355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Василий Розанов » Опавшие листья (Короб второй и последний) » Текст книги (страница 4)
Опавшие листья (Короб второй и последний)
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 04:01

Текст книги "Опавшие листья (Короб второй и последний)"


Автор книги: Василий Розанов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 13 страниц)

Вообще твердость суждения и поступка – в ней постоянны. Никакой каши и мямленья, нерешительности и колебания. И никогда «сразу», «с азарту», «вдруг». Самое колебание всегда продолжалось 2–3 дня, и она ужасно в них работала умом и всей натурой.

А замка не умела отпереть: ибо это и действительно ведь глупость. Ибо замки ведь вообще должны запирать, и – только, т. е. все «направо»; а что сверх сего – «от лукавого». И она «от лукавого» не понимала.

Однажды мне кой-что грозило, и я между речей сказал ей, что куплю револьвер. Вдруг к вечеру с пылающим лицом она входит в мою квартиру, в доме Рогачевой. И, едва поцеловав, заговорила:

– Я сказала Тихону (брат, юрист)… Он сказал, что это Сибирем пахнет.

– Сибирью…

– Сибирем, – она поправила, – равнодушная к форме и выговаривая, как восприняло ухо. Она была занята мыслью о ссылке, а не грамматикой.

Крепко схватив, я ее осыпал поцелуями. И до сих пор эта тревога за любимого человека у меня неразъединима с «Сибирем пахнет».

Она вся пылала, торопилась и запрещала (т. е. покупать револьвер). Да я и стрелять не умел.

Она вышла из 3-го класса гимназии. Именно, – она все пачкала (замуслякивала) чернилами парту, заметим, что Иван Павлович (Леонов), говоря ученицам объяснения, опирается пальцами на стол (он был огромного роста и толстый). Тот все пачкался. Пожаловался. И поставили в поведении «4». Мамаша (Ал. Адр. Руднева), вообразив, что «4 в поведении девушке» – марает ее и намекает на «VII заповедь», оскорбилась и сказала:

«– Не ходи больше. Я возьму тебя из гимназии. Они не смеют порочить девушку».


* * *

Хорошее – и у чужого хорошо. Худое – и у своего ребенка худо. Встала в 11-м часу. Отдых, 3 раза будили.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

(начало вакации у учащихся детей) (сержусь).


* * *

У Кости Кудрявцева директор (Садоков) спросил на переэкзаменовке:

– Скажите, что вы знаете о кум?

Костя был толстомордый (особая лепка лица), волосы ежом, взгляд дерзский и наглый. А душа нежная. Улыбнулся и отвечает:

– Ничего не знаю.

– Садитесь. Довольно.

И поставил ему единицу.

Костя мне с отчаянием говорил (я ждал у дверей):

– Подлец он этакий: скажи он мне квум – и я бы ответил. О квум три страницы у Кремера (грамматика). Он, черт этакий, выговорил – кум! (есть право и так выговаривать, но им не пользуются). Я подумал: «кум! – предлог с»; что же об нем отвечать, кроме того, что – «с творительным»?…но это – до того «само собой разумеется», что я счел позорным отвечать для пятого класса.

И исключили. В тот час у него умер и отец. Он поступил на службу (чтобы поддержать мать с детьми), – сперва в полицейское управление, – и писал мне отчаянные письма («Вася, думали ли мы, что придется служить в проклятой полиции»), потом – на почту, и «теперь работаю в сортировочной» (сортировка писем по городам).

В то же время где-нибудь аккуратный и хорошенький мальчик «Сережа Муромцев» учился отлично, директор его гладил по голове, кончил с медалью, в университете – тоже с медалью, наконец – профессор «с небольшой оппозицией»… И, оправдывая некрасовское

…До хорошего местечка

Доползешь ужом, -

вышел в председатели 1-e Госуд. думы. И произнес знаменитое mot[13]13
  Слово (франц.).


[Закрыть]
«Государственная дума не может ошибаться». Неужели мой Костя мог бы так провалиться на государственном экзамене??!!

Да, он кум не знал: но он был ловок, силен, умен, тактичен «во всяких делах мира». А как греб на лодке! а как – потихоньку – пил пиво и играл на биллиарде! И читал запоем.

Где этот милый товарищ?!

Я сохранил его письма; вот они:


I.

Скука, братец, без тебя в классе ужасная (по крайней мере, для меня)! Неужели ты пролежишь еще неделю? Впрочем, это лучше – отдохнешь, а то тебя совсем замучили классические репетиции.

В классе у нас все по-старому, т. е. всё плохо и все плохи. Звезда первой величины, Ешинский, сегодня явилась в наше туманное пятно, но с меньшим блеском, чем прежде. Остафьев тоже пришел; все укорял, что не заходил к тебе во время болези. Гуманный мальчик!.. Звезда 4-й величины.

Теперь перехожу к патентованным. Алексеевский шатается по концертам, по Покровке[14]14
  Главная улица в Нижнем, куда к вечеру «высыпали все» и искали «встреч», – или, скромнее, – обменивались взглядами. Гулять по Покровке считалось презренным для демократической части гимназистов. Алексеевский – лучший в классе математик, и о нем на «Покровке» – с удивлением и возмущением пишет Кудрявцев. Он был наш дорогой товарищ.


[Закрыть]
и, кажется, преуспевает в сердце м-сс Кетти.[15]15
  Презирая грубое русское «Катя», мы именовали по-английски «мисс Кетти» горничную Катерину, служившую у покойного моего брата. Она была как бы субтильная немочка по виду, т. е. бледна и тонка; по манерам – утонченна; и это было причиною, что она нравилась мне и всем моим товарищам. Я с ней вел переговоры, что сперва ее обучу, а потом – мы женимся. И учил ее читать и писать. О ней см. смешной договор в конце переписки.


[Закрыть]
Воспылай гневом Отелло, Васька!

Поливанов… впрочем, это уж не звезда, а целая видимая планета по части глупостей и шалопайничества. Сообщу два факта. Вчера я узнал от него самого, что триппер или бобон посетил его от неумеренных наслаждений с горничною. Далее, сегодня, в классе, во время геометрии, он курил, пуская клубы дыма из-под парты! Я тебе передаю буквально. Грехов[16]16
  Грехов – прекраснейший преподаватель математики в Нижнем. Жена его, Дарья Кирилловна, – общая любимица гимназистов и заступница за них. Петруша Поливанов, – уже в гимназии бредивший революцией, – попал впоследствии в Петропавловскую крепость; а выпущенный из нее, почему-то покончил с собой (повесился). Ссылка на Поливанова – конечно, ложна: весь наш класс, очень демократический, и след. серьезный, был «без этих увлечений девицами», кроме разговоров и шуток. Поливанов, без сомнения, хвастался и врал на себя.


[Закрыть]
не заметил.

Про других учеников не стоит говорить.

Силин глупеет с каждым днем (в моих глазах) все более и более: Шляется, гудит на скрипке, так что беги вон, кое-что читает… Суворов достал место в конторе «Кавказ и Меркурий».

Я читаю, думаю, много сплю, уроками занимаюсь мало и проч. Посетить тебя можно, что ли? Впрочем, сегодня и завтра прийти не могу. Пиши мне чтонибудь, тебе же я написал довольно: еще, пожалуй, Бертран[17]17
  Учитель французского языка, на уроке коего Кудрявцев писал мне эту записку. Из приписки «Так и есть» – после письма – видно, что Бертран и «поймал» Костю в невнимании.


[Закрыть]
спросит повторить.

Кудрявцев.

Так и есть.

1874 г. март 10.

На спинке записки адрес:

Василию Васильевичу

Розанову,

доктору медицины и философии, члену-корреспонденту всех Академий Наук в свете знаменитому естествоиспытателю, минералогу, энтомологу и проч. и проч. и проч.

От К. К.


II.

Милый Розанов!

Сто раз с разом прошу прощения за то, что вчера не пришел. Получив твое письмо, я намеревался быть у тебя в 7 часов, но… является Переплетчиков, зовет с собой. Я сперва отказывался, но не устоял против искушения – поиграть на биллиарде. (Я недавно начал учиться играть на нем и полюбил биллиард больше пива.) Ну, пошли, играли, пили… потом я зашел к П-ову, просидел до часу ночи. К тебе – если можно – я приду сегодня в 7 часов. Что ты, брат, какая тюря: все хвораешь? После этой болезни – надеюсь, последней – тебя не будут выпускать из дому… В мае и июне сидеть дома!!.. До свидания.

Кудрявцев.

1874 г. 10 мая.

Ответь, пожалуйста, на эту писульку. От тебя так приятно получать записки… «Русск. Стар.» еще у вас?

К. К.


III.

Деревушка Митинка.

28 сентября 1874 г.

Милый и дорогой мой друг Вася!

Если бы ты видел, как я читал твое письмо, как я радовался, чуть не прыгал и чуть не плакал, что ты так мало (sic.-В. Р.) написал! От души, от всего сердца благодарю тебя, Вильям,[18]18
  Т. е. «Василий». В гимназии мы питали (Бог весть почему) презрение ко всему русскому, вернее – ко всему «своему» «близкому», «здешнему», – и переменяли имена на чужие. Прочитав уже Бокля и Дрэпера, я выбрал себе английское имя «Вильям». В Симбирске был у меня товарищ, который называл себя и подписывался «Kropotini italio» (Кропотов).


[Закрыть]
за твою записку… Мне она показалась лучше и дороже длиннейшего письма Силина. Но к делу, к делу… Да, милый Розанов, в нынешний год я столько перенес горя, несчастий, что и сказать страшно. Ты уже знаешь, вероятно, от Силина или Переплетчикова, что я лишился отца. Что я чувствовал, что во мне происходило – сказать трудно… Но пойми только это: отец умер после того, как у нас все сгорело; дела все в расстройстве, я не знаю – куда приткнуться; и ты живо вообразишь мое положение. Видеть убитую горем мать, слышать вокруг себя от всех и каждого: «Он умер, оставив жену и 8 человек детей мал-мала меньше!» – все это, Розанов, ужасно подействовало на меня. Тысячи мыслей одна другой печальнее приходили мне в голову… Мне нужна была сильная поддержка, – ее не было. Я положительно упал духом… Но скоро я поправился; я стал думать о матери, о братьях… А о себе? Что думать… На меня находят, Вася, минуты горького раскаяния в моей безалаберной, бесшабашной жизни в Нижнем! И в самом деле: ведь я был бы теперь в 7-м классе! Пробивал бы грудью, а не лбом себе дорогу… Какой я бесхарактерный человек, Вася! Но не суди меня ради… ради науки (sic.-В. Р.), милый Вася! Что делать? А теперь… эх!.. теперь университет от меня далеко, милый Вася! От тебя близко… (Ты не поверишь, Розанов, – я плачу, когда пишу эти строки, буквально плачу…) Да, горько, грустно!

Теперь, в настоящую минуту, у меня одна цель: попасть на порядочное место и поддерживать мать, а там… что пошлет Судьба, неумолимый fatum. Но какая скука, какая безысходная тоска жить здесь! У нас есть свой домик в уездном городишке Симбирской губ., Алатыре; но мать пока живет у родного брата своего, здесь. Кругом все заботы о делах; даже замучился, хлопоча об них. Сидишь, сидишь, а тоска лезет на душу… Братья хохочут, играют, крикнешь на них, поколотишь… А тоска… Ждешь, ждешь писем, особенно письма из Москвы. Ах, да, Розанов, – у меня есть протекция и очень, кажется, сильная… У меня, твоего бедного друга! Дело в том, что некий граф Ланской может дать мне выгодное местечко, так как хорошо был знаком с отцом; за меня хлопочет соседняя помещица, Федорова, которая приходится мне крестной матерью. Она теперь в Москве. Может быть, я и попаду туда. Но я даю тебе слово, Розанов, что я буду заниматься, хотя понемногу, при каких бы то ни было обстоятельствах. Видишь ли в чем штука: мне нужно выдержать экзамен в 6-й или 7-й класс, чтобы не служить 6 лет в паршивой военщине. Я постараюсь выдержать. Как мне хочется быть хоть вольнослушателем в университете! А ведь ужасно скверно, Розанов, быть недоучившимся, остановиться на полдороге. Видал я таких господ. Как мне хочется, Розанов, увидать тебя, поговорить с тобой! Peut-être,[19]19
  Может быть (франц.).


[Закрыть]
я с тобой скоро увижусь на пути в Москву, а может быть – и долго, долго… так что ты меня забудешь… Ах, Розанов, это так тяжело будет для меня! Впрочем, нет, – что за глупости! – ты пишешь: «Я все такой же, как и прежде…», а я комментирую: т. е. он так же любит меня и так же дружен со мной… Не правда ли? Скажи, милый Вася!

Я здесь очень мало читаю; впрочем, перерыл все шкафы с журналами начала XIX века: «Вест. Евр.» М. Каченовского, даже Карамзина, «Сын Отеч.», «Библ. для Чтения», «Соврем.» и т. п. Все ужасное старье! Стараюсь доставать книг, откуда только можно. Много гуляю, много хожу с ружьем. Ужасно я полюбил эти уединенные прогулки. Идешь по проселочной дорожке, куришь порядочную сигару (я курю открыто), а сам думаешь… Погода здесь стоит весь сентябрь прелестная. Солнце садится… Тишь кругом. Изредка откуда-то долетит песня… Каркнет ворона. Длинные белые паутины носятся по воздуху… Зайдешь в самую глушь полей, приляжешь к стогу… и Боже! чего, чего, не передумаешь? Даже Америку вспомнишь, мою заветную думушку, и изучение английского языка… А доллары были бы теперь весьма кстати. Не правда ли? С каким томительным нетерпением ждешь в такой глуши новостей, писем, газет… Страх! «Русские Ведомости», благо их выписывает дядя, я пожираю строчку за строчкой… Что это у вас делается в Нижнем? Аресты, обыски, открытия… Поливанов кипятится, горячится… Крепко жму ему руку и всем моим хорошим товарищам, Карпову, Остафьеву и… Ешинскому. (Если он захочет пожать мне руку.)

Ну, мой милый, теперь к тебе безотлагательная просьба. А именно: пиши ко мне такие же огромные фолианты, как я тебе, а не короткие записки. Пиши ко мне все, решительно все, – все, что думаешь, что делаешь, как живешь, учишься. Пиши про товарищей так же язвительно, как про А-ского. (Видно, он тебе очень надоел.) За такие послания я тебя, при свидании, пылко, горячо, от всего сердца поблагодарю. Ну, будь здоров и прощай! Один искренний совет: не изнуряй слишком ты себя и не порть своего здоровья. Пожалуйста!

Твой друг К. Кудрявцев.

Р. S. Я писал Переплетчикову с просьбой показать и тебе письмо; получил ли он его? Писал я уже давно.

Брожение умов распространяется и на нашу местность: два молодые управляющие из окрестностей арестованы. Что это такое?

Отдал ли ты Ник. Вас. книгу «Жизнь Вашингтона»? Мой № 72.

Мой адрес: на Болховскую станцию Курмышского уезда Симбирской губ. чрез Кочетовское волостное правление в деревню Митинку, прямо мне.


IV.

10 января 1875 года

село Мурзицы.

Дорогой, любезный, хороший мой Вася!

Прости меня, прости, тысячу раз прости за долгое молчание! Ты, пожалуй, думаешь, что я тебя вовсе забыл, забыл и нашу дружбу и проч. и проч. Нет, Вася, я больше всего на свете желал бы в настоящую минуту повидаться с тобой, наговориться досыта, отвести душу, утомленную печалями, разочарованиями и безнадежной тоской. Я несколько раз собирался тебе написать, писал даже огромные, черновые письма, – да не одно из них не дошло по назначению. Теперь же, улучив досужную минуту, опишу тебе все перемены, происшедшие с твоим несчастным другом К-вым.

В настоящее время я живу на месте, очень плохом и скверном, но и его еле-еле добился; начальник мой и повелитель – полицейский чиновник, становой пристав Маслов. Условия семь руб. в месяц жалованья, стол и освещение его и, вдобавок, маленькое отделеньице за ширмами для успокоения моего бренного тела. Не правда ли, превосходное, замечательное место? Думал ли ты, Вася, что я когда-нибудь буду служить в полиции, так нами осмеиваемой и презираемой?

На такую должность я поступил просто потому, что надо же куда-нибудь деваться, губить где-нибудь молодые силы и горячие способности, которые, впрочем, давно уже погублены… Мне нужно привыкнуть к канцелярской деятельности, усвоить, так сказать, нравы и обычаи писцов, учиться с азбуки всем тонкостям писарской науки, так как я еще нигде не служил и ничего не знаю в практической деятельности. Вот уж скоро будет 1 1/2 месяца, как я сделался письмоводителем у станового; привыкаю понемногу и узнаю, в чем вся суть. Дела, собственно, не очень много, но оно до крайности мелочно и кропотливо, да притом нет определенных часов для занятий; занимайся утром, пиши вечером, в середине дня приготовляй бумаги на почту… Почта получится – нужно ее записать, потом рассортировать по книгам и проч. и проч.; к тому же часто приходится ездить со становым по уезду: беспокойно, хлопотливо и неудобно. Одним словом – долго я здесь не прослужу, а буду ждать места, и чуть узнаю получше – прощай, полиция! Хорошо еще, что близко от родных (всего 9 верст), а то я бы умер от скуки. Обстановка самая скверная: голые стены, грязный пол, а на стеклах фантастические изображения тропических лесов, воспроизведенные русским морозом. Сам г. Маслов – человек лет 32, среднего роста, брюнет, с довольно пошлой рожей, украшенной синим носом (хотя мало пьет), вообще довольно дюжинная, невзрачная физиономия. Он не слишком сварлив, но кричать любит; самолюбив и дает это чувствовать. Жена его и дочь 7-ми лет личности, заслуживающие только презрения, первая потому, что решительно ничего не делает (впрочем, сплетничает), а вторая – миньятюрный портрет матери. Ты видишь, Вася, с какими людьми приходится мне начинать мою новую жизнь, деятельность, на поддержку семьи… Что может во мне развиться хорошего при такой обстановке? Что даст мне эта служба? В письме ведь всего не расскажешь, а многое я бы тебе передал. Что сталось с моими задушевными мыслями? Куда девалась моя веселая беззаботность, смеющийся взгляд на черный день? Ты меня не узнаешь, Вася, если придется когда-нибудь свидеться. Я стал задумчивее и серьезнее более, чем когда-либо. С гимназией я разделался совсем: бумаги и свидетельство получил, поведение мне выставили 4, из латинского 2, и добавили, что по службе на производство в 1-й классный чин я не имею препятствий. Черт бы их драл с их чином!..

Ничего-то, ровнехонько ничего, я хорошего, полезного не читаю; как я завидую в этом отношении (и во всех прочих) тебе. Ты можешь читать все новинки, следить за литературой (в промежутках чтения гистологии), а я и газет-то порядочных здесь не вижу.

Напиши мне, дорогой Вася, про свое житье-бытье? – Что ты был, и что стал, и что есть у тебя? Я так давно не получал никаких известий из Нижнего, что для меня каждая мелочная подробность интересна.

Скажи, как у тебя идет ученье? Чем занимаешься посторонним? Не забудь, если будешь писать ко мне, и тех господ, которые смотрят на меня «с полупрезрительным сожалением»… Черт их возьми; ведь я тебя люблю, ты со мной дружен – больше нам ничего и никого не надо. Только очень и очень жаль, что судьба забросила нас в разные стороны, размыкало по обширному приволью русской земли… Ты говоришь, что «дружба дает силу, с которой»… и проч. Я с тобой согласен. Что бы я сделал, если бы ты был постоянно около меня! Ты бы меня всегда научил, успокоил, развлек… А то посуди сам, Вася: вокруг меня здесь нет ни одного товарища-ровесника (не говоря уж друга), ни одного человека, с которым бы я мог поделиться своими мыслями! Так грустно, отвратительно-однообразно проходят дни, месяцы… Поневоле вспомнишь Лермонтова:

А годы проходят, все лучшие годы…

Скверно, безотрадно, тяжело думать, Вася. что мы с тобой еще долго не увидимся; я не могу сказать даже приблизительно – когда именно. Но мы, я надеюсь, будем продолжать начатую переписку еще долго, до тех пор, по крайней мере, пока не найдем новых, лучших друзей. (Не забывай тогда пословицы: «Старый друг лучше новых двух».)

Если интересуешься знать положение моей семьи, вот в двух словах: мать с братьями все еще живет у дяди В. М. Потехина в деревне Митинке; один брат в 1-м классе Сергачского Уездного Училища. Двух других тоже через год нужно будет поместить в Училище; старшую сестру берет одна знакомая для обучения рукоделью и прочему бабьему делу. Всех смерть отца согнала с нагретого, теплого родного гнезда! Грустно, грустно, как раздумаешься… Бедная мамаша все прихварывает и еще не может забыть своей невозвратной потери. Жалко мне ее, от души жалко… Что ей дала жизнь? – Родилась она в суровое крепостное право, молодость провела в барской девичьей за вязаньем и шитьем; потом замужество и куча детей… Постоянно больной муж… хлопоты… в конце концов – смерть любимого человека и нужда в перспективе… Немного, очень немного веселых дней в ее жизни… «Разве под старость меня утешат дети», вероятно, думает она. И то, Вася, надежда плоха… – Есть у меня двоюродная сестра, Люба, дочь дяди В. М.; та ее любит как родную мать, и мамаша ей не нахвалится… И я, грешный человек, любуюсь сестренкой и часто, когда я еще жил в Митинке, наш веселый смех оглашал комнаты, тот смех – беспричинный, неудержимый, который и ты знаешь…

Праздники провел я скучнейшим образом… Ах, извини; поздравляю тебя с ними и с Новым годом, в котором желаю тебе больших успехов и всего, всего, что ты сам желаешь! А ты, мой милый, ученый деятельный друг, как веселился на праздниках? Исполняешь ли ты мою просьбу – выходить чаще из дому и развлекаться? Без этого ты совсем захиреешь…

Ну, Вася, пора кончить. Много еще я хотел сказать, да всего не напишешь. Будем лучше ожидать радостного свиданья, тогда наговоримся и вдоль и поперек.

Пиши мне по следующему адресу, не прибавляя и не убавляя ничего: в г. Курмыш, Симбир. губ. Его Благородию Г-ну Приставу 2-го стана, с передачей Конст. Иван. Куд-ву.

Кланяйся всем, кто помнит веселого, шутливого товарища, покинувшего их Куд-ва; передай, если увидишь, Переплетчикову, что я сержусь за его молчание, и скажи еще, что 4 р., заимообразно-взятые, в скором времени возвращу по адресу, написанному им самим.

Прощай, мой друг Вася, до следующего письма; утешь меня, отшельника, задушевным посланием, в котором дай подробный отчет о твоей жизни, и помни, что тебя любит по-прежнему

Друг твой К. Кудрявцев.

Р. S. Жми руки у Остафьева, Карпова, Поливанова, Маринина и Кнушевицкого.


V.

Митинка, 15-го апреля 1875 г.

Ты, вероятно, заждался ответа на свои письма, дорогой Вася. Но я тут решительно не виноват – письмо твое от 17-го марта я получил 9-го апреля. Ты удивляешься? Это случилось так: оно было адресовано на станового, – а я у него вот уже три месяца не служу. Но дело не в том, когда я его получил, а хорошо, что оно получено. Легко могло пропасть. – Ты сердишься, Вася, что я не отвечаю на твои письма, даже оскорбляешь меня подозрением в их целости, убедительно просишь ответа на письмо от 19-го октября 74 г., советуешь письма разделять на две части, хорошенько вдумываться в твои послания и проч. и проч. Делать нечего. Последую твоему мудрому совету и твоим теоретико-литературным правилам. Это было вступление, теперь следует 1-я часть.

Я сперва постараюсь представить мой разбор твоего предыдущего письма. Громадная разница между этими двумя письмами: – первое – почти все наполнено желчными шутками и едкими остротами, только в конце что-то вроде лирического монолога, похожего на бред больного в белой горячке. Тем не менее он очень поэтичен и художествен, по моему крайнему разумению. (Кроме тебя, еще так мог написать Чернышевский, см. сны Веры Павл.) Второе – более спокойное и дельное; конец, впрочем, тоже очень грустный. В этот период времени (от 19 октября по 17 марта) ты, кажется, много перенес и испытал.

Состояние духа, судя по последнему письму, у тебя очень скверное, мрачное… Но к делу. В предыдущем письме ты, во-первых, спрашиваешь: «рад ли я, по смерти отца, своей свободе?» Я решительно не понимаю твоего вопроса. В свою очередь и я могу дать тебе такой же вопрос: у тебя уже давно нет отца, но рад ли ты этому? Ни о какой радости, ни о малейшей свободе – тут не может быть и речи. Напротив, – во сто раз больше зависимости от семейства, от ясного сознания долга поддерживать его и помогать ему. Я теперь долго буду мучиться этими обязанностями; если бы еще одна мать, а то сосущие титьку братья. Нет, Вася, я теперь человек не свободный, с этим ты должен согласиться. Далее ты спрашиваешь меня – о своих способностях. Прежде чем отвечать на этот вопрос, действительно нужно подумать. Мой ответ, совершенно беспристрастный, следующий: что ты способен к обширной деятельности – нет сомнения; у тебя хорошие задатки к научной деятельности, которые еще достигнут полного развития в университете: ты легко можешь сделаться отличным писателем в области критики и вообще публицистики, а может быть и в беллетристике. Ты говоришь: «Я хочу ее (деятел.) во что бы то ни стало», – весьма звучные слова, от которых у горячего человека вся кровь заиграет в жилах, но примесь железа в твоем характере нужно еще подвергнуть химическому анализу. Растолкуй еще мне, Вася, как ты понимаешь слово – общественная деятельность? Я, по крайней мере, понимаю так и сяк. – Вот мой ответ; он не полон, краток… но пополнений, вероятно, будет еще много.

«Догоню ли я тебя на пути к таинственному огоньку?» Вот что я тебе скажу откровенно, мой милый Вася: у меня нет таких возвышенных стремлений и идей, таких широко развитых целей и планов, как у тебя. Судьба мифического титана, Колхидского изгнанника, меня не особенно интересует.

«Все люди находятся в глубочайшем мраке»… Неужели все и везде? Может быть, в Нижнем только? Слушай, дорогой Вася: показать людям истину я не способен и не считаю себя таким гениальным и великим человеком; слагаю всю честь на тебя. Скажи мне, милый, что такое вообще истина? Я еще раз повторяю, что ты страдаешь болезненными припадками, и «тысячи мыслей, тысяча вопросов» (особенно таких отвлеченных и метафизических) доведут тебя, пожалуй, до того, что ум за разум зайдет, и вместо того, чтобы показать человечеству истину, – тебя самого станут показывать любопытным, как сумасшедшего. Не сердись на меня, Вася, за резкие выражения. Ты действительно «мечтатель»; но, по-моему, уж лучше «искать успокоения в думах» – более рациональных. Ты и прежде смеялся над преобладающей во мне страстью к долларам; совершенно верно, Вася, – у меня стремления, а особенно в последнее время, чисто материальные и успокояются на практической, деятельной почве, а не в воздушных замках. Но, Вася, миллион раз повторяю, – не исключительно материальная… Пойми это!

Письмо твое от 17-го марта я и не знаю, как назвать: скажу только, что оно очень меня поразило и имеет, замечу в скобках, начатки разложения нашей немноголетней дружбы. Ты пишешь в нем очень много глупого, сомневаешься во мне, в нашей дружбе, предполагаешь мое будущее «затишье»… Начну с начала твоего письма. Ты советуешь мне «не опускаться, не пьянствовать»… Ты, вероятно, помнишь во мне прежнего Кудрявцева, бесшабашного мальчишку. Я писал тебе и раньше, что я переменился. Смерть отца на меня сильно подействовала, и я, пожалуй, согласен, что «несчастья исправляют человека». С отъезда моего из Нижнего я не выпил ни одной рюмки вина, даю в этом честное слово. Успокоился ли ты теперь или не веришь? Как хочется, для меня это решительно все равно; двадцать раз писать об одном и том же – мне ужасно надоедает. Ты просишь «ради Бога» не считать тебя наивным мальчиком. Нет, воля твоя, а я тебя еще долго буду считать этим garçon naif. Тебе еще только кажется, что – бедность и «заедающая среда» не составляют неодолимых препятствий… Вспомни хоть наших поэтов Грибоедова, Никитина, Кольцова… Ломоносовых у нас, да и везде, мало. Я вовсе не отчаиваюсь в своем положении и знаю, что я могу уйти дальше писаря… и уйду. Что же касается до моего «затишья», то я (извини) плюю на все это место твоего письма и никогда бы не поверил до сих пор, чтобы ты это мог написать, ты, мой друг! Ты, следовательно, меня ни капли не знаешь, если «боишься, сильно боишься», что чрез 1 1/2 года моя жизнь будет похожа на «прозябание растения»! Эх, Вася, Вася! ты до глубины души оскорбил меня этим предположением…

Твердого характера, как ты понимаешь это слово, у тебя гораздо меньше моего; я это мог лучше увидеть в тебе «со стороны»; я вспыльчив, горяч, самонадеянно-хвастлив, но самообладание у меня есть, никогда его не «недоставало». Ты с своими философскими размышлениями зашел слишком далеко… Ты становишься чуть ли не педантом, метишь в мои менторы-покровители… Но чтобы не раздражаться более, перестану обо всем этом упоминать. Что тебе сказать о твоем плане поступления моего в университет? Одна наивность, восторженность, глубокомысленные советы, а в конце концов – мыльный пузырь. Употреблять годы на приобретение учебников, по меньшей мере, странно: в 12 рублях мать мне не откажет, особенно на такое дело; «не жалеть себя» для приобретения аттестата зрелости – глупо. Прочти программы: можно поступить вольнослушателем и выдержать экзамен в 2-e курс. И прочее – все в этом роде. Этот план мне не нравится, если хочешь – напиши другой. Удивил ты меня также своим намеком на Никол. Васил. Неужели он, в самом деле, «попрекает» тебя хлебом? Не верится что-то, Вася: насколько я знаю твоего брата, он, мне кажется, не способен на это. Сделай милость, – исполни обещание, опиши тайну своего детства.

Теперь я сообщу тебе кое-что из моей жизни. Февраль месяц я прослужил в гор. Алатыре Симбирской губ., у тамошнего купца Попова, в качестве помощника конторщика. Жалованье было положено в 180 руб. в год. Я было обрадовался этому плохенькому местечку, во-первых, потому, что обстановка и занятия гораздо лучше, чем было у станового пристава; во-вторых – мать весной хочет туда переехать в свой дом: нам было бы хорошо жить вместе. Но обстоятельства сделали иначе… И вот я опять сижу здесь, жду у моря погоды. Подыскиваю, расспрашиваю, узнаю места и людей, но места еще не нашел. Впрочем, золотое время даром не теряю: выписал из Москвы учебник французского языка и ревностно им занимаюсь, просиживаю над ним целые дни, все свободное время. «Ты всегда слишком скоро осваивался со всяким положением», – пишешь ты мне; без этого похвального качества, отвечаю я, нельзя пробыть неделю на тех местах, где я служил. Нет, Вася, нет; пойми ты, пожалуйста, что все хорошие инстинкты, все лучшие чувства и мысли нужно скрывать под холодною наружною маскою в обществе тупоразвитом и малообразованном! От этого я скоро со всем и сживаюсь или, лучше сказать, привыкаю, хотя в душе я презираю весь состав их жизни, осмеиваю их чувства и их предрассудки. В своей семье меня прозвали безбожником и нигилистом (как залетело сюда это слово?), потому что я тут не стесняюсь и громко выражаю то, что чувствую. Но какая же здесь скука, мой милый, особенно в этот паршивый великий пост! Хотя я дома сижу мало – все езжу по делам матери. Книг нет! Ужасные слова, не правда ли? Другой раз я света не вижу от тоски и скуки, от мучительных дрязг и мелочей семейных. Возьму и засяду на целые дни за учебник Оллендорфа… Всего в письме не напишешь, а перебирать мельком отдельные случаи не стоит; а я все еще надеюсь побывать в Нижнем, на пути в Москву… Даже газет я вот уже месяца с два не видал; дядя перестал выписывать: говорит, что дорого 8 руб. за «Русск. Вед.», а дешевенькой еще не подыскал…

Что ты ничего не напишешь о своем учении, о своих посторонних занятиях, о своем чтении? Неужто ты не в состоянии добыть себе гривенник другим путем, а не путем попрошайничества? Карпов еще в 4 кл., живя на братской квартире, секретно давал уроки и зарабатывал копейку; я секретно от отца давал уроки, квартирная хозяйка даже не знала об этом. А ты в 6 кл. и… где же твоя сила характера, твой гениальный ум? Между тем копейка необходима… хоть бы на то, чтобы поскорее ответить другу. Что Остафьев в куртке кадета? А Маринин все поглощает писаревщину и K°? Пищи по старому адресу и поскорее, если хочешь, чтоб твое письмо меня застало; я живу, как на бивуаках – сегодня здесь, через неделю в другом месте.

Прощай, мой милый Вася! Верь, что твой приятель «не затихнет», верь, что он тебя любит по-прежнему. A propos – поздравляю с праздником и целую: «Неужели Христос Воскрес?»[20]20
  Вероятно – целую (эту строку в твоем письме): «Неужели» и пр.


[Закрыть]

Твой друг К. Кудрявцев.

Р. S. Кнушевицкому вторичный поклон и более низкий. – Что Силин, ходишь ты к нему?


VI.

Господину

Василию

Васильевичу

Розанову

Отд. Д. П.

Алатырь, 23 сентября 1875 г.

Дорогой, милый и добрый Вася!

Извини меня, двадцать миллионов раз извини, что я не писал до сих пор.

Прощаешь ли? А?

Но даю слово, при первой возможности настрочить письмо «огромной дистанции». И в этом письме сообщу тебе все, все, все мои треволнения и неудачи… А теперь извини, брат, положительно некогда. Пожалуйста, пиши, если хочешь утешить бедного товарища и друга.

Живу скверно и гадко!

Целую тебя и жму руку.

Твой друг

Конст. Кудрявцев.

Миленький Вася, пиши по адресу:

г. Алатырь, Симбирской губ.

Стрелецкий переулок, д. Промзинкина.

К.К.


VII.

Алатырь, 16 мая 76 г.

Милый и дорогой друг Вася!

Ты, чай, совсем махнул рукой на своего верного друга, Костьку Кудрявцева, и думаешь, что он или сгиб, или пропал без вести, или забыл Розанова… Прости меня, товарищ Вася, и верь, что, как бы далеко меня не забросила лиходейка судьба, как бы долго я не писал тебе, – я всегда-всегда буду помнить о той беззаветно-искренней дружбе, о тех веселых днях и вечерах, когда мы толковали с тобой о том, о сем, почти свято верили в нашу будущность, строили всевозможные планы… Куда это девалось? Ах, Вася, я бы расцеловал тебя так, как жених не целует любимую невесту, если бы я мог увидаться с тобой!

Итак, ты прощаешь меня? Порасскажем о себе. Я, право, не знаю – с чего начать. Скажу о самом главном: теперь я готовлюсь держать экзамен… ты думаешь, куда? – в уездные учителя, мой голубчик! Мой специальный предмет – история и география! И вот чем оканчиваются мои мечты об университете! Но это – пойми, дружочек Вася, – еще лучший конец. Дурак я, что раньше не подумал об этом… Разве лучше быть каким-нибудь конторщиком или приказчиком, хотя там иногда и больше жалованья? Черт их дери, эти места. Знаю я их. Теперь же, если я выдержу экзамен, ничего не может быть лучше: в здешнем городе открывается с будущего года вакансия именно на учителя истории и географии, и я думаю попасть сюда, чтобы не разлучаться с семейством и матерью. Держать экзамен я буду в сентябре, в Казани. Экзамен довольно трудный, так как по главным предметам, т. е. истории и географии, требуется знание полного гимназического курса, а я что знал – половину забыл, остальное же, напр. новую историю, и не учил никогда. Если же выдержу на уездн. учителя, то – чем черт не шутит – впоследствии могу держать и на учителя гимназии… Так-то, мой милый Васинька, вот чем я теперь занимаюсь и о чем думаю. История и география были всегда мои любимые предметы. Что сказать еще? Я целую зиму проездил по делам матери и очень мало был дома; даже готовиться только начал с конца апреля. Брат живет конторщиком в одном имении кн. Енгалычева. Остальные братья и сестры живут при нас с мамашей; трое из них учатся в 1-м кл. уездн. уч. Читаю я по-прежнему много; беру книги из училищной библиотеки. Остальных развлечений никаких, хотя, напр., и достал ружье, но ни разу еще не ходил.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю