Текст книги "Опавшие листья (Короб второй и последний)"
Автор книги: Василий Розанов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 13 страниц)
Извини, что мало пишу: теперь, право, некогда – я только напоминаю о себе, а то и ты, пожалуй, забудешь
друга твоего К. Кудрявцева.
Адрес: Алатырь, Симбирской губернии, Стрелецкая ул., собственный дом.
Кланяйся всем, кто еще помнит меня.
VIII.
Алатырь,
17 августа 76 г.
Мой милый, милый
Вася!
Сейчас, сию минуту, получил твое милое письмо и карточку! Немедленно сажусь отвечать… Ах, если бы ты видел меня в ту минуту, когда из конверта выпала твоя карточка!.. Я положительно был вне себя от радости, прыгал, бегал по комнате и даже (ты ведь знаешь мою глупую натуру) заплакал. Моя бедная мамаша, сидевшая в той же комнате, положительно недоумевала – чему это я так разъезжаюсь? и, вероятно, серьезно опасалась за мои мозги… Благодарю тебя, Васинька, бесконечно благодарю за присылку своего портрета; сам я, как только снимусь, – сейчас же вышлю тебе, мой дорогой, свою… Ты пишешь, что «рад бы увидать меня хотя на карточке», – теперь мне понятно твое желание по опыту, и я постараюсь как можно скорее исполнить его.
Я не знаю, от кого ты слышал подобные рассуждения об уездных учителях: они с начала до конца неверны… Дело вот в чем: о преобразовании уездн. училищ возбужден был вопрос уже давно и, по проектам, действительно будут учреждены 4-х классные город. училища. Действительно, для приготовления новых учителей основаны учител. институты (напр., в Казани), но чтобы уездн. учителя опасались за свои места – враки. Эта реформа, как и все реформы, не может произойти так быстро, а должна вводиться постепенно. Теперешние учителя будут командированы по очереди на 1 год в эти институты; закрыть уездн. училища, понятно, нельзя, и учителя, побывавшие в институте, останутся на прежних местах. Все это я узнал от здешнего учителя математики Стефановича, который уже лет 9 учит здесь и теперь ждет командировки… В прошлом году выдержал экзамен на учителя русск. яз. один здешний молодой человек и теперь служит тоже здесь. В нашем училище имеется вакансия также на учителя истории и географии, на которую мне теперь и хочется попасть… Если я выдержу экзамен, то вместо того, чтобы идти куда-нибудь на место, могу прямо поступить в уч. инст.; но гораздо, по-моему, практичнее сперва поступить на место и, проучивши там известное время, ехать по командировке в инст., так как в этом случае я сохраняю свое жалованье и, кроме того, получаю 150 р. каких-то подъемных. Держать экзамен я думаю, как я тебе уже, кажется, писал, в нынешнем сентябре, но в настоящее время у меня сильно болят глаза (по увер. доктора, золотушное воспаление), так что мне нельзя, да и запрещено, читать, – и это письмо я пишу с большим трудом. Болезнь глаз, если скоро не пройдет, может отсрочить экзамен на неопределенное время, а это для меня весьма скверно и гадко…
Я беспрестанно отрываюсь от письма, потому что утомляю глаза (или лучше – глаз, так другой завязан). Свои глаза я в особенности испортил в последнее время усиленным чтением; целое лето и весну я по целым дням сидел за книгами, редко выходил из дому и ничего почти, кроме учебников, да газет, интересных (ты следишь?) по настоящей борьбе славян с турками.
Теперь давай, Вася, потолкуем как следует – искренно, по-братски, как говорят друзья и как говорили мы когда-то с тобой (где они, эти золотые дни?). Конец твоего письма опять смахивает на прошлогодние письма. Что с тобой, Вася, в самом деле? В середине письма ты иронически намекаешь о настроении своего духа в прошлом году, а теперь – опять за то же… Разве quasi-вдовушка уехала из Нижнего? или твоя симпатичная amante[21]21
Должно быть – роман с Юльей (см. «Уединенное»), – учительницею музыки. Но это был прекрасный роман, ни от кого не скрытый. Я был в VII кл. гимназии. Мы чудно читали с нею Монтескье, Бентама, и немного шалили. Она была чистейшая девушка 19 л., мне было 18.
[Закрыть] изменила тебе, что люди опять начинают казаться тебе «копошащимися» червяками и собственное твое я чуть-чуть не разлетается мыльным пузырем? Не подумай, милый Вася, что я смеюсь над тобой, но мне, честное слово, самому до крайности жалко тебя и горько за состояние твоего духа… Как выйти из этой беды-печали? Ты пробовал развлечься – ну, и сознайся, ведь тогда не находили на тебя такие мрачные и скверные думы, такие минуты тоски и разочарования, как теперь? Да? Так слушай же, Вася, – неужели нельзя тебе как-нибудь соединить развлечения с умной, рабочей жизнью, твое прелестное веселье с серьезными занятиями? Я говорю – прелестное веселье, потому что знакомство с умной, образованной девушкой, вечерние разговоры, беседы tête á tête, да еще сходство характеров, – да это просто великолепие! Твой покорный слуга, «старый товарищ», как ты пишешь, ни разу в жизни не испытал такого удовольствия… Здесь, в Алатыре, я не знаком ни с одной девушкой, не говоря уже с образованной, а просто – мало-мальски симпатичной… А мои прежние знакомства в Нижнем? Ты, чай, знаешь о них: вспомнить гадко.
О твоих развлечениях я мельком узнал из письма Силина, который сообщал со свойственной ему глупостью и идиотским педантизмом, что ты пустился во все тяжкие, никуда не ходишь, а если тебя и видят, то только, дескать, в известных домах, которые населяют презренные девы или «исчадия духа злаго»… (так и написал последние слова в кавычках; откуда это он взял?) Не помню, где его письмо, а разыскивать лень, но в общих чертах я пересказываю его слова верно.[22]22
В домах «с исчадиями» я ни разу гимназистом не был, и раза 2 был с товарищами-студентами («в компании»), но оставаясь в гостиной и следя за танцами.
[Закрыть] Но я очень усомнился его сообщению, особенно последнему, и, как помнится, послал к тебе письмо с запросом. Кстати о Силине: он, кажись, совсем из ума выживает, пишет корреспонденции (где и какой дурацкий журнал их помещает?), драмы (вот, чай, потеха-то!) и даже стихотворения… Одно из последних он прислал мне, как, дескать, писанное экспромтом, в минуту такую-то… и проч., и просил написать ему мое мнение… Умора просто; я, пожалуй, пришлю стихи.
Я очень рад за тебя, что ты вышел из обычной колеи своей жизни (как помню я ее)… Кстати, милый мой, отчего ты так мало пишешь о своих прекрасных знакомках? (даже г-жа N написал!) Я надеюсь, что это не секрет, тем более для меня: так как я верю, что ты меня любишь братски и друг мой навсегда… В следующем письме, которое ты, по моему примеру, пиши сейчас же по получении моего и которое ты сам обещаешь длинным, – ты пожалуйста напиши обо всем этом подробно, а также и об общих знакомых товарищах (все как-то интересно слышать о них что-нибудь). Меня же, мой милый и хороший Вася, ты извини: это письмо я пишу положительно больной и через силу, – и пишу, что вздумается, нимало не заботясь о порядке и последовательности; пишу потому, что ты просишь поскорее отвечать и в благодарность за присылку карточки.
Если я выдержу экзамен и останусь учителем здесь, но не на Рождестве, так в летнюю вакацию. На будущий 77 г., непременно побываю у тебя в Нижнем, собственно для того, чтобы повидаться с тобой и развлечься (как ты же) от утомительного однообразия и скучнейшего монотонного прозябания здешней отвратительной жизни!.. Если бы ты видел глупые хари моих знакомых, если бы ты слышал их разговоры, если бы ты рассмотрел их пошленькую, мелочную – до омерзения – жизнь… да еще если бы тебе привелось, как мне, почти постоянно видеть их и жить с ними, – ты бы затосковал и замучился еще более, так как натура у тебя впечатлительнее и свежее моей!..
Кстати, Вася, если бы ты так желал меня видеть, как пишешь, ты бы сделал вот что: во время ваката улучил бы недельку-другую, да и махнул бы ко мне!
Суди сам: ты пишешь, что у тебя были деньги (даже много), а проезд от Нижнего до Васильсурска на самолете стоит пустяков, а от В. Сурска, крайнего пункта у устьев р. Суры, до Алатыря ходит и до сих пор пароход, на котором ты преблагополучно доехал бы чуть не до моей квартиры, заплатив за это удовольствие 3 р. 50 к. Не правда ли, – отлично бы?! Весь проезд тебе стоил бы много-много 10 р., зато провел бы великолепную неделю у меня… Дурак я, тысячу раз дурак, что вовремя не уведомил тебя об этом, а то, может быть, и соблазнил бы тебя. Что ты скажешь относительно этого?
Утром 18-го
Много я тебе, мой любезный Вася, наскрипсил, и все-таки еще много хочется поведать тебе и о себе, и о своих мыслях… Но я так думаю, что сколько ни пиши, а все найдется, что сказать, сколько ни старайся яснее и подробнее сообщать в письмах, а все при личном разговоре, в 5 минут, расскажешь и поймешь друг друга в миллион раз лучше, чем в наидлиннейшем письме. Не так ли?
Хотелось бы мне утешить тебя как-нибудь, развлечь чем ни на есть… но, ты, чай, помнишь знаменитое изречение: «Врач! исцелися сам!» Я почти все нынешнее лето находился в таком же сквернейшем настроении духа и забывался только за приготовлениями к экзамену, в чаянии хоть на йоту изменить свою жизнь… Одно могу сказать тебе, Вася, что «от скуки не умирают», как гласит мудрая пословица. От скуки, или сплина, как известно, стреляются только сыны туманного Альбиона; и то, как говорят путешественники, этому способствует природа их страны…
В минуты, особенно для тебя мучительные и невыносимые, ты, мой милый друг, бери листок бумаги и пиши ко мне: все легче будет на душе, право, когда изложишь свою тоску в письме к другу; тогда половина горя и все муки как будто свалятся с плеч, если знаешь, что есть где-то человек, сочувствующий тебе и понимающий тебя… Верно ли? Если и это не поможет, неужели ты не придумаешь, как развлечься? Иди гулять, – не хочется – отправляйся к товарищам, – скучно – ступай хоть в театр, – и это не весело – то забегай хоть к г-же N… Да мало ли чем можно забыться. Неужто ты, Вася, так пресыщен жизнью и так сильна твоя тоска?
Еще раз прошу и прошу тебя писать мне тотчас же, а я в следующий раз (глаза, может, пройдут) напишу о себе поподробнее.
Благодарю и благодарю искренно и горячо за карточку! Целую тебя и жму крепко руку.
Весь твой К. Кудрявцев.
IX.
4 октября 76 г.
Алатырь.
Вот когда я собрался ответить тебе, дорогой мой Вася, на твое последнее письмо, полученное мною назад тому с лишком месяц! Не брани меня, Христа ради, что долго не писал… И теперь я пишу через силу, опять только одним глазом, – еле различаю строчки и буквы… Глаз (и опять левый) разболелся до того, что я – честное слово – сомневаюсь в благополучном исходе болезни, да и сам доктор говорит, что «плохо». Теперь, впрочем, немного лучше, т. е. краснота яблока и воспаление уменьшается, но на самом зрачке появились какие-то белые пятна… Однако я о своем глазе расписался слишком много, но ведь ты знаешь, Вася, пословицу – «что у кого болит, тот про то и говорит». И ведь надо же было ему заболеть именно в то время, когда я совсем был готов подать прошение!.. В последнем письме ты, Вася, думаешь, что я поеду в Казань держать экзамен; теперь оказывается, что можно и здесь. С августа м-ца здесь открылась 4-х классная классическая прогимназия, где я думаю держать экзамен. Если бы не заболел глаз, я уже давно бы сдавал экзамен, а теперь приходится сидеть, сидеть… И какая скука, милый Вася, сидеть! Делать ничего нельзя, выйти тоже… Да еще прескверная, преотвратительная мысль – что, того и гляди, окривеешь, так вот и гложет душу! В голове еще беспрестанно вертится этот экзамен… Ей-богу, черт знает, куда бы я ни делся в эту минуту… Ну а ты что, Вася? Пиши, пиши ко мне, пожалуйста, поскорее и побольше! Прости, что я не могу поговорить теперь с тобою толком и ответить дельно на твои последние, милые, дружеские письма… Поверь, Вася, что, право, мне нельзя много ни читать, ни писать: еще, пожалуй, и последний глаз свернется с панталыку…
Целую тебя и жму крепко твою руку.
Твой друг Кудрявцев.
X.
Алатырь, 26 февраля 1877 г.
Милый мой и дорогой Вася!
Я – хоть убей – не знаю, с чего начать это письмо… Хотелось бы, прежде всего, броситься к тебе на шею, расцеловать тебя, крепко, крепко поцеловать! Хочется также и извиниться пред тобой, попросить прощения за мое невообразимое «окаянство», за долгое почти полгодовое молчание… Наконец, на твое последнее письмо я ровно месяц не отвечал! Черт знает, что такое! Ты имеешь полное право сердиться на меня, кричать, топать ногами, ругать, а я, презренная, рассеянная и ленивая скотина, молча и поникнув головой, опустив долу свои карие очи, буду выслушивать эти справедливые и горькие упреки… Прости меня, мой друг Вася! А чтоб ты не сердился – даю тебе честное слово прислать до Пасхи еще два письма, если ты даже не сочтешь нужным (чего я, впрочем, не думаю) отвечать мне…
Нужно ли говорить, что ты меня обрадовал своим письмом, дорогой Вася, хотя – не сердись, пожалуйста, – больше половины его занято описанием (которое мне, впрочем, очень полезно для знакомства с домашней обстановкой этого нового мужа-хозяина и дилетанта-писателя) твоего визита к Силину. Благодарю тебя за искреннее поздравление с получением диплома учителя, благодарю и искренне верю, что ты рад за меня. Диплом-то я получил, да места мне еще пока нигде не вышло. Видишь в чем дело: я тебе уж, кажется, писал, что здесь есть, или была теперь, вакансия в уезд. учил. на должность учителя истор. и геогр. Мне и хотелось занять ее, но или мое прошение опоздало, или почему-либо другому, только сюда назначен другой, а я опять сижу у моря… Назначен, да еще вдобавок с правом через год еще только держать экзамен на учителя, а я совсем выдержавший… Не подло ли и не досадно ли? Теперь, если и дадут скоро место, так где-нибудь в Царевококшайске, напр.; есть, впрочем, надежда, что этот вновь присланный учитель не выдержит экзамена – и тогда я займу его место, или, может быть, он согласится поменяться со мной… А то, право, милый Вася, ужасно надоело быть без дела и без… своих денег, хоть и маленьких. Для меня решительно все равно, положим, куда меня ни посылай, в Астрахань или Сарапул (оба Казанск. округа), да бедная моя мать грустит, что расстанется со мной, как я ее ни уговариваю.
Ты спрашиваешь, Вася, что я поделываю? О, мой дорогой друг и приятель, лучше бы тебе и не спрашивать! Ты ужаснешься всем безобразиям, какие творил твой закадыка, Кудрявцев, начиная с Рождества и кончая… черт знает, когда кончу. Ты ведь знаешь, что я почти 5 месяцев просидел дома, занятый приготовлениями к экзамену и больной глазами; а как сдал все эти разные испытания благополучно – и пошла писать! С цепи сорвался! Знакомых много, дела нет, развлечься хочется, скучно, а тут приспели бешеные святки, – немудрено, как хочешь. Вася, что я свихнулся… Попойки (с разными жженками и пуншами), танцы, вечера с масками (какие у меня были костюмы! умопомрачение!), катанья на тройках, наконец – картишки вплоть до рассвета (много выиграл и много продул) и живые камелии в 30° мороза… – вот тебе яркая картина моей жизни в последние 2 – 3 месяца. Теперь буря стала утихать, но все я еще часто хожу по гостям и нередко ворочаюсь домой «так поздно, что – ей-богу – очень рано!..». Рядом со всеми этими оргиями, которые тоже надоедают, я читаю Костомарова и Шлоссера, Мордовцева и Тьери, Соловьева и проч. Прочел недавно всего Геттнера, который достал из прогимназической библиотеки. (Помнишь, вместе еще читали!) Читаю толстые журналы последних лет и пожираю газеты; только не могу достать «Нови» никак и нигде… Навряд ли в Алатыре выписывается экземпляра с 2 «Вест. вр.». Я горячо желаю войны с Турцией, боюсь только… ты, чай, подумал: «Ну, и он эскадронов боится!» Нет. Я боюсь того, – найдутся ли у нас новые Румянцевы и Суворовы, знатно колотившие турок, и не будет ли – чем черт не шутит? – какого-нибудь своего Базена… Впрочем, анархия в Турции достигла до nec plus ultra,[23]23
Дальше некуда (лат.).
[Закрыть] и если уж Черняев со своими добровольцами и сербскими пресловутыми войсками стоял против турок и даже поколачивал их, – так перед нашими войсками, я надеюсь, они непременно покажут пятки и растеряют туфли…
В твоем письме, милый Вася, есть странное место: ты намекаешь на мое письмо к Силину и говоришь, т. е. двумя словами его характеризуешь, что «написано очень дружественно, не хуже, чем мне, и не меньше…». Послушай, Вася: неужели ты до сих пор не уверен в моей дружбе, неужели ты думаешь, что я больше дружен с Силиным?! Я пишу Силину обыкновенно редко и помалу; он же часто громит меня своими объемистыми письмами, настоящими папирусами или фолиантами, и в каждом из них последняя страница занята просьбами как можно больше, больше писать… Одних восклицательных знаков у него не пересчитаешь… Действительно, последний раз я был глубоко изумлен его женитьбой и спрашивал его о ней, потом высказал свой взгляд на его занятия литературой. И только. Ты, пожалуйста, успокойся, Вася; я всегда считал тебя не только выше Силина, но выше 20, 30 подобных ему, и, с тех пор как знаком с тобой, был твоим истинным другом.
Конст. Кудрявцев.
Пиши мне, будь так добр, пожалуйста, поскорее; как только получу письмо, сейчас буду тебе отвечать. – Что ты ничего не черкнешь об Алексеевском, Ешинском – когда-то общих товарищах? Что поделывают г-жи Каменская и Поддубенская? Напиши.
Прощай, будь здоров.
Целую тебя. – К. К.
XI.
Алатырь, 5-го апреля 1877 г.
Милый друг, Вася!
Что это за «окаянство» с твоей стороны? Неужели ты не получил моего письма перед Страстной неделей, в котором я еще обещался писать тебе почаще? Разве ты болен, или слишком занят, что не найдешь времени черкнуть мне? Отвечай мне, пожалуйста; я так давно ничего от тебя не слыхал. Я даже и не буду сердиться, если вскоре получу от тебя письмо… толстое, понятно.
О себе ничего нового сказать не могу: все то же, все старое. Места мне еще не вышло, дела поэтому у меня ровно никакого. Хочу заняться математикой и – черт их дери – классиками… Буду готовиться держать испытание зрелости; чем черт не шутит, – может быть, и вывезет!
Читаю, по обыкновению и по-прежнему, много и, тоже по обыкновению, почти без разбора: все, что попадется. Отдаю, положим, преимущество историческим сочинениям и… беллетристике, по обыкновению.
На праздниках (кстати – христосуюсь и поздравляю с прошедшим), впрочем, ничего не читал, «потому, значит, гуляли»…
Из журналов читаю «От. Зап.», «Древнюю и нов. Россию», «Русск. Стар.», и, кроме газет, только «Нови», никак еще не могу достать.
Жаль, право, что я здесь не остался учителем: я бы непременно приехал к тебе летом. А теперь, чертовщина такая, – сидишь без гроша… и уж тут не до поездки в Нижний. Впрочем, если назначат куда-нибудь по Волге, я бы еще заехал, дал бы крюку, да навряд ли…
Извини, что мало пишу: тороплюсь, да и устал – накопилось много писем, а я, кстати, и вздумал напомнить тебе о себе. Я не буду просить тебя еще раз писать: полагаю, – сам «восчувствуешь» эту потребность…
Здоров ли ты, в самом деле? Не посещает ли тебя по-прежнему знаменитая перемежающаяся лихорадка? Прощай. Крепко целую и жму руку.
Твой друг К. Кудрявцев.
XII.
Милый мой друг, Вася!
Что с тобой сделалось, что ты не отвечаешь на мои письма? Вероятно, ты их или не получаешь, или тебя нет в Нижнем? Наконец, не болен ли ты, что не имеешь возможности писать??..
Я тебе послал два или три письма, а ты все молчишь и молчишь… Какая этому причина? Не мучь меня, Христа ради, и отвечай хоть двумя-тремя словами, только ответь. Я ничего не знаю о тебе – Аллах ведает, с коих пор – целую вечность, одним словом… И ты ни одним словом не известишь о себе старого друга и приятеля?!? Или, может быть, ты забыл о нем?.. Мне будет очень и очень грустно!
Я спрашивал о тебе даже Силина (впрочем, и никого больше); но тот остолоп тоже ничего не узнал или не хотел узнавать… Итак, если у тебя еще не совсем испарилась дружба ко мне и осталась хоть крошечка участия, – ты мне ответишь? Ведь да? И пожалуйста – как только получишь это письмо. Пожалуйста!
Если ты скоро напишешь мне, я буду отвечать более длинным и подробным письмом, теперь же извини за краткость.
Я все еще сверхштатный учитель и библиотекарь здешнего уездного училища. Вакантного места мне не вышло. Впрочем, я имею надежду остаться здесь: хочу заняться преподаванием русского языка. Придется опять держать экзамен… Подробности после.
Читаю много, жадно слежу за военными событиями, занимаюсь французским языком, купаюсь и гуляю по берегам Суры… Вот что я теперь делаю. Чтение и гуляние надоедают; «скучно и грустно» чаще, чем весело; досадно и тошно бывает иногда… Все учителя и немногие знакомые разъехались, кто в отпуск, кто в деревню, а без них мне Алатырь кажется еще томительнее и однообразнее… особенно в такую африканскую жару, какая стоит теперь.
Крепко жму руку и целую тебя, милый Вася! Неужели ты опять мне не ответишь? Прощай!
Твой друг К. Кудрявцев.
Алатырь, 6 июля 1877 г.
Р. S. Как сошли у тебя экзамены? Боюсь, что ты живешь с братом на даче, и это письмо долго пролежит в гимназии…, а я буду «безутешно ждать» ответа.
Есть еще письмо: немного неприличное. Я его сохранил ради «смехотворности»:
Я, Василий Розанов, должен получить от Владимира Алексеевского аммонит[24]24
Аммонит – ammonites, – прелестный, золотистый, небольшой: пред-мет моего «соблазна»… В гимназии я собрал прекрасную коллекцию «ископаемых», и этот аммонит был лучшим, если не по значительности и интересу, то по красоте, – украшением всего собрания; также я собрал и прекрасную коллекцию минералов и руд, – копаясь в Кокшарове («Кристаллография» – лекции), проф. Еремееве (литограф, курс лекций), Ляйэле и Море.
[Закрыть] 1 января 1874 г. Чтобы получить его, я отдаю ему право на мою горничную, мисс Кетти. Если он и не будет иметь успеха, то и в таком случае аммонит переходит в мою коллекцию.
К этому заявлению руку приложили
В. Розанов.
Владимир Алексеевский.
Свидетель К. Кудрявцев.
1873 г. 13 декабря.
А может быть, ты, Костя, жив: тогда откликнись Петроград, Коломенская, 33, кв. 21.
* * *
Русское хвастовство, прикинувшееся добродетелью, и русская лень, собравшаяся «перевернуть мир»… – вот революция.
(за занятиями).
* * *
Отвращение, отвращение от людей… от самого состава человека… Боже! с какой бесконечной любви к нему я начинал (гимназия, университет).
Отчего это? Неужели это правда.
* * *
Торчит пень. А была такая чудная латания. 13 рублей.
Так и мы…
И вся история – голое поле с торчащими пнями.
(купил за 13 с кадкой и жестяным листом на Сенной; оценивали гости в 30 р.; два года прожила; утешала глаз; на 3-e стала чахнуть, и в сентябре, у швейцара на «прилавочке» – огромная кадка и странный пень в ней).
* * *
Вполне ли искренне («Уед.»), что я так не желаю славы? Иногда сомневаюсь. Но когда думаю о боли людей – вполне искренне.
«Слава» и «знаменитость» какое-то бламанже на жизнь; когда сыт всем – «давай и этого». Но едва занозил палец, как кричишь: «Никакой славы не хочу». Во всяком случае, это-то уже справедливо, что к славе могут стремиться только пустые люди. И итог: насколько я желаю славы – я ничто. И, конечно, человечество может поступить тут «в пику». Т. е. плевать «во все лопатки».
* * *
«Анунциата была высока ростом и бела, как мрамор» (Гоголь) – такие слова мог сказать только человек, не взглянувший ни на какую женщину, хоть «с каким-нибудь интересом».
Интересна половая загадка Гоголя. Ни в каком случае она не заключалась в он……. как все предполагают (разговоры). Но в чем? Он, бесспорно, «не знал женщины», т. е. у него не было физиологического аппетита к ней. Что же было? Поразительна яркость кисти везде, где он говорит о покойниках. «Красавица (колдунья) в гробу» – как сейчас видишь. «Мертвецы, поднимающиеся из могил», которых видят Бурульбаш с Катериною, проезжая на лодке мимо кладбища, – поразительны. Тоже – утопленница Ганна. Везде покойник у него живет удвоенною жизнью, покойник – нигде не «мертв», тогда как живые люди удивительно мертвы. Это – куклы, схемы, аллегории пороков. Напротив, покойники – и Ганна, и колду-нья – прекрасны и индивидуально интересны. Это «уж не Собакевич-с». Я и думаю, что половая тайна Гоголя находилась где-то тут, в «прекрасном упокойном мире», – по слову Евангелия: «Где будет сокровище ваше – там и душа ваша». Поразительно, что ведь ни одного мужского покойника он не описал, точно мужчины не умирают. Но они, конечно, умирают, а только Гоголь нисколько ими не интересовался. Он вывел целый пансион покойниц, – и не старух (ни одной), а все молоденьких и хорошеньких. Бурульбаш сказал бы: «Вишь, турецкая душа, чего захотел». И перекрестился бы.
Кстати, я как-то не умею представить себе, чтобы Гоголь «перекрестился». Путешествовал в Палестину – да, был ханжою – да. Но перекреститься не мог. И просто смешно бы вышло. «Гоголь крестится» – точно медведь в менуэте.
Животных тоже он нигде не описывает, кроме быков, разбодавших поляков (под Дубно). Имя собаки, я не знаю, попадается ли у него. Замечательно, что нравственный идеал – Уленька – похожа на покойницу. Бледна, прозрачна, почти не говорит, и только плачет. «Точно ее вытащили из воды», а она взяла да (для удовольствия Гоголя) и ожила, но самая жизнь проявилась в прелести капающих слез, напоминающих, как каплет вода с утопленницы, вытащенной и поставленной на ноги.
Бездонная глубина и загадка.
(когда болел живот. В саду).
* * *
Боже Вечный, стой около меня.
Никогда от меня не отходи.
(часто) (чтобы не грешить).
* * *
Какого бы влияния я хотел писательством?
Унежить душу.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
– А «убеждения».
Ровно наплевать.
* * *
Благородный ли я писатель?
Конечно, я не написал бы ни одной статьи (для денег – да), т. е. не написал бы «от души», если бы не был в этом уверен.
А ложь? Разврат («поощряю»)? Нередкая злоба (больше притворная)?
Как сочетать? согласить? примирить?
Не знаю. Только этот напор в душе убеждения, что у меня это – благородно.
Почему же? Какие аргументы? – «на суде ничего не принимается без доказательств»?
Да, – а что такое неблагородное?
«Подделывался».
Но ни к кому не подделывался.
«Льстил».
Но никому не льстил.
«Писал против своего убеждения».
Никогда.
Если я писал с «хочется» (мнимый «разврат»), то ведь что же мне делать, если мне «хотелось»?
Не потащите же вы корову на виселицу за то, что ей «хотелось».
И если «лгал» (хотя определенно не помню), то просто в то время не хотел говорить правду, ну – «не хочу и не хочу».
Это – дурно.
Не очень и даже совсем не дурно. «Не хочу говорить правды». Что вы за дураки, что не умеете отличить правды от лжи; почему я для вас должен трудиться?
Да и то определенной лжи я совсем не помню.
Правда, я писал однодневно «черные» статьи с эс-эрными. И в обеих был убежден. Разве нет 1/100 истины в революции? и 1/100 истины в черносотенстве?
Но зачем в «правом» издании и в «левом»?
По убеждению, что правительство и подумать не смеет поступать по «правым» ли, по «левым» ли листкам. Мой лозунг: «если бы я был Кое-кто, то приказал бы обо всем, не исключая „Правительственного Вестника“:
– В мой дом этих прокламаций не вносите.
Я бы уравнял „Русское Знамя“ и какую-нибудь „Полярную Звезду“.
– Этих прокламаций мне не надо.
Как сметь управлять „по 100 газетам“, когда не подали голоса 100 000 000 людей (мужики, вообще не „имущие“)? не подали бабы? чистые сердцем гимназисты?
Подали, извольте, „люди с пером“.
Я бы им такое „чиханье“ устроил, что не раскушались бы.
Правительство должно быть абсолютно свободно. И особенно – от гнета печати. Разумеется, в то же время оно должно быть чрезвычайно строго к себе.
Но – по своему убеждению и своим принципам.
А то:
– Баян говорит.
– Григорий Спиридоныч желает.
– Амфитеатров из-под Везувия фыркает. Скажите, пожалуйста, какая „важность“? Как же им не фыркать, не желать и не говорить, когда есть чернильницы и их научили грамоте.
Не более я думал и о себе.
– Все это ерунда.
Это скромность. Именно что я писал „во всех направлениях“ (постоянно искренне, т. е. об 1/1000 истины в каждом мнении мысли) – было в высшей степени прекрасно, как простое обозначение глубочайшего моего убеждения, что все это „вздор“ и „никому не нужно“: правительству же (в душе моей) строжайше запрещено это слушать.
И еще одна хитрость или дальновидность – и, м. б., это лучше всего объяснит, что я сам считаю в себе притворством. Передам это шутя, как иногда люблю шутить в себе. Эта шутка, действительно, мелькала у меня в уме:
– Какое сходство между „Henri IV“ и „Розановым“?
– Полное.
Henri IV в один день служил лютеранскую и католическую обедню и за обеими крестился и наклонял голову. Но Шлоссер, но Чернышевский, не говоря о Добчинском-Бокле, все „химики и естествоиспытатели“, все великие умы новой истории – согласно и без противоречий – дали хвалу Henri IV за то, что он принес в жертву устарелый религиозный интерес новому государственному интересу, тем самым, по Дрэперу, „перейдя из века Чувства в век Разума“. Ну, хорошо. Так все хвалили?
Вот и поклонитесь все „Розанову“ за то, что он, так сказать „расквасив“ яйца разных курочек – гусиное, утиное, воробьиное – кадетское, черносотенное, революционное, – выпустил их „на одну сковородку“, чтобы нельзя было больше разобрать „правого“ и „левого“, „черного“ и „белого“ – на том фоне, который по существу своему ложен и противен… И сделал это с восклицанием:
– Со мною Бог.
Никому бы это не удалось. Или удалось бы притворно и неудачно. „Удача“ моя заключается в том, что я в самом деле не умею здесь различать „черного“ и „белого“, но не по глупости или наивности, а что там, „где ангелы реют“, – в самом деле не видно, „что Гималаи, что Уральский хребет“, где „Каспийское“ и „Черное море“…
Даль. Бесконечная даль. Я же и сказал, что „весь ушел в мечту“. Пусть это – мечта, т. е. призрак, „нет“. Мне все равно. Я – вижу партии и не вижу их. Знаю, что – и ложны они и что – истинны. „Прокламации“.
„Век Разума“ (мещанская добродетель) опять переходит в героический и святой „Век Порыва“: и как там на сгибе мелкий бес подсунул с насмешкой „Henri IV“, который цинично, ради короны себе, на „золотую свою головку“ – надсмеялся над верами, где страдали суровый Лютер и великий Григорий I (папа), – так послал Бог в этот другой сгиб человека, сердце которого так во всем перегорело, ум так истончился („О понимании“) в анализе, что для него „все политические истины перемешались и переплелись в ткань, о которой он вполне знает, что она провиденциально должна быть сожжена“.
* * *
У нас нет совсем мечты своей родины.
И на голом месте выросла космополитическая мечтательность.
У греков есть она. Была у римлян. У евреев есть.
У француза – „chére France“, у англичан – „старая Англия“. У немцев – „наш старый Фриц“.
Только у прошедшего русскую гимназию и университет – „проклятая Россия“.
Как же удивляться, что всякий русский с 16-ти лет пристает к партии „ниспровержения государственного строя“.
Щедрин смеялся над этим. „Девочка 16-ти лет задумала сокрушение государственного строя. Хи-хи-хи! Го-го-го!“
Но ведь Перовская почти 16-ти лет командовала 1-м марта. Да и сатирик отлично все это знал. – „Почитав у вас об отечестве, десятилетний полезет нá стену“.