355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Василий Розанов » Опавшие листья (Короб второй и последний) » Текст книги (страница 3)
Опавшие листья (Короб второй и последний)
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 04:01

Текст книги "Опавшие листья (Короб второй и последний)"


Автор книги: Василий Розанов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 13 страниц)

– Он и довезет нас до Знаменской…

– Ха! ха! ха! ха! ха! ха! ха! ха! ха! ха! ха! ха! ха! ха! ха! ха!

(опыты).


* * *

Да жидов оттого и колотят, что они – бабы: как русские мужики своих баб. Жиды – не они, а оне. Лапсердаки их суть бабьи капоты: а на такого кулак сам лезет. Сказано – «будешь биен», «язвлен будешь». Тут – не экономика, а мистика; и жиды почти притворяются, что сердятся на это.

(выпустил из коррект. «Уедин.»).


* * *

«Разврат» есть слово, которому нет соответствующего предмета. Им обозначена груда явлений, которых человечество не могло понять. В дурной час ему приснился дурной сон, будто все эти явления, – на самом деле подобные грибам, водорослям и корням в природе, – суть «дурные», уже как «скрываемые» (мысль младенца Соловьева в «Оправдании добра»); и оно занесло их сюда, без дальних счетов и всякого разумения.

(Эйдкунен – Берлин, вагон).


* * *

Раза три в жизни я наблюдал (издали, не вблизи) или слышал рассказ о матерях, сводничающих своих замужних дочерей. Точно они бросают стадо к… на нее как с… Никогда не «прилаживают к одному», не стараются устроить «уют», хотя бы на почве измены.

Вся картина какого-то «поля» и «рысканья». Удивительно.

Еще поразительнее, что таких жен, все зная о них, глубоко любят их мужья. Плачут и любят. Любят до обожания. А жены, как и тещи, питают почти отвращение к несчастному мужу. Тут еще большая метафизика. Между прочим, такова была знаменитая Фаустина senior, жена Антонина Благочестивого. Она сходилась даже с простолюдинами. А муж, когда она умерла, воздал ей божеские почести (divinatio) и воздвиг ее имени, чести и благочестию – храм.

На монетах лицо ее – властительное, гордое. На темени она несет маленькую жемчужную корону (клубочком). По-видимому, хороша собой, во всяком случае «видная». Лицо Антонина Пия – нежное, «задумчивое», отчетливо женственное.

Он – родоначальник добродетелей и философии.

Я знавал двух славянофилов, испытавших эту судьбу. Комично, что один из них водил своего старшего сына (конечно, не от себя) смотреть памятник Минина и Пожарского, и все объяснял ему «русскую историю».

(на представлении переводной пьесы

на эту тему; пер. Е. А. Егорова).


* * *

Все это тянется как резинка и никакого индивидуального интереса. Только наблюдаешь общие законы (проститутки).

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

– Мы – мостовая. Каких же надписей ты на нас ищешь?

(о проституции; еду в Киев.Столыпина).


* * *

Несмотря на важность проституции, однако в каком-то отношении мне неясном, – они суть действительно «погибшие создания», как бы погаснувшие души. И суть действительно – «небытие»; «не существуют», а только кажется, что они – «есть».

(вагон) (еду в Киев).


* * *

О девстве глубокое слово я слышал от А. С. Суворина и от А. В. Карташова.

Первый как-то сказал:

– Нет, я замечал, что когда девушка теряет девство (без замужества), то она теряет и все. Она делается дурною.

Конечно, он ни малейше не имел в виду обычных нравственных суждений, и передал наблюдение «что бывает», «что случается», «что дальше следует».

Карташов сказал, когда – в их же присутствии – я сказал о двух барышнях типа вечных девственниц (virgo æterna):

– Ведь они никогда не выйдут замуж: непонятно, почему они или почему вообще такие не бросят свое девство, кому попало, и, вообще все равно, кто возьмет?

У меня было философское об этом недоумение.

Он ответил:

– Они (он как бы запнулся, придумывая формулу) – питаются от своего девства. Да, оно не нарушено и, кажется, не нарушится. Но сказать, чтобы оно было им и не нужно, – нельзя: оно им не только нужно, но и необходимо. Они живут им, и именно – его целостью. Это – богатство, которое не тратится, но которое их обеспечивает. Обеспечивает что? Их душу, их талант (они были талантливы), их покой и свежесть.

– Есть девство – и они трудятся, выставляют работы (художницы), дружатся, знакомятся, читают, размышляют.

– Не будет девства – и все разрушится. Так что хотя они и призваны к девству и никакой мужчина им не воспользуется, но это не обозначает, что их девственность есть ничто, – есть не существующая для мира вещь. Для «мира»-то оно не существует, хотя как их талант – и для мира существует; но как телесная нетронутость и целость – оно существует и для них самих.

Замечательно глубоко. Несколько месяцев перед этим я спросил одну из этих девушек, что бы она сделала с мужчиною, если бы он «с голоду» взял у нее то, что у нее лишнее (как мне казалось):

– Упекла бы в Сибирь, – ответила она твердо и по-мужски.

– И не пощадили бы?

– Не пощадила бы.

– Но ведь вам не нужно? (æterna virgo).

Она промолчала.

Рассуждение Карташова, так сказать, наполняет речами ее молчание. Она не успела только формулировать; но поступила бы по чувству («засужу»), которое неодолимо и в котором правда.

Вот источник, по-видимому, непонятно жестоких наказаний, присуждаемых насилователям.

«Кроме замужества – совокупление есть гибель. Обществу оно безвредно: но оно губит субъекта, лицо».

Тогда, конечно, – казнь! Как за убийство или ближайшее к убийству!!! Кроме особенных случаев, о которых длинна речь: но как раз именно в нашей цивилизации и приходится принимать во внимание эти «кроме»…

Кроме случая æternæ virginis, который чрезвычайно редок и сам себя отстаивает, во имя чего мы могли бы потребовать у девушки и всех вообще девушек сохранения их девства?

«Мы» здесь – государство, религия, нравственность, старая семья (родители, братья, «Валентин» (Фауст).

Девушка всегда может ответить, или, при молчании, – она будет полна речей:

– Мотивируйте мне мое девство: и я его сохраню.

Но единственного мотива нет: – замужества.

Нет замужества, рассыпается и девство!

Девство только и сохраняется для мужа; каждая девушка обязана его хранить – если непременно каждой девушке замужество обеспечено. Чем? кем? Status quo[11]11
  Существующий порядок вещей (лат.).


[Закрыть]
общества, законом, религией, родителями. «Мне до этого дела нет, я в это не вмешиваюсь, я не законодательница, – может ответить девушка. – Мне подай мужа. Вот это – я знаю, и – только это».

Девство есть вещь, когда есть (будет) муж.

А когда муж «будет или нет», «выйдет или нет», «чет-нéчет» и «сколько лепестков у сирени»: то и девство тоже «выйдет» или «нет», при «чет» – выйдет, а если «нéчет» – то и не «выйдет»; и девушка просто выйдет за калитку и бросит его на ветер: ибо «нá ветер» бросила целая цивилизация ее замужество.

Тут смычок и струна: струна поет ту арию, которую ведет смычок. Смычок – замужество, активная сторона, «хозяин всего дела». И если «хозяин» пьян или дурак: то пусть уж и не слезает с полатей, если у него «из-под полы» все девушки разбегутся.

Девство в наше время потенциально свободно; и оно не сегодня-завтра станет реально свободно. Девушки вырвутся и убегут. Убегут неодолимо, с этими криками дочерей Лота: «Никого нет, кто вошел бы к нам по закону всей земли: напоим отца нашего, и зачнем от него детей, – я, потом – ты».

Это сказала старшая и благоразумнейшая младшей, которой осталось только послушаться. От дев произошли два народа – моавитяне и аммалекитяне. Почему сразу случилось? Бог не хотел, с одной стороны, чтобы это повторялось: а решительные девушки повторили бы поступок свой, если бы остались пустыми, без зарождения. С другой стороны, однако, сохранив потомство их в веки и веки, до размножения в целый народ, – что далеко не с каждой беременной девушкой случается, – Бог тех библейских времен, и не знавший иной награды угодному Ему человеку, как умножение его потомства, тем самым явно показал, что таковое твердое, как у дочерей Лота, размножение, уверенное в себе размножение – гордое и смелое, не ползучее, а как бы «верхом на коне, в латах и шлеме» – Ему приятно. Да, и в самом деле, только оно обеспечивает расцвет земли и исполнение воли Божией.

(выпустил из коррект. «Уедин.»).


* * *

«дорого назначаете цену книгам». Но это преднамеренно: книга – не дешевка, не разврат, не пойло, которое заманивает «опустившегося человека». Не дева из цирка, которая соблазняет дешевизною.

Книгу нужно уважать: и первый этого знак – готовность дорого заплатить.

Затем, сказать ли: мои книги – лекарство, а лекарство вообще стоит дороже водки. И приготовление – сложнее, и вещества (душа, мозг) положены более ценные.

(в лесу на прогулке).


* * *

Ученых надо драть за уши… И мудрые из них это одобрят, а прочие если и рассердятся, то на это нечего обращать внимания.

(на прогулке в лесу).


* * *

Удивительна все-таки непроницательность нашей критики… Я добр или по крайней мере совершенно незлобен. Даже лица, причинившие мне неисчерпаемое страдание и унижение, – Афонька и Тертий, – не возбуждают во мне собственно злобы, а только смешное и «не желаю смотреть». Но никогда не «играла мысль» о их страдании. Струве – ну, дá, я хотел бы поколотить его, но добродушно, в спину. Господи, если бы мне «ударить» его, я расплакался бы и сказал: «Ударь меня вдвое». Таким образом, никогда месть мне не приходила на ум. Она приходила разве в отношении учреждений, государственности, церкви. Но это – не лица, не душа.

Таким образом, самая суть моя есть доброта, – самая обыкновенная, без «экивоков». Ничье страданье мне не рисовалось как мое наслаждение, – и в этом все дело, в этом суть «демонизма». Которого я совершенно лишен, – до непредставления его и у кого-нибудь. Мне кажется, что это все выдумано, преимущественно дворянами, как Байрон, – и от молодости. «Были сказки о домовых, а потом выдумали занимательнее – демон».

Печальный и пр. и пр.

. . . . . . .

Между тем все статьи обо мне начинаются определениями: «демонизм в Р.». И ищут, ищут. Я читаю: просто – ничего не понимаю. «Это – не я». Впечатление до такой степени чужое, что даже странно, что пестрит моя фамилия. Пишут о «корове», и что она «прыгает», даже потихоньку «танцует», а главное – у нее «клыки» и «по ночам глаза светят зеленым блеском». Это ужасно странно и нелепо, и такое нелепое я выношу изо всего, что обо мне писали Мережковский, Волжский, Закржевский, Куклярский (только у Чуковского строк 8 индивидуально-верных, – о давлении крови, о температуре, о множестве сердец). С Ницше… никакого сходства! С Леонтьевым – никакого же личного (сход.). Я только люблю его. Но сходство и «люблю» – разное.

Я самый обыкновенный человек; позвольте полный титул: «коллежский советник Василий Васильевич Розанов, пишущий сочинения».

Теперь, эти «сочинения»… Да, мне многое пришло на ум, чего раньше никому не приходило, в том числе и Ницше, и Леонтьеву. По сложности и количеству мыслей (точек зрения, узора мысленной ткани) я считаю себя первым. Мне иногда кажется, что я понял всю историю так, как бы «держу ее в руке», как бы историю я сам сотворил, – с таким же чувством уроднения и полного постижения. Но сюда я выведен был своим «положением» («друг» и история с ним), да и пришли лишь именно мысли, а это – не я сам. Я – добрый и малый (parvus): a если «мысли» действительно великие, то разве мальчик не «открывает солнца», и «звезд», всю «поднебесную», и что «яблоко падает» (открытие Ньютона), и даже труднейшее и глубочайшее – первую молитву. Вот я такой «мальчик с неутертым носом», – «все открывший». Это – мое положение, но не – я. От этого я считаю себя, что «в Боге»… У меня есть серьезная уверенность: – Бог для того-то и подвел меня (точно взяв за руку) встретиться с другом, чтобы я безмерно наивным и добрым взглядом увидел «море зла и гибели», вообще – сокрытое «от премудрых земли», о чем не догадывались никогда деревянные попы, да и «святые» их категории, – не догадывался никто, считая все за «эмпирию», «случай» и «бывающее», тогда как это суть, душа и от самого источника. Слушайте, человеки: что для нас самое убедительное? Нечто, что мы сами увидели, узнали, ущупали, унюхали. Ну словом: знаю – и баста. Так для жулика – самое ясное, что он может отпереть всякий замок отверткою; для финансиста – что не ошибется в бирже; для Маркса – что рабочим нужно дать могущество; и прочее. Всякий человек живет немногими знаниями, которые суть плод его жизни, именно его; опыта, страдания, нюха и зрения. Для меня (ведь внутренность же свою я знаю) было ясно в Е<льце>, 1886–1891 гг., что я – погибал, что я – не нужен, что я, наконец, – озлоблен (вот тогда «демонизм» был), что я весь гибну, может быть, в разврате, в картах, вернее же в какой-то жалкой уездной пыли, написав лишь свое «О понимании», над которым все смеялись…

Тогда я жил оставленный, брошенный – без моей вины. Обошел человек и сделал вред.

Вдруг я встречаю, при умирании третьего (товарищ), слезы… Я удивился… «Что такое слезы?» «Я никогда не плачу». «Не понимаю, не чувствую».

Я весь задеревенел в своей злобе и оставленности и мелких «картишках».

Плач, – у гроба третьего, – был для меня что яблоко для Ньютона. «Так вот, можно жалеть, плакать»… Удивленный, пораженный (Ньютонов момент), я стал вникать, вслушиваться, смотреть.

Тá же судьба, тá же оставленность. Но реагирующая на зло плачем в себе, без осуждения, без недоумения, без всякой злобы, без догадки, что есть в мире злоба, вот «демонизм», вот «бесовщина».

Я подал руку, – долго не принимаемую, по неуверенности. Ведь я ходил в резиновых глубоких галошах в июне месяце, и вообще был «чучело». Да и «невозможно» было (администрация и проч.). Но колебания быстро прошли: случилось (от нервности) несчастие (оказавшееся через несколько месяцев мнимым), – которое, так сказать, «резиновые калоши» простирало до преисподней и делало меня «совершенно невозможным». Но слезы по «третьем» решили все: именно когда казалось все «разрушенным и погибшим», и до скончания веков, когда подойти ко мне значило погибнуть самому (особенная личная тайна), и я обо всем этом честно рассказал, – рука протянулась со словами «колебания кончились». Дальше, больше, годы, вдруг бороды лопатой говорят:

– Стоп!

Не обращаю внимания, но за ними и высокопросвещенные люди, как С. А. Рачинский, говорят:

– Нельзя.

«Что такое?!» Будь я «в панталонах мальчик», я ничего особенного бы не понял, не постигнул. Нужно было бесконечно наивной природе (я) столкнуться с фактом, чтобы понять… что «ведь это искусственное дело падать вниз яблоку, оборвавшемуся от ветки: натурально оно должно бы остаться в воздухе, а уж если лететь, то почему же не вверх, а вниз: значит – земля притягивает». Я понял (и первый я), что не в «лопатах» дело, которым «все равно», и не в Рачинском, который благочестив, ко мне добр, а в другом, от чего Рачинский не хотел отстать, a «лопаты» приставлены «к этому забору». Кому-то далекому-далекому, чему-то великому-великому нужно…

– Что нужно?

«– Играйте вы по-прежнему в преферанс, – ну и погибнете, но мало ли же вообще людей гибнет. И этот „друг“ ваш (с скрытною уже тогда болезнью)… тоже погибнет… Но ведь что же?.. Ведь это вообще есть, бывает; – бывает смерть, и болезнь, и разврат, и пустота жизни или лица… Ну, и что же особенного тут, чему же волноваться…»

– Да нет, не в этом дело, а что я был злобен, остервенен, забыл Бога, людей мне было не нужно…А теперь я совсем ваш же, с образами, лампадкой, христианством. Христом, с церковью… Я – ваш.

«– Именно – не „наш“, и такого нам вовсе не нужно, поскольку вы вдвоем, соединены. И будете „наши“ – лишь разъединись».

– «Разъединясь»?.. Значит – опять в злобу, в атеизм, вред людям…

«– Это уже наше дело, мы все берем на себя. О злобе вашей помолимся, и атеизм – замолим, и вообще все обойдется потихоньку и неколко. Ну, кто не вредит людям, и разве все так особенно „веруют“. А обходится. Будет сохранен порядок: а если вы погибнете в разделении, то ведь людей вообще всяких и постоянно очень много гибнет. Ничего нового и даже, извините, ничего интересного».

Конечно, при «упрямстве» можно было бы «преломить», и вышла бы грубость, но никакого открытия. Но я был именно кроток, – как и наивность или «натуральность» (дикий человек) простиралась до того, что я годы ничего не замечал… Как годы же потом шло мое «ньютоновское открытие», что «яблоко очень просто падает на землю» от того-то.

Раз я стоял во Введенской церкви с Таней, которой было три года.

Службы не было, а церковь никогда не запиралась. Это – в Петербурге, на Петербургской стороне. Особенно – тихо, особенно – один. В церковь я любил заходить все с этой Таней, которая была худенькая и необыкновенно грациозна, мы же боялись у нее менингита, как у первого ребенка, и почти не считали, что «выживет». И вот, тихо-тихо… Все прекрасно… Когда вдруг в эту тишину и мир капнула какая-то капля, точно голос прошептал:

«вы здесь – чужие. Зачем вы сюда пришли? К кому? Вас никто не ждал. И не думайте, что вы сделали что-то „так“ и „что следует“, придя „вдвоем“ как „отец и дочка“. Вы – „смутьяны“, от вас „смута“ именно оттого, что вы „отец и дочка“ и вот так распоясались и „смело вдвоем“».

И вдруг образа как будто стали темнеть и сморщились, сморщились нанесенною им обидою… Зажались от нас… Ушли в свое «правильное», когда мы были «неправильные». Ушли, отчуждились… и как будто указали или Сказали: «Здесь – не ваше место, а – других и настоящих, вы же подите в другое место, а где его адрес – нам все равно».

Но, повторяю, жулик знает, чем «отвертывать замки», а «кто молится» и счастлив – тоже знает, что он – молится именно и – именно счастлив; что у него «хорошо на душе»; и вообще что в это время, вот, может быть, на одну эту минуту в жизни, – он сам хорош.

Опять настаиваю, что дело в кротости, что я был именно и всегда кроткий, тихий, послушный, миролюбивый человек. «Как все».

Когда я услышал этот голос, может быть и свой собственный, но впервые эту мысль сказавший, без предварении и подготовки, как «внезапное», «вдруг», «откуда-то» – то я вышел из церкви, вдруг залившись сиянием и гордостью и как победитель. Победитель того, чего никто не побеждал, – даже того, кого никто не побеждал.

– Пойдем, Таня, отсюда…

– Пора домой?

– Да… домой пора.

И вышли. Тут все дело в «отмычке», которая отпирает, и – «в кротости, которую я знал».

Я как бы вынес кротость с собою, и мою «к Богу молитву» – с собою же, и Таню – с собою: и что-то (земля и небо) так повернулись около меня, что я почувствовал:

«– Кротость-то у меня, а у вас – стены. И у меня – молитва, а у вас опять же – стены. И Бог со мною. И религия во мне. И в судьбе. Вся судьба и „свелась“ для этого мгновения. Чтобы тайное и существовавшее всегда наконец-то сделалось явным, осязательным, очевидным, обоняемым».

…Вы именно жестоки и горды («отмычка» у меня)… Именно – холодны… Бога в вас нет, и у вас нет, ничего нет, кроме слов… обещаний, надежд, пустоты и звона. Все вы и вся полнота ваших средств и орудий, ваших богатств и библиотек, учености и мудрости, и самых, как вы говорите, «благодатных таинств», не могут сотворить капельку добра, живого, наличного, реального, если оно ново в веках, не по шаблону и прежде бывавшим примерам: и тут не то чтобы вы «не можете», – все вы, бороды лопатою, или добры сами по себе, или вам «все равно», а что-то вас задерживает, и новое зло вы легко сотворяете, вот как приходскому духовенству в Петербурге обобрать не приходское, да и вообще много нового злого: а вот на «доброе», тоже новое, – связаны ваши руки какою-то страшною, вам самим неведомою силою, которая так же «далека», «неосязаема» и «повсеместна»… как Ньютоново тяготение. Которое я открыл и с него начинается новая эра миропостижения, все – новое, хоть начинай считать «первый год», «второй год». Это, должно быть, было в 1896 или 1897 году.


* * *

«Неужели же так и кончится его деятельная жизнь, посвященная всецело на благо человечества?»

«Ему не хотелось верить, что Провидение уготовило ему столь ужасный конец».

«Он вспомнил о Гарри Тэксоне, вспомнил много случаев, когда он освобождал от ужасной смерти этого многообещающего дорогого ему юношу…»

(«Графиня-Преступница»).

Так предсмертно рассуждал Шерлок Холмс, вися в коптильне под потолком, среди окороков (туда его поднял на блоке, предварительно оглушив ударом резины, – разбойник), и ожидая близкой минуты, когда будет впущен дым и он прокоптится наравне с этими окороками.

Мне кажется, Шерл. Хол. – то же, что «Страшные приключения Амадиса Гальского», которыми зачитывался, по свидетельству Сервантеса, герой Ламанчский – и которыми, без сомнения, потихоньку наслаждался и сам Сервантес. Дело в том, что неизвестный составитель книжек о Холмсе (в 48 стр. 7 к. книжка), – вероятно, исключенный за неуспешность и шалости гимназист V–VI-го класса, – найдя такое успешное приложение своих сил, серьезно раскаялся в своих гимназических пороках и написал книжки свои везде с этим пафосом к добродетели и истинным отвращением к преступлению. Книжки его везде нравственны, не циничны, и решительно добропорядочнее множества якобы «литературно-политических» газет и беллетристики.

Есть страшно интересные и милые подробности. В одной книжке идет речь о «первом в Италии воре». Автор принес, очевидно, рукопись издателю: но издатель, найдя, что «король воров» не заманчиво и не интересно для сбыта, зачеркнул это заглавие и надписал свое (издательское): «Королева воров». Я читаю-читаю, и жду, когда же выступит королева воров? Оказывается, во всей книжке – ее нет: рассказывается только о джентльмене-воре.

Есть еще трогательные места, показывающие дух книжек:

«На мгновение забыл все на свете Шерлок Холмс, ввиду такого опасного положения своего возлюбленного ученика. Он поднял Гарри и понес его на террасу, но окно, ведущее в комнаты, оказалось уже запертым.

– А кто этот раненый молодой человек?

– Это честный добрый молодой человек, на вас непохожий, милорд».

(«Только одна капля чернил»).

Еще, в конце:

«– И вы действительно счастливы и довольны своим призванием?

– Так счастлив, так доволен, как только может быть человек. Раскрыть истину, охранять закон и права – великое дело, великое призвание.

– Пью за ваше здоровье… Вы – утешитель несчастных, заступник обиженных, страх и гроза преступников».

(«Одна капля чернил», конец).

Читая, я всматривался мысленно в отношения Шерлока и Гарри, – с точки зрения «людей лунного света»: нельзя не заметить, что, как их представил автор, они – не замечая того сами – оба влюблены один в другого: Гарри в Холмса – как в старшего по летам своего мужа, благоговея к его уму, энергии, опытности, зрелости. Он везде бежит около Холмса, как около могучего быка – молодая телушечка, с абсолютным доверием, с абсолютной влюбленностью. Холмс же смотрит на него как на возлюбленного сына, – с оттенком, когда «сын-юноша» очень похож на девушку. Обоих их нельзя представить себе женатыми: и Гарри, в сущности, – урнинг, и Холмс – вполне урнинг:

К земным утехам нет участья,

И взор в грядущее глядит.

Удовольствие, вкусная еда, роскошь в одежде – им чужда. Незаметно, они суть «монахи хорошего поведения», и имеют один пафос – истребить с лица земли преступников. Это – Тезей, «очищающий дорогу между Аргосом и Афинами от разбойников» и освобождающий человечество от страха злодеев и преступлений. Замечательно, что проступки, с которыми борются Шерлок и Гарри, – исключительно отвратительны. Это не проступки нужды или положения, а проступки действительного злодейства в душе, совершаемые виконтами, лордами-наследниками, учеными-медиками, богачами или извращенными женщинами. Везде лежит вкус к злодейству, с которым борется вкус к добродетели юноши и мужа, рыцаря и оруженосца. Когда я начал «от скуки» читать их, – я был решительно взволнован. И впервые вырисовался в моем уме человеческое

CRIMEN[12]12
  Преступление, грех (лат.).


[Закрыть]

Оно – есть, есть, есть!!!..

Есть как особое и самостоятельное начало мира, как первая буква особого алфавита, на котором не написаны «наши книги»; а его, этого преступного мира, книги все написаны «вовсе не на нашем языке».

И, помню, я ходил и все думал: crimen! crimen! crimen!

«Никогда на ум не приходило»…

И мне представился суд впервые, как что-то необходимое и важное. Раньше я думал, что это «рядятся» люди в цепи и прочее, и делают какие-то пустяки, непохожие на дела других людей, и что все это интересно наблюдать единственно в смысле профессий человеческих.

Нет.

Вижу, что – нужно.

Дело.


* * *

Только у человека: цветет, а завязаться плоду не дают.

(«сформировывается» девушка в 13–14 лет,

а «супружество» отложено до 20-ти лет и далее).


* * *

…да Элевзинские таинства совершаются и теперь. Только когда их совершают люди, они уже не знают теперь, что это – таинства.


* * *

…да ведь совершенно же ясно, что социал-демократия никому решительно не нужна, кроме Департамента государственной полиции.

Без нее – у Департамента работы нет, как нет удочки и лова без «наживки». Социал-демократия, как доктрина, – есть «наживка» на крючке. И Департамент ловит «живность» этой приманкой.

С этой точки зрения, – а в верности ее нельзя сомневаться, – «Отечественные записки», «Русское богатство», «Дело», Михайловский, Щедрин – были в «неводе» правительства и служили наиболее ядовитому его департаменту. Все совершилось «обходом» и Щедрин – Михайловский соработали III-му отделению.

Но вышло «уж чересчур». Неосторожно «наживку» до того развели, что она прорвала сеть и грозит съесть самого рыбака. «Вся Россия – социал-демократична».

Понятно, для чего существует «Русское богатство». Какой же томящийся питомец учительской семинарии, как и сельский учитель «с светлой головой», не напишет «письмо-души-Тряпичкина» нашему славному Пешехонову или самому великому Короленке. И чем ловить там по губерниям, следить там по губерниям, – легче «прочитать на свет» письма, приходящие к 3-4-10 «левым сотрудникам известного журнала». «Весь улов» и очутится «тут».

Понятно. Математика. Но «переборщили», не заметив, что вся Россия поглупела, опошлела, когда 1/2 века III-ье отделение «оказывало могущественное покровительство» всем этим дурачкам, служившим ему при блаженной уверенности, что они служат солидарной с ними общечеловеческой социал-демократии.

Департамент сделал революцию бессильной. Но он сам обессилел, революционизировав всю Россию.

Каша и русская «неразбериха». Где «тонко» – там и «рвется».

Но вот объяснение, почему славянофильские журналы один за другим запрещались; запрещались журналы Достоевского. И только какая-то «невидимая могущественная рука» охраняла целый ряд антиправительственных социал-демократических журналов. Почему Благосветлов с «Делом» не был гоним, а Аксаков с «Парусом» и «Днем» – гоним был.

Пожалуй, и я попал: Куприн, описывая «вовсю» публ. д., – «прошел», а Розанов, заплакавший от страха могилы («Уед.»), – был обвинен в порнографии.


* * *

– Пора, – сказала мамаша.

И мы вышли в городской сад. На мне был черный сюртук и летнее пальто. Она в белом платье, и сверху что-то. В начале июня. Экзамены кончились, и на душе никакой заботы. Будущее светло.

Солнце было жаркое. Мы прогуливались по главной аллее, и уже сделали два тура, когда в «боковушке» Ивана Павловича отворилось окно, и, почти закрывая «зычной фигурой» все окно, он показался в нем. Он смеялся и кивнул.

Через минуту он был с нами. Весь огромный, веселый.

– И венцы, Иван Павлович?

– Конечно!

Мы сделали тур. – «Ну, пойдемте же». И за ним мы вошли во двор. Он подошел к сторожке. – «Такой-то такой-то (имя и отчество), дайте-ка ключи от церкви».

Старичок подал огромный ключ, как «от крепости» (видал в соборах, «ключ от крепости такой-то, взятой русскими войсками»).

– Пойдемте, я вам все покажу.

Растворилась со звуком тяжелая дверь. Я «что-то стоял»… И, затворив дверь, он звучно ее запер. «Крепко». Лицо в улыбке, боязни – хоть бы тень. Повернулись оба к лестнице:

Стоит моя Варя на коленях… Как войти по лесенке, – ступеней 6, – то сейчас на стене образ; увидав его, – «как осененная» Варя бросилась на колени и что-то горячо, пламенно шептала.

Я «ничего». Тоже перекрестился.

Вошли.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .


* * *

Самолюбие и злоба – из этого смешана вся революция. Если попадаются исключения, то это такая редкость (Мельшин, Анненский).

(на поданной почтовой квитанции).


* * *

Сила евреев в их липкости. Пальцы их – точно с клеем. «И не оторвешь».

(засыпая).

Все к ним прилипает, и они ко всему прилипают. «Нация с клеем».

(утром завтра).


* * *

…окурочки-то все-таки вытряхиваю. Не всегда, но если с 1/2 папиросы не докурено. Даже и меньше. «Надо утилизировать» (вторично употребить остатки табаку).

А вырабатываю 12 000 в год, и, конечно, не нуждаюсь в этом. Отчего? Старая неопрятность рук (детство)… и даже, пожалуй, по сладкой памяти ребяческих лет.

Отчего я так люблю свое детство? Свое измученное и опозоренное детство.

(перебрав в пепельнице окурки и вытряхнув из них

табак в свежий табак) (на письме Ольги Ивановны).


* * *

Симпатичный шалопай – да это почти господствующий тип у русских.


* * *

Я чувствую, что метафизически не связан с детьми, а только с «другом».

Разве с Таней…

И следовательно, связь через рождение еще не вхлестывает в себя метафизику.

С детьми нет какой-то «связующей тайны». Я им нужен – но это эмпирия. На них (часто) любуюсь – и это тоже эмпирия. Нет загадки и нет боли, которые есть между мною и другом. Она-то одна и образует метафизическую связь.

Если она умрет – моя душа умрет. Все будет только волочиться. Пожалуй, писать буду (для денег, «ежедневное содержание»), но это все равно: меня не будет.

«Букет» исчезнет из вина и останется одна вода. Вот «моя Варя».


* * *

Мамочка никогда не умела отличить клубов пара от дыма и, войдя в горячее отделение бани, где я поддал себе на полок, вскрикивала со страхом: «Какой угар!..» Также она не умела отпереть никакого замка, если отпирание не заключалось в простом поворачивании ключа вправо. Когда я ей объяснил, что нужно же писать «мнh» и вообще в дательном падеже – h, то она, не пытаясь вникнуть и разобраться, вообще везде предпочла писать h. Когда я ей объяснил, что лучше везде писать е, то она уже не стала переучиваться и удержала старую привычку (т. е. везде h).

Вообще она не могла вникнуть ни в какие хитрости и ни в какие глупости (мелочи): слушая их ухом, она не прилежала к ним умом.

Но она высмотрела детям все лучшие школы в Петербурге. Пошла к Штембергу (для Васи). Директор ей понравился. Но, выйдя на двор, во время роспуска учеников, она стала за ними наблюдать: и, придя, изложила мне, что «все хорошо, и директор, и порядок», но как-то «вульгарен будет состав товарищей». Пошла в школу Тенишевой, – и сказала твердое – «туда». Девочкам выбрала гимназию Стоюниной, а нервной, падающей нá бок Тане, как и неукротимой Варваре, выбрала школу Левицкой. И действительно, для оттенков детей подошли именно эти оттенки школ; она их не угадала, а твердо выверила.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю