355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Василий Розанов » Опавшие листья (Короб второй и последний) » Текст книги (страница 10)
Опавшие листья (Короб второй и последний)
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 04:01

Текст книги "Опавшие листья (Короб второй и последний)"


Автор книги: Василий Розанов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 13 страниц)

Почти всегда, если мы бывали одни и она не бывала со мною (не разговаривала), она молилась. Это и раньше бывало, но за последние 5-6-7 лет постоянно. И за годы, когда я постоянно видел возле себя молящегося человека, – могли я не привыкнуть, не воспитаться, не убедиться, не почувствовать со всей силой умиления, что молитва есть лучшее, главное.

(ночью в слезах, 1-го ноября, в постели).


* * *

Я возвращаюсь к тому идеализму, с которым писал «Легенду» (знакомство с Варей) и «Сумерки просвещения» (жизнь с нею в Белом). К старому провинциальному затишью. Петербург меня только измучил и, может быть, развратил. Сперва (отталкивание от высокопоставленного либерал-просветителя и мошенника) безумный консерватизм, потом столь же необузданное революционерство, особенно религиозное, антицерковность, антихристианство даже. К нему я был приведен семейным положением. Но тут надо понять так: теперешнее духовенство скромно сознает себя слишком не святым, слишком немощным, и от этого боится пошевелиться в тех действительно святых формах жизни, «уставах», «законах», какие сохранены от древности. Будь бы Павел: и он поступил бы, как Павел, по правде, осудив ту и оправдав эту. Без этого духа «святости в себе» (сейчас) как им пошевелиться? И они замерли. Это не консерватизм, а скромность, не черствость, а страх повредить векам, нарушив «устав», который привелось бы нарушать и в других случаях и для других (лиц), в случаях уже менее ясных, в случаях не белых, а уже серых и темных. Пришлось бы остаться, с отмененным «Уставом», только при своей совести: которая если не совесть «Павла», а совесть Антониев, и Никонов, и Сергиев, и Владимиров, и Константинов (Поб.) то кáк на нее возложить тяжесть мира? «Меня еще не подкупят, а моего преемника подкупят»: и станет мир повиноваться не «Уставу», а подкупу, не формализму, а сулящему. И зашатается мир, и погибнет мир.

Так мне и надо было понять, что, конечно, меня за….. никто не судит, и Церковь нисколько не осуждает…… и нисколько не разлучает меня с…… а только она пугается это сделать вслух, громко, печатно, потому что «в последние времена уже нет Павлов, а Никандры с Иннокентиями». Потому что дар пророчества и первосвященничества редок, и он был редок и в первой церкви Ветхозаветной, и во второй Новозаветной. Аминь и мир.


* * *

3 ноября.

Все погибло, все погибло, все погибло.

Погибла жизнь. Погиб самый смысл ее.

Не усмотрел.


* * *

Так любил ее, что никак не мог перестать курить ночью.

(Правда – пытался: но она сама говорила: «покури» – и тогда я опять разрешал.)


* * *

5 ноября.

Ах, господа, господа, если бы мы знали все, как мы бедны…

Если бы знали, до чего мы убоги, жалки…

Какие мы «дарвинисты»: мы просто клячи, на которых бы возить воду.

Просто «собачонка из подворотни», чтобы беречь дом доброй хозяйки. И она бросает нам кусок хлеба. «Вот и Спенсер, и мы».

«И сочинения Огюста Конта, Милля и Спенсера, и женский вопрос» (читал гимназистом).

И «предисловие Цебриковой».


* * *

Родила червяшка червяшку.

Червяшка поползала.

Потом умерла.

Вот наша жизнь.

(3-e час ночи).


* * *

…выберите молитвенника за Землю Русскую. Не ищите (выбирая) мудрого, не ищите ученого. Вовсе не нужно хитрого и лукавого. А слушайте, чья молитва горячее – и чтобы доносил он к Богу скорби и напасти горькой земли нашей, и молился о ранах, и нес тяготы ее.

(к выбору патриарха всея Руси; толки).


* * *

Жизнь – раба мечты.

В истории истинно реальны только мечты. Они живучи. Их ни кислотой, ни огнем не возьмешь. Они распространяются, плодятся, «овладевают воздухом», вползают из головы в голову. Перед этим цепким существованием как рассыпчаты каменные стены, железные башни, хорошее вооружение. Против мечты нет ни щита, ни копья.

А факты – в вечном полинянии.


* * *

ноября.

К Б. меня нечего было «приводить»: со 2-го (или 1-го?) курса университета не то чтобы я чувствовал Его, но чувство присутствия около себя Его – никогда меня не оставляло, не прерывалось хоть бы на час. Я был «полон Б.» – и это всегда.

Но к X. нужно было «привести».

То неужели вся жизнь моя и была, – с 1889-го года, – «приведением» сюда? С 1889-го и вот до этого 1912 г., и даже, определеннее, до 7 ноября, когда впервые «мелькнуло»…

Ведь до этого 7 ноября я б. совершенно «вне Его». До такой степени, как, может быть, ни у кого. Но сказано: «И оружие пройдет тебе сердце»…

Так вот что «приводит»…

Не смиренные смиренны, а те, которые были смирены.

Но этой точки я не хочу: она враждебна мне. Нет – Рок.

И потом – смиренье.


* * *

Томится душа. Томится страшным томлением.

Утро мое без света. Ночь моя без сна.

Это мамочка моя, открыв что-то, показала мне: «Что это такое? Как верно».

Я взглянул и прочитал:

«На что дан свет человеку, которого путь закрыт и которого Бог окружил мраком».

Это из Иова (III, ст. 23). И я подумал: «Вот что я хотел бы вырезать на твоей могиле, моя бедная». Это было лет 18 назад.

Почему я ее всегда чувствовал, знал бедной. Как и у нее, у меня была безотчетная тревога, теперь объяснившаяся (давняя болезнь). Казалось, – все обеспечено, все дети отданы в лучшие школы, мамочка, кажется бы, «ничего»: а мысль «бедная! бедная!» сосала душу. К этой всегдашней своей тоске, тревоге я и отношу некрасовское

Еду ли ночью по улице темной

так как я часто езжу в редакцию (править корректуры). И всегда – тоска, точно завтра начнется светопреставление.


* * *

У меня чесотка пороков, а не влеченье к ним, не сила их.

Это – грязнотца, в которой копошится вошь; огонь и пыл пороков – я его никогда не знал. Ведь весь я тихий, «смиренномудрый».

И часто за чайным столом, оглядывая своих гостей, – и думая, что они чисты от этих пороков, – с какой я тайной завистью, и с благодарностью (что чисты), и мукой греха смотрю на них.

И веду разговор о литературе или Рел. – Фил. собр., едва сознавая, о чем говорю.


* * *

8 ноября.

Вся жизнь моя была тяжела. Свнутри грехи. Извне несчастия. Одно утешение было в писательстве. Вот отчего я постоянно писал.


* * *

Теперь все кончилось. «Подгребаю угольки», как в истопившейся печке. Скоро «закрывать трубу» (†).


* * *

У меня было религиозное высокомерие. Я «оценивал» Церковь, как постороннее себе, и не чувствовал нужды ее себе, потому что был «с Богом».

Помню, в Брянске, я с высокомерием говаривал: «Он церковник», или еще: «Да, он – церковник, но это вовсе не то, что религиозный человек»… «Я не церковник, но я религиозный человек».

Но пришло время «приложиться к отцам». Уйти «в мать-землю». И чувство церкви пробудилось.

Церковь – это «все мы»; церковь – «я со всеми». И «мы все с Богом».

В отличие от высокомерной «религиозности» – «церковное» чувство смиренно, просто, народно, общечеловечно.


* * *

Философы, да и то не все, говорили о Боге; о «бессмертии души» учил Платон. Еще некоторые. Церковь не «учила», не «говорила», а повелевала и верить в Бога, и питаться от бессмертия души. Она одна. Она всегда. Непременно. Без колебания.

Она несла это Имя, эту Веру, это Знамя без колебания, с времен древних, и донесла до наших времен. О сомневающемся она говорила: «Ты – не мой». Нельзя представить себе простого дьячка, который сказал бы: «Может быть, бессмертия души и – нет». Всякий дьячок имеет уверенность в том, до чего едва додумался и едва имел силы досягнуть Платон.

«Сумма учений Церкви» неизмерима сравнительно с Платоновой системой. И так все хлебно, так все просто. Она подойдет к роженице. Она подходит к гробу. Это нужно. Вот «нужного»-то и не сумел добавить к своим идеям Платон.

Что же такое наши университеты и «науки» в Духовных Академиях сравнительно с Церковью?

Трава в лесу. Нет: трава в мире (космос).

Мир – Церковь.

А науки, и университеты, и студенты – только трава, цветочки: «пройдет серп и скосит их».


* * *

Кто догадался подойти со словом к умирающему? Кто подумал, что надо протянуть руку роженице?

Спенсеру это не пришло на ум.

Боклю – не пришло.

Даже Платону на ум не пришло, ни Пифагору в Пифагорейском Союзе. Не знаю, приходит ли ксендз, но пастор наверно не приходит. «Слишком грязно и душно» в комнате роженицы.

Православный священник приходит.


* * *

Не дотягивал я многого в церкви. Редко ходил с детьми в церковь. Но это «редко» так счастливо вспоминается. Это свет.

И такой «свет» разлит по всей стране. «Приходи и бери его даром». Кто не ленив – приходи все. Какой это недостаток по селам, что там нет службы в будние дни. Это недосмотрено. Приходили бы старухи. Приходили бы дети. Ведь это поучение.

Зачем священников обременили статистикой? И всякими глупостями, кроме прямого их дела, которое не исполнено.


* * *

У русских нет сознания своих предков и нет сознания своего потомства.

«Духовная нация»… «Во плоти чуть-чуть»…

От этого – наш нигилизм: «до нас ничего важного не было». И нигилизм наш постоянно радикален: «мы построяем все сначала».


* * *

Скоро кончатся мои дни:.. О, как ненужны они мне. Не «тяжело это время», но каждый час тяжел.


* * *

Все больше и больше думаю о церкви. Чаще и чаще. Нужна она мне стала. Прежде любовался, восхищался, соображал. Оценивал пользу. Это совсем другое. Нужна мне – с этого начинается все.

До этого, в сущности, и не было ничего.


* * *

Церковь основывается на «НУЖНО». Это совсем не культурное воздействие. Не «просвещение народа». Все эти категории пройдут. «Просвещение» можно взять у нигилистов, «культурное воздействие» дадут и жиды.

МНЕ НУЖНО: вот камень, на котором утверждается церковь.


* * *

Отпустим им грех их, дабы и они отпустили нам грех наш.

(о духовенстве, 8 ноября, глубокая ночь).

Ведь их – сословие. И все почти – в священники, диаконы; как же не человеку, а сословию – быть без дурных людей, порой – ужасных людей. В иерейство идут «сплошь», без отбора зерна. И колос то пустой, то хилый, то со спорыньей: и из 100 – один полновесный. Так естественно.

Простим им. Простим им. Простим им. Простим и оставим.

Все-таки «с Рюрика» они молятся за нас. Хладно, небрежно: а все-таки им велели сказывать эти слова.

Останемся при «все-таки». Мир так мал, так скорбен, положение человека так ужасно, что ограничим себя и удовольствуемся «все-таки»…

И «все-таки» Серафим Саровский и Амвросий Оптинский был из них. Все-таки не из «литераторов»…

У литераторов нет «все-таки».

У литераторов – бахвальство.


* * *

9 ноября.

Воображать легче, чем работать: вот происхождение социализма (по крайней мере ленивого русского социализма).


* * *

Кузнецов, трудовик 2-e Думы, пойман как глава мошенническо-воровской шайки в Петербурге. Это же ужасно.

Об этом не кричат газеты, как о «Гурко-Лидваль» целый месяц по 3–4 столбца в каждом №. И впечатление от двоякого отношения газет: администрация – воры, от которых спасают Россию – трудовики.

(натолкнулся случайно в газетах, разыскивая «Дело Мартьянова»).


* * *

Завтра консилиум из 4-х докторов: «можно ли и целесообразно ли везти за границу». Тане – материя на белое платье (25 р.). Вечеринка в гимназии, с приглашением знакомых. Можно позвать мальчиков Акимовых, очень воспитанных и милых.

Так одни цветы увядают, другие расцветают. Уже 13 л. работы в «Н. Вр.»: я рассчитывал в начале ее на 10 лет, чтобы оставить 20000 р. детям. Теперь же можно и самому «закрыть трубу». Но нет мужества. Не составлено дух. зав., и не знаю, как писать. В банке долгу 5000, и «на заграницу» придется взять тысячи 3. Останется детям 30 000, и изданные книги, с оплаченными счетами типографиям, будут давать доходу рублей по 600.

Но один взнос платы за ученье требует 2000 р. в год. Непонятно, откуда это возьмется, если «закрыть трубу».

Два года еще должен жить (расплатиться с типографией и долг банку).


* * *

Мой переиспуг и погубил все…

Анфимов (харьк. проф.) верно (почти) определил все (896 г.). У меня руки повисли. А они должны были подняться и работать.

Если б я не был так испуган, я начал бы, по приезде в Петерб., леченье, не перепроверяя у Бехтерева. И все было бы спасено: не было бы ни миокардита, ни перерождения сосудов, ни удара (Карпинский).

Т. с. 3-х вещей, которые сломили нашу жизнь.

Не было бы мрака в дому, «тревог», неопределенного страха. Вся жизнь, начав с сотрудничества в «Нов. Вр.» (обеспечение), потекла бы совсем иначе, веселее, жизненнее, открытее. Связнее с людями.

Мамочка, которая гибла, не убегала бы так от людей, с нелюдимостью, «не нужно», с «все тяжелы и никого не хочется видеть», особенно не хочется видеть – веселья и радости.

(10 ноября).


* * *

16 ноября.

Ни Новоселов, ни Флор., ни Цвет., ни Булгаков, которые все время думают, чувствуют и говорят о церкви, о христианстве, ничего не сказали и, главное, не скажут и потом ничего о браке, семье, о поле. Вл. Соловьев написал «Смысл любви», но ведь «смысл любви» – это естественная философская тема: но и он ни одной строчки в десяти томах «Сочин.» не посвятил разводу, девственности вступающих в брак, измене, и вообще терниям и муке семьи. Ни одною строчкой ей не помог. Когда я издал два тома «Семейного вопроса в России», то на книгу не только не обратили никакого внимания, но во всей печати о ней не было сделано ни одной рецензии и ни одного указания или ссылки.

«Семейного вопроса в России» и не существует. И семья насколько страшно нужна каждому порознь, настолько же вообще все, коллективным национальным умом, коллективным христианским умом, собирательным церковным сердцем – к ней равнодушны и безучастны.

Это дело полиции и консистории, – дело взятки, протокола и позорного судьбища. Как ясно, что оно именно не «таинство», а грязь и мерзость во всем ее реальном содержании («два в плоть едину») – как об этом все они и говорят в сердце своем, в сочинениях своих, в молчании своем.

Фл. мог бы и смел бы сказать: но он более и более уходит в сухую, высокомерную, жестокую церковность. «Засыхают цветочки» Франциска Ассизского.

(посвящается доброму священнику Н. Р. Антонову).


* * *

О леность мою разбивался всякий наскок.

И классическая гимназия Толстого, и десять заповедей. И «как следует держать себя».

Все увязало в моей бесформенности (как охотник в болоте).


* * *

Когда болит душа – тогда не до язычества. Скажите, кому «с болеющей душой» было хотя бы какое-нибудь дело до язычества?


* * *

Я жму руку всем, и все жмут мою руку. Глазами смотрю на весь мир, и весь мир смотрит мне в глаза. Обоняю и фиалку, и розу, и нарцис. Слушаю шум леса, и прибой моря, и музыку Бетховена, и русскую заунывную песню.

Какая проституция во всем! Поистине я «всем принадлежу, и все принадлежат мне». Кроме одного органа.

Который, если я отдаю еще кому-нибудь, кроме единого – все поднимают на меня камни.

Какое чудо: значит, он один во мне целомудрен? Один «и допустить не может», чтобы его коснулись все или он коснулся всех: – т. е. непроституционен «в самом себе», в «своей натуре».

Ибо, побивая, все побивают меня не за грех против них… Какой? Им я причинил удовольствие!

А – за грех против натуры органа! Таинственное «побиение камнями» (воистину таинственное!), как мировое «осуждение за разврат», есть символ, что весь мир почитает себя стражем моего единичного органа, именно его целомудрия, именно его непроституционности.

Какое чудо!

Ведь казнят не орган, отрывая, укалывая, уродуя: ему ничего не делают, «как невинной Еве»; а казнят носившего его человека, за то, что не оберег его чистоты и невинности.

Вот «от сложения мира» вписанное в существо вещей доказательство «cultus phalli».[40]40
  Фаллический культ (лат.).


[Закрыть]

Теперь объясняется строка, когда-то поразившая меня в Талмуде: что «побиение камнями» было привилегиею иудеев и иудеянок, которого не имели право распространить на согрешивших в другом племени, если они жительствовали в Иерусалиме или в Иудее. «Побиение» было неотделимо от «обрезания».


* * *

17 ноября.

Гнусность печати, м. б., имеет великую и святую, нужную сторону: «проходит лик мира сего» (Достоевск.). – Ну, не очень еще… Но вот, что «проходит лик печати», – это довольно явственно в распространяющемся и неустранимом гнушении ею, которое замечается всюду. Не читают. Бросают. Никто на нее не ссылается. Никто не ставит в авторитет.

«Прекрасное обольщение кончилось».

Но это было именно «обольщение», «наваждение Гуттенберга». Пока печатались Гете и Шиллер – о «конце» этого обольщения нельзя было и думать. «Пришло царство и конца его не будет вовеки».

Нужно было, чтобы стали падать писатели. Чтобы пошла вонь, смрад. «А, – это дело». Стал проходить «гуттенбергов станок». – «Чем печатать такую ерунду, то лучше вовсе ничего не печатать». К концу ХХ-го века типографии будут продаваться на снос.

Их никто не покупает,

Никто даром не берет.

Люди станут опять свободны от «пишущей братии», – и, м. б., тогда выучатся танцевать, устраивать рауты, полюбят музыку, полюбят обедню, будут опять любить свято и чистосердечно. Будут счастливы и серьезны.

Ибо при «печати» – конечно, людям счастья и серьезности «как своих ушей не видать».

Будет опять возможна проповедь. Будет Саванаролла. Будет возможен Ап. Павел.

Неужели будет? Неужели заиграют эти зори.

Зори прекрасного и великого.

Новое. Все новое.

Так идите же, идите, гуще идите, Григорий Петров, и Амфитеатров, и «Копейка», и Боборыкин, и все вы, сонмы Бобчинских. Идите и затопляйте все. Ваш час пришел. Располагайтесь и празднуйте.

В празднике вашем великие залоги.

Все скажут: «Как дымно. Откуда горечь воздуха. И тошнота. И позыв на низ».


* * *

Да, мимо меня идет литература.

Нет, это ошибка, что я стал литератором.

Да, мимо идет.

(17 ноября: при мысли, что ни одной статьи не прочел в «Вести. Евр.», «Русск. М.», «Современ.» и еще в чем-то получаемом, – за весь год, да ни одной и за прежние годы… Это только в оловянную голову может влезть. Да: еще получаю «Современ. Мир»).

Оловянная литература. Оловянные люди ее пишут. Для оловянных читателей она существует.

Sic и finis.[41]41
  Так и конец (лат.).


[Закрыть]

Конечно, Фл. ее не читает. Цв. не читает. Рцы читает только Ап. Павла и «Нов. Вр.».

Из умных никто. И я. А остальные – к черту. И даже к тем двум буквам в «Уед.», увидя которые цензура почувствовала, что она лишена невинности.


* * *

Обрезание – конечно, новобрачие. Обрезание – медовый месяц человечества. Отсюда – привет «молодой луне» (у евреев праздник) и «луна» магометан (т. е. тоже обрезанцев); и все «обрезанные» оттого, что обрезаны – чувствуют себя новобрачными.

Ну а «новобрачные» и в хибарке веселы (оптимизм евреев).

Все это, когда больна жена, – просто ненужно. Неинтересно. «Не хочу смотреть». Не думаю.

Христос и вошел в это «не думаю». Это – еще вера: в той печали, когда всякая вера темна.

Вот как здесь надо молиться…

Научил.

Так ли?


* * *

Дорогое, дорогое для меня письмо. Кто-то «аукается» – все, что нужно писателю:

«Читаю „Уединенное“ и „Опавшие листья“ с жадностью день и ночь. Местами – с внутренним трепетанием. Так все важно и значительно. Сижу давно в колодце добровольно: толчея противна. Думаешь, думаешь такие вещи и усомнишься: не от глупости ли и мерзости ли моей так думаю? И вдруг голос из далекого колодца. Отрадно. И хочется сказать: спасибо.

Люблю вашу Таню. Целую книгу про нее хочется прочитать.[42]42
  Спасибо старушке (?) за Таню, – целую ее морщинистую руку. Таня у меня (у нас) «слава Богу». Только уж зубрит очень, сушит родительское сердце.


[Закрыть]
А что „друг“ у вас – завидую. У меня нет. Верно, я и не заслуживаю.

И относительно пола и Бога, в нем открывающегося, – не так у меня вышло. Раньше, до опыта, – именно по-вашему все представлялось. Была горячая вера в это, и проповедь, и поношение со стороны „христиан“. Опыт наступил, во имя этой веры. И… ничего, Бог сокрыл лицо Свое. В этом не открылся.[43]43
  Это все анафемы-мужчины, – не понимают, что они делают. Шутят, «наслаждаются». Ведь раньше чистой девушки они уж «побаловались» с проститутками, или «сами» истощились в субъективных удовольствиях.


[Закрыть]
А ведь „по любви“. Почему так вышло – не знаю. И осталась – тоска по „душе тела“ и „душе мира“ [у вас].

Не дается.

Ребенок… В этим теперь все. Но это уже другое. В нем Бог открывается, но не в радости, а в страдании, когда смерть хочет его отнять, а я цепляюсь за Бога.

Пол меня обманул. Уже, кажется, ухожу из возраста пола. Не пришлось Бога увидеть.

Душу мира чую в красоте, в природе, но не входит она в меня. Я не член природы. Мысль, одиночество (метафизическое) и грусть.

А я ведь женщина.

З. Ш.

Р. S. Каждую вашу строчку читаю с жадностью и ищу в ней „Розановщины“. Когда нет – когда не по-„Розановски“ написано, – думаю: это так написал, „так…“ (?).

Будет ли „Таня“ такая, как „мама“? Или она слишком усердно училась у Добиаш и по Випперу?[44]44
  Профессор всеобщей истории в Моск. унив.


[Закрыть]

Секрет „мамы“ в том, что она училась дома, где, верно, есть киот и сундучки, в церкви… И так прочно этому училась, что если и попала в гимназию – не испортилась.

P.P.S. Самое лучшее (для меня) на стр. 447-49 „Опав. лист“. Вот так и я узнала Его. А Иегову не знаю».

Вот сидящим-то «по колодцам» мне и хочется говорить. А базару – ничего.


* * *

Революции происходят не тогда, когда народу тяжело. Тогда он молится. А когда он переходит «в облегчение»… В «облегчении» он преобразуется из человека в свинью, и тогда «бьет посуду», «гадит хлев», «зажигает дом». Это революция.

Умиравшие от голоду крестьяне (где-то в Вятке) просили отслужить молебен. Но студенты на казенной стипендии, естественно, волнуются.

А всего больше «были возмущены» осыпанные золотом приближенные Павла 1-го, совершившие над ним известный акт. Эти – прямо негодовали. Как и гвардейцы-богачи, высыпавшие на Исаакиевскую площадь 14-го декабря. Прямо страдальцы за русскую землю.

Какая пошлость. И какой ужасный исторический пессимизм.

Как объясняется роковое, черное, всемирное: «нужно несчастье». Оно объясняется из какого-то врожденно-сущего – в «закваске» мира – неблагородства.

Страдаем – и лучше.

Счастливы – и хуже.

О, какой это Рок.


* * *

20 ноября.

Вася стоял над мамой.

Сегодня ее отвезут в больницу.

Идет в классы.

Вторник.

20 ноября.

Канун Введения.

Лицо ее все сжалось, и послышался вой:

– Детей жалко… Детей жалко… Детей жалко… (несколько раз прерываясь).

– Вчера и Домны Васильевны не было дома, а они вели себя так тихо. И ничем меня не расстроили.

Теперь она не плачет, а как-то воет. И лицо страшно сжимается…

(посвящаю это попу Альбову, – от которого единственно услыхала грубые укоры, им сделанные, пользуясь рясой. Услыхав, только сказала: «Что я ему сделала?»).


* * *

Тишина лечит душу.

Но если тишина относится к «концу всего», как сон к смерти, то неужели смерть окончательное излечение?

Что мы знаем о смерти?

О, если бы что-нибудь знали!

(20 ноября, канун «Введения», мамочка легла «для молчания»,

тишины и отдыха в клинику Елены Павловны).


* * *

Вселенная есть шествование.

И когда замолкнут шаги – мир кончится.

И теперь уже молчание есть вечерняя заря мира.


* * *

В конце всех вещей – Бог.

И в начале вещей Бог.

Он все.

Корень всего.


* * *

21 ноября.

Оттуда и пошел этот тон самодовольства, самонадеянности, самомнения и «всех победим», даже «завтра же». Но с миллионом в кармане и вне досягаемости для «III-го отделения» отчего же и не быть в самомнении. С миллионом и, кроме того, с 1000 способностей, если и не глубоких, то очень видных. За этот «гуж», однако, «по примеру» ухватились и студенты с 5-ью рублями в кармане, и нищие курсистки с одной готовностью «любить» и «все отдать» (без дурного намека), и вот им пришлось очень тяжко. Да и способностей таких нет, хотя, м. б., более глубока душа. Пришлось очень тяжко. Русская революция или, скорее, «русский протест» взял в Герцене неверную ноту, слишком высокую ноту, – фистулой и поднявшись на цыпочки пальцев. Но уж нельзя в середине «спустить тон»: получится какофония и невозможное. Так в Герцене, собственно, не зародилась, а погибла русская революция, с тех пор кричащая петушком и топчущаяся на одном месте, с его франтовским лозунгом: «Ни пяди назад!» «Мы, русские, на мéньшем не помиримся».

И едят, бедные, селедочку, запивая водочкой, ночуя с «курсихой», и завтра надеясь проснуться в заре торжествующего социализма.

Общественная политика, роль общества в политике, его сила и значительность в политике, – начнутся тогда только, когда оно почувствует мужество отречься от Герцена, и прежде всего не уважать в нем литератора (отвратительный тон).

Сказать ли наконец истину (которую едва сознают через сто лет), что общественная роль в политике начнется только с момента, когда общество, сняв шапку, поклонится Государю и скажет:

– Ты первенец Земли Русской, а мы – десятые и сотые. Но и сотые, и десятые имеют свой час, свой урок, свою задачу, свою судьбу, свое указание от Бога. Иди, и да будут благословенны пути твои. Но и ты, оглядываясь на своих деток, – благослови тоже наши шаги.

Вот путь Розанова, а не Желябова. Розанов написал книгу «О понимании», и ему можно поверить больше, чем мужичонке, все качества которого заключались в том, что в него была влюблена «генеральша (по отцу) Перовская». Но генеральши иногда и в конюхов влюбляются (Некрасова «Огородник», Фаустина – жена Антонина Пия).

(в постели ночью).


* * *

Я сам прошел (в гимназии) путь ненависти к правительству… к лицам его, к принципам его… от низа и до верхушки… – путь страстного горения сердца к «самим устроиться» и «по-молодому» (суть революции), и, след., мне можно поверить, когда в 57 лет (а в сущности, начал еще в университете) я говорю, что в России нельзя ничего сделать без Государя и без веры в него; это во-первых, и вовсе еще не главное: а самое главное, что (не говоря об эмпирических исключениях, которые «простим») Государь есть в точности лучший человек в России, т. е. наиболее о ней думающий, наиболее за нее терпевший (ряд государей, «дипломатические поражения», «конфуз» за отсталость), наиболее для нее работавший (сколько проработал Александр II!), и вместе – покá что – наиболее могущественный что-нибудь для нее сделать. Он есть лучший человек в России и поистине Первенец из всех потому, что самым положением своим и линией традиции («с молоком матери» и «врожденные предрасположения») не имеет всецелым содержанием души никакого другого интереса, кроме как благо России, благо народа, в условиях бессословности и внепровинциальности. Самая выработка такого лица поистине есть феномен и чудо: и, поди-ка, если б его не было, создайте другое лицо, которое бы думало «только о народе, его благоденствии и славе». Так думали герои и святые, – как Перикл: и за то сколько его славят. Славят, собственно, не за успехи (какие особенные успехи у Перикла?), а что вот нашелся же «частный человек», который «всего себя посвятил Отечеству» и у которого вне Отечества не было своей и особой, личной и домашней мысли. Таковы были Перикл, Кимон, и еще немногие, человек семь. Аристид. Но уже Фемистокл не был таким, и не был таким Кромвель, Цезарь, величайшие из «республиканцев». Итак, человек семь всего. Какой же феномен и святое чудо, за веками терпения и страдания, веками покорности и молитвы за царей (вероятно, и гипнотически, магически это действует), русский народ выработал такое учреждение, такую «должность» и «лицо», что как вот новый вступает «в него», он вдруг начинает думать и действовать, «как Аристид и Кимон», т. е. с молитвой только об одном – «как можно справедливее», как можно «лучше стране», и – «ничего мне», «ничего особого и отдельного мне». Царская власть есть чудо. Подите-ка во Франции вот теперь зародите ее, когда раз она исчезла. Только через 500 лет может вновь явиться, – в меньший срок нельзя сделать. Но ошибаться и даже вредить могли и Аристид, и Кимон. Однако в царской власти и через ее таинственный институт побеждено чуть не главное зло мира, которого никто не умел победить и никто его не умел избежать: злая воля, злое желание, – злая, злобная страсть. Дело не в ошибках: поправить всякие ошибки ничего не значит; в истории и даже в мире, в сложении его, в корнях его лежит и всему присуща злая, безобразная воля: Каин, Диавол, Люцифер. Вот с чем не могли справиться народы и от чего человечество невыразимо страдало встречаясь, с чем гибли народы и разбивались целые цивилизации. Это-то метафизическое зло истории и даже метафизическое зло мира побеждено выработкой, в сущности, сверхисторического явления, явления какого-то аномального и анормального (конечно!) – царя: в котором зложелательность pur sang[45]45
  Чистокровность (франц.).


[Закрыть]
есть contradictio in adjecto,[46]46
  Противоречие в определении (лат.)


[Закрыть]
невозможность и небываемость. Вот почему злоумыслить что-нибудь на царя и отказать ему в повиновении, если он по болезни страстен и гневен (Грозный) или даже если бы он был лишен рассудка, – ужасная вещь в отношении всей истории, всего будущего, тысячи лет вперед; ибо это неповиновение или это злоумышление могло бы в последующих государях разрушить то главное, что составляет суть всего: их благость и их всецелую, без остатка для себя, благорасположенность ко всем и всему окружающему в стране своей. Перикл, зная, что его «изгонят» или могут изгнать, вдруг стал бы «откладывать в копилку про черный день и на случай». Из царя именно исключен «случай» и «черный день». Все дни царя суть светлы, и о светлых днях ему молится весь народ, ибо непрерывный свет в душе царя есть тот свет, которым освещается вся страна. Вот отчего история с Павлом 1-м была черна, подла, омерзительна для воспоминания, и ее антиблагой характер, «вредный последствиями», был как бы мы проиграли 12-й год: и отчего гг. из Женевы и Парижа и должны быть не просто казнимы, а истребляемы, ибо сами они истребляют, в сущности, весь свет, всю радость, весь смысл, которым живет и осмысливается и онормляется весь русский народ. Вот отчего «раздражить» Государя, сделать ему «огорчение», есть величайшее народу злодеяние. «Перикла обворовали», «Периклу дали пощечину», «за Периклом гонялись с пистолетом» – «Нет Перикла!» – Ну а что значит «нет Перикла» для Афин – это знает Иловайский, да и не он один. Вот отчего истребление всяких врагов Государя и всякой вражды к Государю есть то же, что осушение болот, что лучшее обрабатывание земли, что «дождь для хлеба», и проч. Никакого черного дня Государю, все дни его должны быть белы – это коренная забота народа, на которую, как на хорошую пахоту – урожай, отвечает любовь всемогущего существа о народе, труд для него, забота о нем.

Теперь – о вере, Евангелии и Христе. Т. е. о Церкви, которая ничего еще и не делает и ничего еще и не имеет, кроме как хранить, говорить, учить и распространять Евангелие, Христа и Вечную Жизнь.

Едва я сказал, как все закричат: «Да ведь это цивилизация!» Это уж не Боклишко с Дарвинишком, не Спенсеришко в 20-ти томах, это не «наш Николай Григорьевич» (Чернышевский), все эти лапти и онучи русского просвещения, а это цивилизация а самом деле от пришествия гуннов и Алариха до Эдуарда Исповедника, до Крестовых походов, до рыцарства, до Сервантеса, до Шекспира и самой Революции. Что же тут трясутся «в изданиях Пирожкова» Ренан и Штраус: да их выдрать за уши, дать им под зад и послать их к черту. Если запищат наши «Современники» и девица Кускова – сослать их за Кару. Что же делать с червяком, который упал с потолка вам в кушанье? Такового берут в ложку и выплескивают к черту. Вечная Жизнь и Бокль, проповедь Апостолов и 43 года «Вестника Европы», который не удостоил их хотя бы когда-нибудь назвать по имени и верно не знал, что их «12» («исторический журнал»). Какое же рассуждение: «Вестник Европы» нужен 6000 своих подписчиков, Евангелие было необходимо человечеству двадцать веков, каждому в человечестве. Кто же бережет лопух, который заглушает сад, кто бережет червя, который ест яблоко, и кто бережет разбойника, который режет на дороге? Никакого рассуждения, что все это к выбросу. Но я говорю о корнях (исторических), когда хочу рассуждать: в Евангелии, в одной книге, и в Церкви, т. е. в одном учреждении, Европа – не русские и не немцы, а Европа – имеет то одно, как бы «в горсть взятое», чего не имели Греция и Рим, не имеют и Китай и Индия. Ибо там если и есть Будда и Конфуций, то это – философия, которая еще имеет соперничество в более древних лицах. Но Европа и только одна она имеет одно рождение из одного Лица – Христа. Нет «Европы», а есть «Христианский мир», и все знают, что «Христианский мир», обширнее, многозначительнее и вечнее «Европы», а «Христос» обширнее «Христианского мира» и есть «Вечность» и «Всё».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю