355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Василий Розанов » Опавшие листья (Короб второй и последний) » Текст книги (страница 6)
Опавшие листья (Короб второй и последний)
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 04:01

Текст книги "Опавшие листья (Короб второй и последний)"


Автор книги: Василий Розанов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 13 страниц)

У нас слово „отечество“ узнается одновременно со словом „проклятие“.

Посмотрите названия журналов: „Тарантул“, „Оса“. Целое издательство – „Скорпион“. Еще какое-то среднеазиатское насекомое (был журнал). „Шиповник“.

И все „жалят“ Россию. „Как бы и куда ей запустить яда“.

Дивиться ли, что она взбесилась.

И вот простая „История русского нигилизма“

Жалит ее немец. Жалит ее еврей. Жалит армянин, литовец. Разворачивая челюсти, лезет с насмешкой хохол.

И в середине всех, распоясавшись, „сам русский“ ступил сапожищем на лицо бабушки-Родины.

(за шашками с детьми).


* * *

Я учился в Костромской гимназии, и е 1-м классе мы учили: „Я человек хотя и маленький, но у меня 32 зуба и 24 ребра“. Потом – позвонки.

Только доучившись до VI класса, я бы узнал, что „был Сусанин“, какие-то стихи о котором мы (дома и на улице) распевали еще до поступления в гимназию:

…не видно ни зги!»

…вскричали враги.

И сердце замирало от восторга о Сусанине, умирающем среди поляков.

Но до VI-го класса (т. е. в Костроме) я не доучился. И очень многие гимназисты до IV-го класса не доходят: все они знают, что у человека «32 позвонка», и не знают, как Сусанин спас царскую семью.

Потом Симбирская гимназия (II и III классы) – и я не знал ничего о Симбирске, о Волге (только учили – «3600 верст», да и это в IV классе). Не знал, куда и как протекает прелестная местная речка, любимица горожан – Свияга.

Потом Нижегородская гимназия. Там мне ставили двойки по латыни, и я увлекался Боклем! Даже странно было бы сравнивать «Минина и Пожарского» с Боклем: Бокль был подобен «по гордости и славе» с Вавилоном, а те, свои князья, – скучные мещане «нашего закоулка».

Я до тошноты ненавидел «Минина и Пожарского», – и, собственно, за то, что они не написали никакой великой книги, вроде «Истории цивилизации в Англии».

Потом университет. «У них была реформация, а у нас нечесаный поп Аввакум». Там – римляне, у русских же – Чичиковы.

Как не взять бомбу; как не примкнуть к партии «ниспровержения существующего строя».

В основе просто:

Учась в Симбирске – ничего о Свияге, о городе, о родных (тамошних) поэтах – Аксаковых, Карамзине, Языкове; о Волге – там уже прекрасной и великой.

Учась в Костроме – не знал, что это имя – еще имя языческой богини; ничего – о Ипатьевском монастыре. О чудотворном образе (местной) Феодоровской Божией Матери – ничего.

Учась в Нижнем – ничего о «Новгороде низовые земли», о «Макарии, откуда ярмарка», об Унже (река) и ее староверах.

С 10-ти лет, как какое-то Небо и Вера и Религия:

«Я человек хотя и маленький, но у меня 24 ребра и 32 зуба» или, наоборот, черт бы их брал, черт бы их драл.

Да, еще: учили, что та кость, которая есть берцовая, и называется берцовою.


Представьте, как если бы годовалому ребенку вместо материнской груди давали, «для скорейшего ознакомления с географией», – кокосового молока, а девочке десяти лет надевали бы французские фижмы, тоже для ознакомления с французской промышленностью и художеством. «Моим детям нет еще одиннадцати лет, но они уже знают историю и географию».

И в 15 лет эти дети – мертвые старички.


* * *

…пока еще «цветочки»: погодите, русская литературочка лет через 75 принесет и ягоды.

Уже теперь Фаресов, «беллетрист-народник», предложил поскорее, для утешения в горести, «принять в хорошую христианскую семью» немецкую бонну, которая, читая со свечой роман ночью, зажгла пожар, и когда горела 9-летняя Тамарочка Ауэр, то она вытаскивала свои платья и оставила без помощи горевшую Тамарочку. Фаресов, биограф Лескова, написал (в «Петербургской газете»):

«Это она, бедная, растерялась. Ее скорее надо утешить».

Я бы ему предложил пожертвовать от себя этой гувернантке 25 р. Даю честное слово, что не дал бы.

О гувернантке же двоюродная тетя Тамарочки (Васина учительница) рассказывала, что она уже поступила на место и что получила страховую премию за белье свое, которое якобы сгорело, а оно на самом деле было в стирке и, конечно, было благополучно ей возвращено, а она показала его сгоревшим.

Да: но она 1) немка, 2) труженица, 3) интеллигентка. А что такое Тамарочка? Она только кричала, увидев пылающую комнату: «Бедный папочка! – все сгорит, и когда он вернется (из-за границы), он ничего не найдет».

Он не нашел дочери. Вечная память. Еще: она нередко у этой бонны целовала руку, как дитя неразумеющее, и ее от этого отучали. Она была страшно нежна к окружающим.

Сгорела она в мае. Мать ее умерла в декабре той же зимы, т. е. месяцев за 5–6. Молодой вдовец быстро вновь женился.


* * *

Революция русская вся свернулась в тип заговора; но когда же заговор был мощен против государства, а не против лица? Революция русская и мучит лиц, государство же русское даже не чувствует ее.

«На нашей Звенигородской улице все стоит после 1-го марта, как до 1-го марта». И ни один лавочник не чихнул.

(в саду вечером).


* * *

Когда рвалось железо и люди при Цусиме, литературочка вся хихикала, и профессора хихикали:

– Дан ранг капитана – определить высоту мачты (у К. Тимирязева – против Данилевского).

Можно бы профессорам и ответить на это:

– Принесли и положили на стол диссертацию профессора: определить, из скольких немецких лоскутков она сшита?


* * *

Лучшее в моей литературной деятельности – что десять человек кормились около нее. Это определенное и твердое.

А мысли?..

Что же такое мысли…

Мысли бывают разные.

(вагон).


* * *

Люди, которые никуда не торопятся, – это и есть Божьи люди.

Люди, которые не задаются никакою целью, – тоже Божьи люди.

(вагон).


* * *

Правду предсказывал Горький (в очень милом, любящем письме): «Ваше Уед. – разорвут».

Особенно стараются какие-то жидки из Киева – Колтановский или Полтановский. Раз 6 ругался.

Но я довольно стоек. Цв. пишет – «вы затравлены». Ни малейше не чувствую, т. е. ни малейше не больно. Засяду за нумизматику, и «хоть ты тут тресни». Я сам собрал коллекцию богаче (порознь), чем в Киевском и чем в Московском университетах. И которые собирались сто лет.


* * *

Любящему мужу в жене сладок каждый кусочек. Любящей жене в муже сладок каждый кусочек.

(на извозчике, похороны Суворина) (яркое солнечное утро).


* * *

Вечное детство брака – вот что мне хочется проповедать. Супруги должны быть детьми, должны быть щенятами. Они должны почти сосать мамку с папкой. Их все должны кормить, заботиться, оберегать. Они же только быть счастливы и рождать прекрасному обществу прекрасных детей. В будущем веке первый год молодые будут жить не в домах, а в золотых корзинах.

(на извозчике, похороны Суворина). (яркое солнечное утро).


* * *

Успех в доброте и доброта в успехе…

Он был всегда ясен, прост и в высшей степени натурален. Никогда не замечал в нем малейшей черты позы, рисовки, «занятости собою», – черты почти всеобщие у журналистов. Никогда – «развалившийся в креслах» (самодовольство), что для писателя почти что Царство Небесное. Писатель вечно лакомится около своего самолюбия.

(судьба и личность старика-Суворина).


* * *

…да я нахожу лучше стоять полицейским на углу двух улиц, – более «гражданским», более полезным, более благородным и соответствующим человеческому достоинству, – чем сидеть с вами «за интеллигентным завтраком» и обсуждать чванливо, до чего «у нас все дурно» и до чего «мы сами хороши», праведны, честны и «готовы пострадать за истину»…

Боже мой: и мог я несколько лет толкаться среди этих людей. Не задохся, и меня не вырвало.

Но, слава Богу, кой-что я за эти годы повидал (у В-ской). Главное, как они «счастливы» и как им «жаль бедную Россию». И икра. И двухрублевый портвейн.

(читая Изгоева о Суворине, «Русская Мысль»: «сын невежественной попадьи и николаевского солдата, битого фухтелями»). (Уверен, что этот Изгоев, почему-то никогда не смотрящий прямо в глаза, знает дорожку к Цепному мосту).


* * *

Евреи «делают успех» в литературе. И через это стали ее «шефами». Писать они не умеют: но при этом таланте «быть шефом» им и не надо уметь писать. За них напишут все русские, – чего они хотят и им нужно.


* * *

Вся литература (теперь) «захватана» евреями. Им мало кошелька: они пришли «по душу русскую»…


* * *

Паук один, а десять мух у него в паутине.

А были у них крылья, полет. Он же только ползает.

И зрение у них шире, горизонт. Но они мертвы, а он жив.

Вот русские и евреи. 100 миллионов русских и 7 миллионов евреев.

(засыпая).


* * *

Погром – это конвульсия в ответ на муку.

Паук сосет муху. Муха жужжит. Крылья конвульсивно трепещут, – и задевают паука, рвут бессильно и в одном месте паутину. Но уже ножка мухи захвачена в петельку.

И паук это знает. Крики на погромы – риторическая фигура страдания того, кто господин положения.

Погром – грех, жестокость. Погром – всегда убийство и представляет собою ужас. Как убийство при самозащите есть все-таки убийство. И его нельзя делать и можно избежать, – прямою физическою защитою евреев. Но сделав это – надо подрезать паутину по краям, и бросить ее, и растоптать ее. Нужно освободиться от паука и вымести из комнаты все паутины.


* * *

5-го августа узнал о болезни Шуры.


* * *

Почему я так не могу перенести смерти? перенести не вечности радостей земных.

Цари умирали. Умер Александр III. Почему же я не могу перенести?

Не знаю. Но не могу перенести. «Я умру» – это вовсе не то, что «он умрет». С «я умру» сливается (однокачественно) только…. умрет; даже чудовищнее: п. ч. я грешный.

Да, вот в чем дело: для всего мира я тоже – «он умрет», и тоже – «ничего».

Каждый человек только для себя «я». Для всех он – «он». Вот великое solo. Как же при этом не зареветь с отчаянием.

(вагон, 9 авг. 1912 г.).


* * *

Церковь об умершем произнесла такие удивительные слова, каких мы не умеем произнести об умершем отце, сыне, жене, подруге. Т. е. она всякого вообще умирающего, умершего человека почувствовала так близко, так «около души», как только мать может почувствовать свое умершее дитя. Как же ей не оставить за это все, что…

(помешали).


* * *

Все хотел (1899 – 1909 гг.) сделать бархатное платье. И все откладывал. Теперь уж поздно. Бархатные отделки были.

Как хорошо было (в Белом) светло-серое платье с серебряной отделкой (полоса вертикальная на боку, – и еще немного где-то).

(у Таратина; жду за покупками для детей; мама выбирает).


* * *

Все писатели – рабы. Рабы своего читателя.

Но уж кого бы там ни было, а все-таки в нем существо раба.

Это все Мефистофель-Гутенберг устроил. Черная память.

(8 ч. утра; переезд в город).


* * *

Сестра Верочка (умирала в чахотке 19-ти лет) всегда вынимала мякиш из булки и отдавала мне. Я не знал, почему она не ест (не было аппетита). Но эти массы мякиша (из 5-копеечной булки) я съедал моментально, и это было наслаждение. Она меня же посылала за булкой, и, когда я приносил, скажет: «Подожди, Вася». И начинала, разломив вдоль, вынимать бока и середочку.

У нее были темные волосы (но не каштановые), и она носила их «коком», сейчас высоко надо лбом; и затем – гребешок, узкий, полукругом. Была бледна, худа и стройна (в семье я только был некрасив). Когда наконец решили (не было денег) позвать Лаговского, она лежала в правой зелененькой (во 2-м этаже) комнате. Когда он вошел, она поднялась с кровати, на которой постоянно лежала. Он сказал потом при мне матери:

– Это она похрабрилась и хотела показать, что еще «ничего». Перемените комнату, зеленые обои ей очень вредны. Дело ее плохо.

Как она умерла и ее хоронили, я ничего не помню.

Однажды она сказала мне: «Вася, принеси ножницы». Мне было лет едва ли 8. Я принес. Из печатного листка она выстригла узкую крошечную полоску и бережно положила к себе в книгу, бросив остальное. Напечатано было: Самойло. «Ты не говори никому, Вася». – Я мотнул головой.

Поступив в гимназию, я на естественной истории увидел за учительским столиком преподавателя, которого называли «Самойло». Он был умеренно высокого роста, гладко выбритый в щеках и губах, большие, слегка волнистые волосы, темно-русые, ходил всегда не иначе, как в черном сюртуке (прочие – в синих фраках), и необыкновенно торжественный, или вернее, как-то пышный, величественный. Он никогда не допускал себе сходить со стула и демократически «расхаживать по классу». Вообще в нем ничего не было демократического, простого. Среди других учителей, ужасно ученых, он был как бог учености и важности. Может быть, за год он улыбнулся раза два, при особенно нелепом ответе ученика, – т. е. губы его чуть-чуть сжимались в «мешочек», скорее морщились, но с видом снисхождения к забавному в ученике, дозволяя догадываться, что это улыбка. Говоря, т. е. пропуская из губ немногие слова, он всегда держал (рисуя по бумаге «штрихи») ручку с пером как можно дальше от пальцев, – и я видел благородные суживающиеся к концу пальцы с очень длинными, заостренными, без черноты под ними, ногтями, обстриженными «в тон» с пальцами (ýже, ýже, – ноготь: но и он обстрижен с боков конически).

Мы учили по Радонежскому или Ушинскому:

«Я человек хотя и маленький, но у меня 32 позвонка и 12 ребер»… И еще разное, противное. В 3-м классе (брат Федор) он (Самойло) учил ботанике. Это была толстая книга «Ботаника Григорьева»; но это уже были недоступности, на которые я не мог взирать.


* * *

В вечной тревоге ума о каком-то неблагополучии.

(мамочкина психология).

Но теперь, как все это разъяснилось, когда она 15 лет уже ясно, ощутимо больна, и никто ее не лечил.


* * *

…главная забота, откуда бы получить денежек, через Жуковского исходатайствовать от Двора; и где бы повиднее стать, – в профессоры…

Очень хорош был, как профессор. Подвязывал щеку и говорил, что зубы болят, не зная, как читать и о чем читать. Зачем ему надо-то было в профессоры.

Да: еще – кому бы прочитать рацею. Даже мамаше еще учеником уездного училища писал поучительные письма.

За всю деятельность и во всем лице ни одной благородной черты.

Все действия без порыва («благородный порыв»), какие-то медленные и тягучие. Точно гад ползет. «Будешь ходить на чреве своем».

(о Гоголе).


* * *

Горе задавило! – (заплакав): – Да!!

(мама о Шуре, 9 авг. 1912 г., на извозчике, —

перебив мои о чем-то слова).


* * *

Литературная память самая холодная. На тех немногих «литературных похоронах», на которых я бывал (и никогда не любил), меня поражало, до чего идущим за гробом – никакого дела нет до лежащего умершего. Разговоры. «Свои дела». И у «выдающихся» заботливая дума, что он скажет на могиле.

Неужели эти «сказыватели» пойдут за моим гробом. Бррр…

То ли дело у простецов: жалость, слезы, все.

Мне кажется, церковь и преданные ей люди ужасно ошибаются, избирая для защиты церкви способы и орудия враждебной стороны – печать. Церковь – безмолвна. Церковь не печатна или «старопечатна». Зачем слово церкви? Слово ее – в литургии, в молитвах. Эти великие сокровища, сокровища церковного слова, уже созданы (еще до книгопечатания) и есть и всегда к пользованию. «Проповеди» едва ли нужны. Разве два-три слова и никогда больше пяти минут речи. Церковь должна быть безмолвна и деятельна.

Разве поцеловать больного, напутствуемого не дело? Это и дело, и слово. Поцелуй заменяет слово, поцелуй тем богаче слова – что, как музыка, он бесконечнее и неопределеннее слова. Провел рукой по волосам. Кающегося и изнеможенного обнял ли. Вот «слово» церкви. Зачем говорить?

Говорят пусть литераторы.

И все церковные журналы и газеты – прах и тление…


* * *

– Беспросветный мрак…

(хоть раз в неделю, – годы, – засыпая на ночь, или

так лежа, и – когда я подойду и спрошу; «Что ты?»).


* * *

Шура на ходу:

– Когда она лечилась? Никогда она не лечилась.

В самом деле, – не «лечение» же были эти тусклые визитации Наука с бромом, камфарой, digitalis[25]25
  Наперстянка (лекарственное растение) (лат.).


[Закрыть]
и хинином.

Он ее «успокаивал», когда таяло вещество мозга и стачивалась ткань сердца.


* * *

Сижу у Рцы. Жена (оч. милая, – уж мало зубов) и говорит:

– Не выношу жидов, я всех бы истребила…

Смех. Она прекрасная хозяйка, семьянинка и безукоризненно честная и искренняя женщина; по плодородию и семейности – в самой есть что-то библейское.

– Когда родилась у меня последняя девочка, то соседка наша, еврейка, – в Гатчине – вбегает и спрашивает:

– Кто?

– Девочка.

Она (еврейка) опустилась. И, поднявшись, сказала:

– Если бы мальчик, то вся Гатчина закричала бы (радуясь, сочувствуя).

– Вот! вот! – сказал Рцы. – Ругайте евреев, кляните, но признайте же и у них достоинство.

Р. (талантливый еврей в Москве), написав мне 3-е письмо (незнакомы лично), приписал: «Моей сестре вот-вот родить».

Да. Их нельзя ни порицать, ни отрицать. Только они сами (теперешние выродки, интеллигенция) не знают, «за что». Но вернемся к «Гатчине».

Отчего же Гатчина бы так радовалась «мальчику»? С девочкой – такой же дух. Да: но орган – не тот. Что же, собственно, сказала еврейка, не подозревая сама того?

– Если бы вы произвели, моя русская соседка, новый мужской орган от себя, вдобавок к сущим в мире, – вся бы Гатчина закричала от восторга.

Но ведь это совпадает с церемонией «несения фаллов» жрицами греческими, а еще ранее – египетскими. «Нести в процессии» или «воскликнуть городом» – все одно. И кто же смеет отрицать, что в юдаизме скрыто то, что историки немо и мертво именуют «фаллическим культом» и что есть целокупное народное обожание, целокупное народное влечение «к этим… маленьким вещам»…

Религия выразила Ξυνος.[26]26
  Этнос, народ (греч.).


[Закрыть]


* * *

При устроении брака (в стране) всегда нужно иметь в виду, что это есть вопрос (нужда) стад, вопрос тельцов, – «множества», «тьмы тьмущей»… и никак нельзя мотивировать на «наше дворянское сословие», вообще на городские привилегии и исключения… Эти и сами при уме устроятся и расположатся. Но «отворяй ворота стаду, стадищу, стадищам»: и естественно, эти ворота не должны быть узки, иначе все сломается.

(за нумизматикой).

Обыкновенно каноны (греческой церкви о браке) имели в виду или императорскую фамилию, или патрициев. И через это упустили все (стадо). Патриархи константинопольские, естественно, хотели «утереть нос» (через свое право «не разрешать») кесарям, и были от этого горды и свободны в требованиях: и «едва разрешили 3-й брак». Но, споря со дворцами, они забыли «Ваську Буслаевича», который кричит: «Подавай мне десятый брак», и что же ему делать (такой вышел случай из 1 000 000 людей), если у него, без его вины, померло девять жен, а здоровье брызжет, кровь с молоком. И он орет насмешливо: «Не с подушкой же мне спать», «не на перине жениться».

И были правы патриархи (гордость церкви перед Византийским Двором), но и Васька Буслаевич тоже прав, п. ч. он – народ (стадо, тельцы).

Может ли девять жен умереть у мужа без его вины? Во-первых, у «жены-самарянки» умерли же, или куда-то от нее отошли, семь мужей, что уже не далеко от девяти. А во-вторых, рассказ мне Бакста, задумчивый и удивленный: «Может ли один человек испытать два железнодорожных крушения в сутки?» – Я ответил: «Конечно нет!! Невероятно!!!» – «Представьте, – возразил он мне, – один мой знакомый ехал из Гавра в Лион: и потерпел крушение в поезде Гавр – Париж. Избавился, и так рад был продолжать путь, но был убит при крушении поезда Париж – Лион. Однодневное крушение поездов на двух линиях, конечно, возможно и уже не кажется невероятным; это вообще – бывает, по нескольку раз в год. Между тем в этом совершенно возможном случае будет происходить невероятное несчастие: один и тот же пассажир испытает два железнодорожные крушения в один и тот же день. Это произойдет со всеми теми пассажирами, которые, „уцелев“ в одном поезде, – следовали дальше в своем пути и пересели в другой поезд, тоже крушившийся».

Чудо. А – есть. «Невозможно», а – «случается». Ибо – стада, миллионы. Так и в народе и народном браке, т. е. в диктовании законов о браке, церковная иерархия должна «благодатно предположить» все самые невероятные случаи. Дабы по завету Божию – «трости надломленной не переломить» и «льна курящегося не загасить».

Голубой глаз так и смотрит.

Но не так смотрит черный глаз.


* * *

Когда Церковь устраивала пол (институт брака), то ведь видно, что она устраивала «не свое».

Устраивала не «своих».

И не «свои» – разбежались (XIX век, – да и всегда раньше; «нравы»).


* * *

Нельзя помещать коня в коровник, корову в стойло, собаку в птичник, курицу в собачью конуру.

И только.

(за нумизматикой: как устроен у нас брак; отсутствие развода).


* * *

Все убегающее, ускользающее неодолимо влечет нас.

Так в любви и в литературе. Неужел так – в истине? Боже, неужели так и в религии, где «Бога никогда же никто виде»?!!

(за ужином и Шерл. Холмсом, 20 авг.).


* * *

Не иллюзия ли это, что я считаю своими читателями только покупателей своих книг, т. е. 2500 человек? В газете, правда, не отделить «вообще» (чит.) от преданного тебе? Но я по письмам знаю, что не читавшие ни одной моей книги – преданы мне? В таком случае сразу иллюзия «нечитаемости» исчезла бы.

Не знаю. Колеблюсь в этот час. По отсутствию покупателей книг я заключил вообще, что «мало известн. в России» и не имею никакого влияния.

(глубок, ночью, за Шерл. Холмсом).


* * *

Человек искренен в пороке и неискренен в добродетели.


* * *

Смотрите, злодеяния льются, как свободная песнь; а добродетельная жизнь тянется, как панихида.

Отчего это? Отчего такой ужас?

Да посмотрите, как хорош «Ад» Данте и как кисло его «Чистилище». То же между «Потерянным Раем» Мильтона и его же «Возвращенным Раем». Отчего? Отчего?!!

Одно исключение, кажется, единственное: олимпийские оды Пиндара, которым не соответствовало никакой басни, насмешки, сатиры.

Т. е. греки IV–V века до Р. X. – вот они и были счастливы и чисты.

(в каб. уединения).


* * *

Порок живописен, а добродетель так тускла.

Что же все это за ужасы?!

(20 авг. 1912 г.).


* * *

Герцен напустил целую реку фраз в Россию, воображая, что это «политика» и «история»…

Именно он есть основатель политического пустозвонства в России. Оно состоит из двух вещей: 1) «я страдаю», и 2) когда это доказано – мели какой угодно вздор, все будет «политика».

Т. к. все гимназисты страдают у нас от лени и строгости учителей, то с Герцена началось, что после него всякий гимназист есть «политик», и гимназисты делают политику.

Это не вообще «так», но в 9/10 – так.


* * *

…и все-таки, при всей искренности, есть доля хитрости. Если не в сказанном, то в том, чего не сказано. Значит, и в нашем «вдруг» и в выкриках мы все обращиваем себя шерсткой. «Холодно». «Некрасиво».

Какие же мы зябкие. Какие же мы жалкие.

(об «Уед.», за уборкой книг, осенью 1912 г.).


* * *

«Заштампованный человек», который судится и не по материалу, и не по употреблению, а – по «штампу». И кладутся на него «штампы» – один к другому, все глубже. Уже «вся грудь в орденах». И множество таких и составляют «заштампованное отечество».

Которое не хватает силы любить.

И стали класть «штамп» на любовь.

И положили «штамп» на церковь.

Вот наша история.

(выйдя покурить на лестницу).


* * *

Осени поздней, цветы запоздалые… -

этот стих для меня только миф. Ни осени, ни дерев осенью – не видел никогда (иначе как в младенчестве).

Только появится грибок, – собирай книжки и отправляйся в город. «Начало ученья». Грибок появляется в августе, а иногда уже к концу августа: и вот этот год только 2 раза сходил с Васей за грибами, и почти ничего не нашел, так, 1/2, 1/4 сковородки, всяких – и подберезовиков, и сыроежек, и лисичек даже. Белый – только один. А местность – грибная.

У детей – всех – чудная лесная память. Лет 6 назад, за Териоками, мы забрались совсем далеко и совсем в глушь, перескочив какие-то плетни и пробравшись через какие-то болотца. Вдруг – вечереет. Я испугался: мама ждет к ужину, мама будет испугана. «Дети, скорее домой, темнеет!!!» Все – тут в один момент.

Я совершенно беспамятен, и знаю в общем – куда идти, но совершенно не помню дороги – где именно проходили. А ведь можно попасть в полуболотца и не выбраться до утра. Вдруг дети кричат. «Папа – сюда, папа – туда!!!» И Васька, такой крошечный, едва 7-ми лет, шагает уверенно, как король или старый лесовик. «Вон – береза, мы проходили мимо, вон – бугор, тогда остался влево». Так как уже темнело, то мы почти бежали, а не шли; и не прошло часа, как послышались «ау» прислуги, высланной нам навстречу.

Мама, вся обессилев от испуга, говорила:

– Что же это вы со мной делаете?..

– Ну, мама! – дети наши, как лесовики, их можно куда угодно пустить, не заблудятся.

И Таня, и Вера, и Варя – все как герои. Точно выросли, «доведя папу домой». И грибы. Корзинки. И сейчас – чистить на кухне (лучший момент удовольствия, «торжество правды» и «награда за подвиг»).

Чего же, в образовательном отношении, стоит один такой вечер; и неужели его можно заменить знанием:

Много есть имен на is

Masculini generis:

Panis, piscis, crinis, finis.[27]27
  Мужского рода: хлеб, рыба, волосы, конец (лат.).


[Закрыть]

О, черт бы их драл!!!

Но пусть это жестокая необходимость – в ноябре, в октябре, а не когда

Роняет лес багряный свой убор.

Да, и эта строка для меня тоже миф. Мы ничего теперь этого не видели. Мои бедные дети, такие талантливые все, но которым ученье трудно, – никогда этого не видят.

Не видят, действительно, этого оранжевого великолепия лесов. А что ребенок, в 7-11 лет, почувствует, увидев его, – кто иссчитал? кто угадал?

Может быть, оранжевый-то лес в детстве спасет его в старости от уныния, тоски, отчаяния? Спасет от безбожия в юности? Спасет отрока от самоубийства.

Ничего не принято во внимание. Бедная наша школа. Такая самодовольная, такая счастливая в убожестве. «Уже проходим алгебру» (с сопляками, не умеющими утереть носа).


* * *

Необыкновенной глубины и тревожности замечание Тернавцева, года 3 назад. Я говорил чуть ли не об университетах, о профессорах, может быть, о правительстве и министрах. Он меня перебил:

– Пустое! Околоточный надзиратель – вот кто важен!

Он как-то повел рукой, как бы показывая окрест, как бы проводя над крышами домов (разговор был вечером, ночью):

– Тут вот везде под крышами живут люди. Какие люди? как они живут? – никто не знает, ни министр, ни ваш профессор. Наука не знает, администрация не знает. И не интересуется никто. Между тем какие люди живут и как они живут – это и есть узел всего; узел важности, узел интереса. Знает это один околоточный надзиратель, – знает молча, знает анонимно, и в состав его службы входит – все знать, «на случай»; хотя отнюдь не входит в состав службы обо всем докладывать. Он знает вора, – он знает проститутку, – он знает шулера, человека сомнительных средств жизни, знает изменяющую жену, знает ходы и выезды женщины полусвета. Все, о чем гадают романы, что вывел Горький в «На дне», что выводят Арцыбашевы и другие – вся эта тревожная и романтичная жизнь, тайная и преступная, ужасная и святая, находится, «по долгу службы», в ведении околоточного надзирателя, и еще, «по долгу службы», ни в чьем ведении не находится.

Он почти только недоговорил, или мысленно я договорил за него:

– Вот бы где служить: где подлинно – интересно, где подлинно – всемогущественно!

Я только ахнул в душе: «В самом деле – так! и – никому в голову не приходило!»

Он как-то еще ярче и глубже это сказал. Почти в этом смысле: все службы – призрачны и литературны, а действительная служба одна – это полицейская.

Сам Тернавцев – благороднейший мечтатель, à la Гамлет. И вдруг – такая мысль!

(20 августа. 12 ч.).


* * *

Только русская свободушка и подышала до евреев.

Которые ей сказали «цыц»:

И свободушка завиляла хвостом.


* * *

Вся русская «оппозиция» есть оппозиция лакейской комнаты, т. е. какого-то заднего двора – по тону: с глубоким сознанием, что это – задний двор, с глубокой болью – что сами «позади»; с глубоким сознанием и признанием, что критикуемое лицо или критикуемые лица суть барин и баре. Вот это-то и мешает слиться с оппозицией, т. е. принять тоже лакейский тон. Самым независимым человеком в литературе я чувствовал Страхова, который никогда даже о «правительстве» не упоминал, и жил, мыслил, и, наконец, служил на государственной службе (мелкая и случайная должность члена Ученого комитета министерства просвещения с 1000 р. жалованья), имея какой-то талант или дар, такт или вдохновенье вовсе не интересоваться «правительством». То ли это, что лакей-Михайловский, «зачарованный» Плеве, или что «дворовый человек» – Короленко, который не может прожить дня, если ему не удастся укусить исправника или земского начальника или показать кукиш из кармана «своему полтавскому губернатору». «А то – и повыше», – думает он с трясущимися поджилками. «На хорах был пристав: и вот Анненский, сказав после какого-то предостережения, что пусть нас слушают итам – показал на хоры», – пишет Любовь Гуревич, – т. е. показал на самого пристава!!! Какая отчаянная храбрость. Страхов провалился бы сквозь землю от неуважения к себе, если бы в речи, имеющей культурное значение, он допустил себе, хоть минуту, подумать о приставе. Он счел бы унижением думать даже о министре внутренних дел, – имея в думах лишь века и историю. Вот эта прелестная свобода не радикалов – к ним и манит, т. е. манит к славянофилам, к русским, которые решительно ничего о «правительстве» не думают, ни – «да», ни – «нет», и – «да», и – «нет». Когда хорошо правительство поступает – «да», когда худо, бездарно, беспомощно – «нет». Правительство есть просто орган народа и общества; и член общества, писатель, смотрит на него как на слугу своего, т. е. слугу таких, как он, обывателей, граждан. Так. образ., признание «верховенства власти» есть у радикалов, и решительно его нет у «нашего брата». Вот чего не разобрано, вот о чем не догадываются. Политическая свобода и гражданское достоинство есть именно у консерваторов, а у «оппозиции» есть только лакейская озлобленность и мука «о своем ужасном положении».


* * *

Покорить брак закону любви…

казалось бы, в этом ведь христианство: все – покорять закону согласия, мира, тишины. Но, именно, в христианстве, – не в мусульманстве, не в еврействе, – две тысячи лет бьется другой принцип:


Покорить любовь закону брака.

И все в этом задыхаются.

Кажется, что в нашем браке – и не Евангелие, и не Библия (уж, конечно): это – римский государственный брак. Отцы Церкви были все обывателями Греко-Римской Империи, или – чисто Римской: и понятие об «основной социальной клеточке» взяли из окружающей жизни.

Вот почему мои порывы к новой семье хотя кажутся и суть «антиканонические», но суть подлинно евангельско-библейские стремления, и только антиримско-языческие, неосторожно взятые в «каноны».

Бог сотворил любовь. Адам и Ева были в любви – и по сему, единственно, Библия их нарекла иш и иша («сопряженные»), муж и жена. Любовь древнее «закона брачного». И понятно, что древнейшее и основное не умеет покориться новому и прибавочному.

Не «существительное» согласуется в роде, числе и падеже с «прилагательным», а «прилагательное» согласуется с «существительным».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю