не верил – точнее сказать, привык относиться к обоим с достаточной степенью равнодушия, поскольку оба находились вне растительного мироощущения, которому присуща вера исключительно в таинство действительного мига, все движения, голоса и запахи которого хороши именно тем, что происходят и присутствуют здесь и сейчас, а что за этим мигом воспоследует – дело десятое.

«В вас, Павел, угадывается мучительная раздвоенность…» – говорил в момент нашей прошлой встречи Анатолий, и он как в воду глядел: привычка жить мгновением в самом деле раздваивает, приучает воспринимать себя прошлого как существо чужое и даже чуждое и воспитывает прохладно отстраненный взгляд на себя и обыкновение обращаться к себе как к постороннему, на «ты».

– Я догадывался, Павел, что вы закоренелый язычник, – скорбно произнес Анатолий, уловив в моих глазах настроение кощунственной смуты. – Но Господь милостив.

Он тихо прикрыл дверь, и я тут же занялся делом, штатив с камерой установил ближе к двери, с тем расчетом, чтобы аппаратура растворялась в сумрачных глубинах каземата и была незаметна при взгляде извне, заглянул в видоискатель, настроил трансфакатор, увидел прямо перед глазами круглую, обтянутую кожей пупочку и лишь спустя некоторое время догадался, что в поле притяжения телевика оказался одни из элементов обшивки кожаного дивана, стоявшего по левую руку от входа в кабинет Астахова. Я повел камеру вправо. Показалась рука, запястье которой было окольцовано золотым браслетом часов, внешне скромных, но, видимо, очень дорогих. Тускло блеснул перламутр запонки. Рука двинулась наверх, исчезая из поля зрения. Направив объектив ей вдогонку, я увидел, как палец поглаживает уголок тонкого рта, форма которого была мне знакома: стало быть, хозяин кабинета был на месте. Увеличение такого масштаба мне было ни к чему, поэтому я подстроил трансфакатор с тем расчетом, чтобы расширить пространство кадра, захватывая весь диван целиком.

Астахов сидел, закинув ногу на ногу, потом глянул на часы и, повернув лицо в сторону двери, что-то произнес. Вошел Сухой, прошелся по кабинету, заложив руки за спину, уселся справа от Астахова и начал произносить какую-то пространную реплику. Я включил камеру и с этого момента уже не отрывал глаза от видоискателя, стараясь ловить в объектив движения их немых губ, жесты, оттенки мимических рисунков, проступающие в их лицах, – палитра этих рисунков была не слишком разнообразной, за исключением одного момента. В ответ на какой-то вопрос собеседника Астахов некоторое время скорбно молчал, опустив глаза и поглаживая уголки рта, как будто собираясь с духом, потом с тяжелым вздохом что-то произнес, а Сухой покачнулся, словно реплика Астахова пробила его грудь навылет, откинулся ни спинку дивана, потеряв дыхание, лицо его побелело, сделавшись совершенно неподвижным и мертвым, и мне показалось, что чья-то прозрачная невидимая ладонь проводит по его лицу, опуская веки.

Он пребывал в призрачном загробном мире никак не меньше полутора-двух минут, потом дрогнули сухие веки, приподнялись, открывая глаза, в которых прежнее – слегка насмешливое, утепленное иронией – выражение сменилось каким-то совершенно новым, антарктически прохладным, как будто зеницы его только что окунулись в полынью и, выплыв на поверхность, подернулись слюдой тонкого ледка. Он поднялся с дивана, подошел к окну и пошевелил все еще мертвыми губами.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю