Текст книги "Опавшие листья (Короб второй и последний)"
Автор книги: Василий Розанов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 13 страниц)
И следуйте этому, попы; или, во всяком случае, вам не будут повиноваться.
Будете убивать за это, и все-таки вам повиноваться не будут: по слову Писания – «любовь сильнее даже и смерти».
* * *
Очень хорошо «расположение образования» в стране: от 8-ми до 22-х лет – прилежное учение. «Долбеж», от которого не поднимешь головы… От 22-х лет до 35-ти – корректная служба, первые чины и первые ордена. В 35-ть лет – статский советник. Женат (с приданым) и первые дети; ну, это – «кухня и спальня». Достигнув статского советника, – карточный стол, мелок, и пока – он проигрывает начальству, а потом – ему будут проигрывать подчиненные. Тогда он будет уже действительный статский советник.
Потом умрет. И в черной кайме «жена и дети» извещают, что «после тяжкой болезни» Иван Иваныч наконец «скончался».
* * *
Это здоровая реакция на «глупости», что гимназисты не учатся.
– Не учитесь, господа. Ну их к черту. Шалите, играйте. Собирайте цветы, влюбляйтесь. Только любите своих родителей и уважайте попов (ходите потихоньку в церковь). На экзаменах «списывайте», – в удовлетворение министерской ненасытности.
В 20 лет, когда уже будете, конечно, женаты, начинайте полегоньку читать, и читайте все больше и больше, до самой смерти.
Тогда она настанет поздно, и старость ваша будет мудрая.
* * *
…а то вас с детства делают старичками, а в старости предложат жениться. «Ибо уже так мудр, что можешь теперь воспитывать детей», которых теперь родить не можешь.
Вы им скажите, взрослым:
– Нет, папаша: я буду за книгами и бумагой, за письменным столом и делами сидеть – под старость. Ибо будет ум «вершить делá». А теперь я – глупенький, побегу в поле, нарву цветов и отнесу их девочке.
* * *
Из этих слов И. Христа, что «нельзя разводиться мужу и жене, токмо как по вине прелюбодеяния», духовенство извлекло больше доходов, чем из всех австралийских, и калифорнских, и алтайских золотых россыпей.
И хотя отсюда брызнули кровь и мозг человечества: церковь не может их перетолковать, распространить или усложнить, потому что иначе закроются золотоносные россыпи. И на отстаивание и сохранение буквальными этих слов положено более усилий, чем на защиту всего Евангелия.
Что не отдаст человек за восстановление своего семейного счастья? В эту-то кнопку духовенство и надавило.
(посвящается памяти С. А. Рачинского).
* * *
Теряя девственность, девушка теряет свое определение.
Она не согрешила (закон природы), она никого не обидела. Всему миру она может сказать: «Вам какое дело». Так.
Но когда с нею будут говорить, как с девушкою, как с «барышнею», а – не «барыней», не как с «дамою», ведь она не скажет:
– Я уже не девушка.
Она нечто утаит. И это на каждом шагу. Всякий день она вынуждена будет солгать. Она окажется в положении, как «с не своим паспортом» в дороге; с «ложным видом» в кармане.
Правдивая в девстве, искренняя в девстве, прямая в девстве, – теперь (потеряв девство) она будет вынуждена каждый день согнуться, скривить, сказать «неправду» и упрекнуть себя за «недостаток мужества».
Это такая мука.
Но и еще ужаснее, что, «сгибаемая бурей», она наконец начнет расти криво, как-то «боком», неправдиво.
Она вся потускнеет. Сожмется. И вовсе не по «греху», коего нисколько не содержится в совокуплении, но по этим обстоятельствам – потеря «девственности», в самом деле, есть «падение». И эмпирически с этого времени девушка обыкновенно «падает» и «падает». «Падает» в должности. «Падает» в труде. Падает «дома».
Но анафемы (общество, старшие): предупредите же это ужасное несчастие детей ваших своевременным, возможно ранним замужеством. И никогда не смейте кричать – «ты пала» (родители дочерям), когда уже 3–4 года прошло, когда она все томилась, ожидая.
(т. е. после «сформирования»); (вообще должен бы быть в законе определен срок «уплаты векселей», срок – пока девушка «обязана ждать». Пока – все обществу, и ничего – девушке. Закон должен, напр., сказать: «После 30 лет сохранение девства не обязательно, и материнство не несет никакого порицания, а ребенок – законен»).
* * *
Да, я тоже думаю, что русский прогресс, рожденный выгнанным со службы полицейским и еще клубным шулером, далеко пойдет:
Сейте разумное, доброе, вечное.
Сейте. Спасибо вам скажет сердечное
Русский народ.
Вообще у русского народа от многочисленных «спасибо» шея ломится. Со всех сторон генералы, и где военный попросит одного поклона, литературный генерал заставит «век кланяться».
Щедрину и Некрасову кланяются уж 50 лет.
* * *
Все-таки бытовая Русь мне более всего дорога, мила, интимно близка и сочувственна.
Все бы любились. Все бы женились. Все бы растили деточек.
Немного бы их учили, не утомляя, и потом тоже женили. «Внуки должны быть готовы, когда родители еще цветут» – мой канон.
Только «†» страшна.
(вернувшись со свадьбы Светозара Степановича).
* * *
Кто же была Суламифь?
Каждая израильтянка в вечер с пятницы на субботу.
«Песнь песней» надо сближать с тем местом Иезекииля (14 или 16-я глава), где говорит через пророка Б., как он встретил деву Израиля: «и груди (только что) поднялись у тебя»… «и волосы показались»… и «Я взял кольцо и вдел тебе в ноздри, и повесил в уши запястья»… И т. д. «Но ты… всем проходящим по дороге давала жать свои сосцы… и Ассуру, и Египтянину»…
(за газетами утром).
* * *
Место это – чудно. Его каждый юноша и каждая девушка должны заучить наизусть, – как корень жизни своей, как основание прав своих:
Книга пророка Иезекииля, глава XVI:
И было ко мне слово Господне: «Сын человеческий!» выскажи Иерусалиму мерзости его.
«И скажи: так говорит Господь Бог дщери Иерусалима: твой корень и твоя родина в земле Ханаанской: отец твой Аморрей и мать твоя Хаттеянка.
При рождении твоем, в день, как ты родилась, пупа твоего не отрезали, и водою ты не была омыта для очищения, и солью не была осолена, и пеленами не повита.
Ничей глаз не сжалился над тобою, чтобы из милости к тебе сделать тебе что-нибудь из этого; но ты выброшена была на поле, по презрению к жизни твоей, в день рождения твоего.
И проходил Я мимо тебя, и увидел тебя, брошенную на попрание в кровях твоих, и сказал тебе: „в кровях твоих живи!“ Так. Я сказал тебе: „в кровях твоих живи“.
Умножил тебя, как полевые растения; ты выросла и стала большая, и достигла превосходной красоты: поднялись груди, и волосы у тебя выросли; но ты была нага и непокрыта.
И проходил Я мимо тебя, и увидал тебя, и вот, это было время твое, время любви; и простер Я воскрылия риз Моих на тебя, и покрыл наготу твою: и поклялся тебе, и вступил в союз с тобою, – говорит Господь Бог; и ты стала Моею.
Омыл Я тебя водою, и смыл с тебя кровь твою, и помазал тебя елеем.
И надел на тебя узорчатое платье, и обул тебя в сафьяновые сандалии, и опоясал тебя виссоном, и покрыл тебя шелковым покрывалом.
И нарядил тебя в наряды, и положил на руки твои запястья и на шею твою ожерелье.
И дал тебе кольцо на твой нос, и серьги к ушам твоим, и на голову твою прекрасный венец.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
И пронеслась по народам слава твоя.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
И взяла нарядные твои вещи из Моего золота и из Моего серебра, которые Я дал тебе, и сделала себе мужские изобретения, и блудодействовала с ними.
И взяла узорчатые платья твои, и одела их ими, и ставила перед ними елей Мой и фимиам Мой,
И хлеб Мой, который Я давал тебе, пшеничную муку, и елей, и мед, которыми Я питал тебя, – ты поставляла перед ними в приятное благовоние. И это – было, говорит Господь Бог».
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
* * *
Получил два характерных письма.
Многоуважаемый Василий Васильевич!
Я решился обратиться к вам с просьбой, которая вам, быть может, покажется странной и даже нахальной. Я – студент 3-го курса Психо-Неврологического ин-та. Денег своих не имею. Живу помощью отца.
Эти деньги меня страшно тяготят – прямо «руки жгут».
С удовольствием отказался бы от этой поддержки. Но больше мне неоткуда ждать помощи. Зарабатывать уроками и т. п. – сами знаете, что это такое!..
Я и решил, при первой возможности, отказаться от денег отца. И вот мне пришло в голову попросить у вас 2000 руб. Может быть, мои соображения слишком наивны – но когда я узнал, что у вас имеется 35 000 руб. (Уединенное), я решил, что вы вполне можете уделить мне 2000 руб.
На эти деньги я мог бы еще 4 года проучиться (раньше кончить не удастся), затем стал бы выплачивать самым усердным образом.
Мне будет очень обидно, если вы меня примете за афериста.
На что я решился – мною глубоко продумано. Конечно, гарантии своей честности я вам представить не могу – вы можете мне или поверить, или с омерзением бросить письмо в корзинку…
Во всяком случае, для меня – моя просьба вещь серьезная и я прошу вас поверить, что в ней нет ничего шарлатанского.
Мне бы очень хотелось получить от вас ответ.
Г. Ш.
Адр. СПБ. Екатерининская ул. д. NN
Студенту Г. И. Ш.
27 авг. 1912 г.
Р. S. Мне желательно, чтоб содержание этого письма осталось между нами.
Г. Ш.
Удивительно: автор, нужду коего я должен заметить, – не заметил в том же «Уед.», что около 35 000 кормятся 11 человек, из них – 5 маленьких детей, и – больная затяжно годы, жена. «Мне до вас – дела нет»; но вам до меня – есть дело.
– Но почему?
– Я студент, будущность России, а вы – старик и ничего.
Очень мило.
М. Г.
Частенько в газетах мне приходилось читать: такой-то утопился, такой-то застрелился, та-то отравилась; оставляя перед смертью записку: «Есть нечего», «Нечем было жить». И, прочитавши про какое-либо самоубийство, я думал:
«Неправда, не может быть, чтобы человеку, который имеет руки и желает работать, нечем было жить; тут не что иное, как оправдание перед кем кто в своей преждевременной кончине». Я думал, что такой человек имеет какую-то душевную драму, и, не в силах ее пережить – он лишает себя жизни. Записка? – записка открывает лишь часть, малую часть его душевной драмы; простое совпадение обстоятельств.
И так думая, я приходил к такому выводу: Человек, если он может и желает работать, всегда может отыскать для себя труд и прокормить себя, и никогда не решится, исключительно из-за этого, лишить себя жизни. И я это еще увереннее говорил про холостого человека.
Но мне, совершенно неожиданно для меня, пришлось прийти к обратному заключению. И не при помощи каких-либо умозаключений, а просто испытывая это поневоле на себе.
Познакомлю Вас с собой.
Я техник, окончил курс низшего механико-технического училища, где учился первым учеником, и не потому, что я очень зубрил, а потому, что мне очень легко давалось то, что давалось другим с трудом. Служил на одном месте и учился дома; хотел все сдать экзамен на аттестат зрелости. Но, видя, что успехи по учению у меня неважные, – репетитора же я не мог нанять, – я решил ехать в Петербург, зная, что здесь (в Петербурге) я могу довольно дешево приготовиться, отдавая для этого свободные вечера.
Приехал. Работу на первое время нашел. Начал приискивать места. Работа кончилась. А места все найти не могу. Вот уже 2 месяца; как я ищу работы или места; но его нет. Я искал его в различных отраслях труда: я мог бы быть чертежником, слесарем, работать на станках по обработке металла или дерева, мог бы ухаживать за паровой машиной, двигателем или динамо-машиной, или же быть монтером по электричеству; но где бы я ни просил, соглашаясь вперед на какое угодно жалованье, мне всегда отказывали.[28]28
Все работы и службы уже заняты евреями или немцами; все практическое – расхватано ими. «Русского человека – просто никуда не пускают»: – аксиома улиц, контор, торговли. «Иди – на Хитров рынок, иди – в хулиганы, иди – в революцию» (вот в ней прикармливают, и – тоже инородцы и из-за границы). Прикармливают по простейшему мотиву: – «прочь с дороги, конкуренты». Вот об этой стороне «рабочего вопроса» ни гу-гу Горнфельд, ни гу-гу Короленко, ни гу-гу Мякотин и Пешехонов. Может быть, Плеханов и кн. Кропоткин откликнулись бы? Ну, это «звездочеты»: смотрят на небо и не замечают земли… Печать? свобода мысли? свобода закричать? указать?
– Ха! ха! ха! ха! ха! ха!..
– Покричи, покричи. Понатужься.
Нет, уже все, очевидно, «устроилось» и «окончилось».
Ах, надежда: М. Г. Гершензон услышит: ведь он славянофил?
Друзья, мои, русские: вас никто не услышит в России, уже все «обработано» и вообще все «кончилось»…
Ба! ба! ба! – Максим Горький, Леонид Андреев?..
Еврейский хохот вокруг:
– Ха! ха! ха! Пукнут ли они против тех, когда мы их столько лет хвалили, славили и называли гениями…
«Закруглено»… Завязано «крепким узелком»…
[Закрыть] – «У нас полный комплект служащих». «Все места заняты». Вот тот типичный ответ, который я получал в конторах и правлениях, или же – от сторожа, где не пускали не только работать, но и просить места. Все деньги, которые я привез и заработал, были или прожиты, или израсходованы на объявления; осталось от них всего 3 рубля, – да не улыбающаяся перспектива помирать с голоду. Помереть с голоду! как это звучит? но нет! я до этого не дойду, и лишу себя жизни.
В России с голоду никто не умирал, а я показывать пример не буду. Я пойду старой, проторенной другими, дорожкой.
Правда, есть еще другие выходы: или идти просить милостыню, или пойти служить мальчиком на посылках; но то и другое я сделать не хочу, потому что не могу.
Я хочу жить! Я хочу работать! Я могу работать! У меня свежие силы. Но что же мне делать, когда получаю такой ответ: «Все места заняты!» Что?
«Полный комплект служащих. Нам больше не надо».
Тут кипит жизнь! тут идет работа! а я? – Я лишний. Ведь не такой же я лишний, как лишний пуд для носильщика тяжестей; как лишний в шлюпке человек при кораблекрушении. Положи лишний пуд носильщику на спину, и он упадет и другие не снесет. Посади лишнего человека в лодку, лодка потонет, и никто не спасется. Ведь не такой же я лишний? Как вы думаете?
А время летит. Придет час, и одним человеком меньше станет. Такова жизнь! Всему научили меня, – не то, так другое могу делать; а главному: как жить? как приспособиться к жизни? – и забыли научить. Фонарей в дорогу много надавали, а спичек не дали; потухли фонарики один за другим: вот и заблудился! и темно! темно!
Если прибавить к этому письму мой адрес, то я боюсь, что вы подумаете, что я хочу порисоваться, – или, что еще хуже, вы можете подумать, что я прошу помощи: и я решил послать вам это письмо без адреса и фамилии. Так будет лучше! Да!
С почтением к вам пребываю
. . . ов.
СПБ.
Октября 11 дня
1911 г.
Какое страшное письмо. Усилия мои предупредить несчастие – письмо в газете к анониму – прийти ко мне, уже, вероятно, опоздало.
* * *
Толстой удивляет, Достоевский трогает.
Каждое произведение Толстого есть здание. Что бы ни писал или даже ни начинал он писать («отрывки», «начала») – он строит. Везде молот, отвес, мера, план, «задуманное и решенное». Уже от начала всякое его произведение есть, в сущности, до конца построенное.
И во всем этом нет стрелы (в сущности, нет сердца).
Достоевский – всадник в пустыне, с одним колчаном стрел. И капает кровь, куда попадает его стрела.
Достоевский дорог человеку. Вот «дорогого»-то ничего нет в Толстом. Вечно «убеждает», ну и пусть за ним следуют «убежденные». Из «убеждений» вообще ничего не выходит, кроме стоп бумаги и собирающих эту бумагу, библиотеки, магазины, газетного спора и, в полном случае, металлического памятника.
А Достоевский живет в нас. Его музыка никогда не умрет.
(сентябрь).
* * *
На том свете, если попадешь в рай, будут вместо воды поить арбузами.
(за арбузом).
* * *
– Какой вы хотели бы, чтобы вам поставили памятник?
– Только один: показывающим зрителю кукиш.
(в трудовом дне).
* * *
У меня есть какой-то фетишизм мелочей. «Мелочи» суть мои «боги». И я вечно с ними играюсь в день.
А когда их нет: пустыня. И я ее боюсь.
* * *
«Пароход идет» писательства – идет при горе, несчастии, муках души… Все «идет» и «идет»… Корректуры, рукописи…
(история с рыжей лошадью из Лисино).
* * *
Крепче затворяй двери дома, чтобы не надуло.
Не отворяй ее часто. И не выходи на улицу.
* * *
Не сходи с лестницы своего дома – там зло.
Дальше дома зло уже потому, что дальше – равнодушие.
(Лисино).
* * *
Так, один около одного болтается: Горнфельд трется о спину Короленки, Петрищев где-то между ногами бегает, выходит – куча; эта куча трется о такую же кучу «Современного мира». Выходит шум, большею частью, «взаимных симпатий» и обоюдного удивления таланту. Но почему этот «шум литературы» Россия должна принимать за «свой прогресс»?
Не понимаю. Не поймет ни пахарь, ни ремесленник, и разве что согласится чиновник. «Я тоже бумажное царство, – подумает он, – и не разумею, для чего они отделяются от меня. Мы вполне гармоничны».
* * *
Ты бы, демократ, лучше не подслушивал у дверей, чем эффектно здороваться со швейцарами и кухарками за руку. От этого жизнь не украсится, а от того, решительно, жизнь воняет. Притом надо иметь слишком много самообольщения и высокомерия, чтобы думать, будто она – будет осчастливлена твоим рукопожатием. У нее есть свое достоинство, и, как ни странно, в него входит получить гривенник за «пальто», которого ты никогда не даешь.
(I.)
* * *
– Нет, папа, ты ошибаешься. Когда мы недели 2 там жили, – помнишь, когда вернулись рано с Кавказа, – то я раз утащила на кухне морковку, а она увидала. Ну, что морковка? Я выбежала и, недоев, бросила в канавку, а с испугу сказала, что не брала. Так она мучила меня, мучила. – «Ты дурная, Таня, девочка, украла и солгала. Я маме твоей скажу». И жаловалась на меня маме, что я лгала, когда она приехала. А что морковка?
(социал-пуританка Лидия Эрастовна).
* * *
Отвратительная гнойная муха – не на рогах, а на спине быка, везущего тяжелый воз, – вот наша публицистика, и Чернышевский, и Благосветлов: кусающие спину быку.
* * *
Россия иногда представляется огромным буйволом, съевшим на лугу траву-зелье, съевшим какую-то «гадину-козулю» с травою: и, отравленный ею, он завертелся в безумном верченье.
(Желябов и К-о).
* * *
Дочь курсистка. У нее подруги. Разговоры, шепоты, надежды…
Мы «будем то-то»; мы «этого ни за что не будем»… «Согласимся»… «Не согласимся»…
Все – перед ледяной прорубью, и никто этого им не скажет:
«Едва вы выйдете за волшебный круг Курсов, получив в руки бумажку „об окончании“, – как не встретите никого, ни одной руки, ни одного лица, ни одного учреждения, службы, где бы отворилась дверь, и вам сказали: „Ты нам нужна“.
И этот ледяной холод – „никому не нужно“ – заморозит вас и, может быть, убьет многих.
Но терпите. Боритесь, терпите. Это ледяное море приходится каждому переплывать, и кто его переплывет – выползет на берег.
Без перьев, без шлейфа, кой-какой. Но вылезет».
Отчего вы теперь же, на «Курсах», не союзитесь, не обдумываете, не заготовляете службы, работы? У евреев вот все как-то «выходит»: «родственники» и «пока подежурь в лавочке». «Поучи» бесчисленных детей. У русских – ничего. Ни лавки. Ни родных. Ни детей. Кроме отвлеченного «поступить бы на службу». На что услышишь роковое: «Нет вакансий».
* * *
Две курсистки и четыре гимназиста, во имя «правды в душе своей», решили совершить переворот в России.
И не знают, бедные, что и без «переворота» им, по окончании (курса), будет глотать нечего. И будут называть «ваше превосходительство», чтобы не умереть с голоду.
И печать их подбодряет: «Идите! Штурмуйте!» – Азефы, – милые человеки. Азефы, и – не больше.
(Короленке и Пешехонке).
* * *
Все люди утруждены своим необразованием, – один Г. находит в этом источник гордости и наслаждения. Прежде, когда он именовал себя «социалистом-народником» (с такой-то фамилией), он говорил в духе социалистов, что «хотя ничему не учился, однако все знает и обо всем может судить». Объяснить ему, что Португалия и Испания – это разные государства, нет никакой возможности: ибо он смешивает «Пиренейский полуостров» с «Испанией». Теперь, когда он стал «народником и государственником», он считает несогласным со своими «русскими убеждениями» знать географию Европы. Раз – без всякого повода, но со счастливым видом, – он стал говорить, будто «сказал Столыпину, что его взгляды на Россию совершенно ошибочны».
– Александру Аркадьевичу Столыпину?
Как бы кушая бланманже:
– Н-е-е-е-т. Петру Аркадьевичу. Я сказал ему, что совершенно ни в чем с ним не согласен. Tout le monde est frappé que G.[29]29
Все удивлены, что Г. (франц.).
[Закрыть] недоволен им.
Не знаю, был ли счастлив Столыпин поговорить с Г., но Г. был счастлив поговорить со Столыпиным.
И, уезжая домой, в конке, вероятно, думал:
– Что теперь Столыпин думает обо мне?
Эта занятость Столыпина Г-ом и Г-а Столыпиным мне представляется большим историческим фактом. «В груду истории должен быть положен везде свой камешек». И Г. усердно положил «свой».
(на «приглашение» в Славянское Общество).
* * *
К силе – все пристает, с силою (в союзе с нею) – все безопасно: и вот история нигилизма или, точнее, нигилистов в России.
Стоит сравнить тусклую, загнанную, «где-то в уголку» жизнь Страхова, у которого не было иногда щепотки чая, чтобы заварить его пришедшему приятелю, – с шумной, широкой, могущественной жизнью Чернышевского и Добролюбова, которые почти «не удостаивали разговором» самого Тургенева; стоит сравнить убогую жизнь Достоевского в позорном Кузнечном переулке, где стоят только извощичьи дворы и обитают по комнатушкам проститутки, – с жизнью женатого на еврейке-миллионерке Стасюлевича, в собственном каменном доме на Галерной улице, где помещалась и «оппозиционная редакция» «Вестника Европы»; стоит сравнить жалкую полужизнь, – жизнь как несчастье и горе, – Кон. Леонтьева и Гилярова-Платонова – с жизнью литературного магната Благосветлова («Дело») и, наконец, – жизнь Пантелеева, в палаццо которого собралось «Герценовское Общество» (1910-11 г.) с его более чем сотнею гостей-членов, с жизнью «Василия Васильевича и Варвары Димитриевны», с Ге и Ивановым за чашкой чаю, – чтобы понять, что нигилисты и отрицатели России давно догадались, где «раки зимуют», и побежали к золоту, побежали к чужому сытному столу, побежали к дорогим винам, побежали везде с торопливостью неимущего – к имущему. Нигилизм давно лижет пятки у богатого – вот в чем дело; нигилизм есть прихлебатель у знатного – вот в чем тоже дело. К «Николаю Константиновичу» на зимнего и весеннего Николу (праздновал именины два раза в год) съезжались не только из Петербурга, но и из Москвы литераторы; из Москвы специально поздравить приезжал Максим Горький (как-то писали), и курсистки – с букетами, и студенты – должно быть, пролепетать свою «оппозицию» и «поздравление»; и он раздавал свои порицания и похвалы, как возводил в чин и низвергал из чинов. Об этом неумытом нигилисте Благосветлове я как-то услышал у Суворина рассказ, чуть ли не его самого, что в кабинет его вела дверь из черного дерева с золотой инкрустацией, перед которою стоял слуга-негр, и вообще все «как у графов и князей»; это уж не квартирка бедного Рцы с его Ольгой Ивановной «кое в чем». Вот этих «мелочей» наша доверчивая и наивная провинция не знает, их узнаешь, только приехав в Петербург, и узнав – дивишься великим дивом. Гимназистом в VI–VII–VIII классах я удивлялся, как правительство, заботящееся о культуре и цивилизации, может допустить существование такого гнусно-отрицательного журнала, где стоном стояла ругань на все существующее, и мне казалось – его издают какие-то пьяные семинаристы, «не окончившие курса», которые пишут свои статьи при сальных огарках, после чего напиваются пьяны и спят на общих кроватях со своими «курсистками»: но «черные двери с негром» мне и нам всем в Нижнем и в голову не приходили… Тогда бы мы повернули дело иначе. «Нигилизм» нам представлялся «отчаянным студенчеством», вот, пожалуй, «вповалку» с курсистками: но все – «отлично», все – «превосходно», все – «душа в душу» с народом, с простотой, с бедностью. «Грум» (негр) в голову не приходил. Мы входили «в нигилизм» и в «атеизм» как в страдание и бедность, как в смертельную и мучительную борьбу против всего сытого и торжествующего, против всего сидящего за «пиршеством жизни», против всего «давящего на народ» и вот «на нас, бедных студентов»; а в самом нижнем ярусе – и нас, задавленных гимназистов. Я прямо остолбенел от удивления, когда, приехав в Петербург, вдруг увидел, что «и Тертий Иванович в оппозиции», а его любимчик, имевший 2000 «аренды» (неотъемлемая по смерть награда ежегодная по распоряжению Государя), выражается весьма и весьма сочувственно о взрывчатых коробочках: тут у меня ум закружился, тут встал дым и пламя в душу. «Ах, так вот где оппозиция: с орденом Александра Невского и Белого Орла, с тысячами в кармане, с семгой целыми рыбами за столом». – «Это совсем другое дело». Потом знакомство со Страховым, который читал «как по-русски» на 5-ти языках и как специалист и виртуоз знал биологию, математику и механику, знал философию и был утонченным критиком и которому в журналистике некуда было, кроме плохо платившего «Русского Вестника», пристроить статейку… Потом пришел ушедший от Михайловского Перцов, с его великодушными (при небольших своих средствах) изданиями чужих трудов…
Я понял, что в России «быть в оппозиции» – значит любить и уважать Государя, что «быть бунтовщиком» в России – значит пойти и отстоять обедню, и, наконец, «поступить как Стенька Разин» – это дать в морду Михайловскому с его «2-мя именинами» (смеющийся рассказ Перцова). Я понял, что «Русские Ведомости» – это и есть служебный департамент, «все повышающий в чинах», что Елизавета Кускова – это и есть «чиновная дама», у которой все подходят «к ручке», так как она издавала высокопоставленный журнал «Без заглавия». Что «несет шлейф» вовсе не благородная, около нищих и проституток всю жизнь прожившая, княжна Дондукова-Корсакова (поразительна биография, – в книге Стасова о своей сестре), а «несут длинный трэн» эта же Елизавета Кускова, да Софья Ковалевская, и перед ними шествующие «кавалерственные дамы» с Засулич и Перовской во главе, которые великодушную и святую Дондукову-Корсакову даже но допустили «на аудиенцию к себе» в Шлиссельбурге. Тогда-то я понял, где оппозиция; что значит быть «с униженными и оскорбленными», что значит быть с «бедными людьми». Я понял, где корыто и где свиньи, и где – терновый венец, и гвозди, и мука.
Потом эта идиотическая цензура, как кислотой выедающая «православие, самодержавие и народность» из книг; непропуск моей статьи «О монархии», в параллель с покровительством социал-демократическим «Делу», «Русскому богатству» etc. Я вдруг опомнился и понял, что идет в России «кутеж и обман», что в ней встала левая «опричнина», завладевшая всею Россиею и плещущая купоросом в лицо каждому, кто не примкнет «к оппозиции с семгой», к «оппозиции с шампанским», к «оппозиции с Кутлером на 6-ти тысячной пенсии»…
И пошел в ту тихую, бессильную, может быть, в самом деле имеющую быть затоптанною оппозицию, которая состоит в:
1) помолиться,
2) встать рано и работать.
(15 сентября 1912 г.).
* * *
Где, однако, погибло русское дело, русский дух? как все это (см. выше) могло стать? сделаться? произойти?
В официальности, торжественности и последующей «наградке».
В той самой «вони», в которой сейчас погибает (?) нигилизм.
Все объясняется лучше всего через случай, о коем, где-то вычитав, передавал брат Коля (лет 17 назад).
Однажды ввечеру Государь Николай Павлович проходил по дворцу и услышал, как великие княжны-подростки, собравшись в комнату, поют «Боже Царя храни». Постояв у отворенной в коридор двери, – он, когда кончилось пение, вошел в комнату и сказал ласково и строго:
– Вы хорошо пели, и я знаю, что это из доброго побуждения. Но удержитесь вперед: это священный гимн, который нельзя петь при всяком случае и когда захочется, «к примеру» и почти в игре, почти пробуя голоса. Это можно только очень редко и по очень серьезному поводу.
Разгадка всего.
У нас в гимназиях, и особенно в тогдашней подлой Симбирской гимназии, при Вишневском и Кильдюшевском, с их оскверняющим и оскорбляющим чинопочитанием, от которого душу воротило, заставляли всей гимназией перед портретом Государя петь каждую субботу «Боже Царя храни», да и теперь, при поводе и без повода, везде и всякая толпа поет «Боже Царя храни»…
Как?
– Конечно, бездушно!
Нельзя каждую субботу испытывать патриотические чувства, и все мы знали, что это «Кильдюшевскому с Вишневским нужно», чтобы выслужиться перед губернатором Еремеевым: а мы, гимназисты, сделаны орудиями этого низменного выслуживания.
И, конечно, мы «пели», но каждую субботу что-то улетало с зеленого дерева народного чувства в каждом гимназисте: «пели» – а в душонках, маленьких и детских, рос этот желтый, меланхолический и разъяренный нигилизм.
Я помню, что именно Симбирск был родиною моего нигилизма. А я был там во II и III классе; в IV уже переехал в Нижний.
Вот в этом официально-торжественном, в принудительном «патриотизме» – все дело. Мне иногда думается, что «чиновничество» или, вернее, всякие «службы» пусть бы и остались: но с него нужно снять позументы и нашивки, кстати очень смешные и кургузые, курьезные. Как и ордена, кроме разве самых высших, лент и звезд. Все эти служебные «крестики» ни на что не похожи и давно стали посмешищем всех. «Служилый люд» должен быть одет в простой черный кафтан, – и вообще тут может быть придумано нечто строгое, серьезное и простое. Также все эти «поздравления с праздниками начальства», вероятно мешающие только ему отдыхать, веселиться, «разговеться со своими» (в семье), – вся эта поганая шушера должна быть выметена и просто-напросто «в один прекрасный день» запрещена.
Чувство Родины – должно быть строго, сдержанно в словах, не речисто, не болтливо, не «размахивая руками» и не выбегая вперед (чтобы показаться).
Чувство Родины должно быть великим горячим молчанием.
(15 сентября).
* * *
Теперь вы поищите Магнитских да Руничей, да Аракчеева и Фаддея Венедиктовича Булгарина – в своем лагере, господа.
(радикалам).
* * *
Все «наше образование» – не русское, а и европейское нашего времени – выразилось в:
– Господа! Предлагаю усопшего почтить вставанием.
Все встают.
Кроме этого лошадиного способа относиться к ужасному, к несбыточному, к неизрекомому факту смерти, потрясающему Небо и Землю, наша цивилизация ничего не нашла, не выдумала, не выдавила из своей души.
– «Встаньте, господа!» – вот и вся любовь.
– «Встаньте, господа!» – вот и вся мудрость. Дарвин, парламент и войны Наполеона, всем бесчисленным умершим и умирающим, говорят:
– «Мы встали». – «Когда вы умрете – мы встанем».
Это до того рыдательно в смысле наших «способностей», в смысле нашей «любви», в смысле нашего «уважения к человеку», что…
Ну и что же, мы будем «реформировать Церковь» с такими способностями?..
Да ведь ни в ком из нас, во всей нашей цивилизации, нет ни одной капельки той любви, нет ни одной капельки того безбрежного уважения к человеку, какие сказаны церковью при созидании этих (погребальных) обрядов, слов, песнопений, чтений, сказаний, сказаны – и все это запечатлелось как документ. Какой у нас документ любви?!
«Встали! Постояли!!»
– Ослы!
Что скажем еще, кроме «ослы».
* * *
Вот эта-то «важная попытка реформации», – попытка с пустым сердцем, попытка с ничтожным умом, – она потрясает Европу… Тут «и декаденты», и «мы», «и эгофутуристы», всякие «обновленцы», и еще «Дума» и Караулов.
Да, «постояли мы» и над Карауловым. Надо было ему с того света чихнуть нам: «Мало».
* * *
Рассказ Кускова (Пл. А.):
– Все жалуются, что полиция притесняет бедных обывателей и стесняет гражданскую свободу. «Задыхаемся». «Держи и не пущай». Раз я зашел в далекую улицу, панель – деревянная, и бредет мне навстречу пьяная баба. Только у нее, должно быть, тесемки ослабели, и подол спереди был до земли. Как она все «клюкала» вперед, то и наступала на подол. Он ее задерживал, и в досаде она поддергивала (его) вверх. Но юбка отделилась от кофты, и она, не замечая, дергала сорочку. Дальше больше: и я увидел, что у нее пузо голое. Юбку совсем она «обступала» книзу, и она сползла на бедра, а рубашку вздернула кверху. От омерзения я воскликнул стоявшему тут же городовому: