Текст книги "Лоскутное одеяло"
Автор книги: Василий Катанян
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 28 страниц)
Я не говорю о его неангажированности. Тут дело даже не в этом. Он для всех нас недосягаем. Мы так не можем. Мы служим".
Это была их последняя встреча. Тарковский уезжал в Италию. Он сказал: "Сережа, ты знаешь, что я небогат. Единственная моя драгоценность – этот перстенек с изумрудом. И я хочу, чтобы он был у тебя. Ты ведь любишь такие вещи". У Сережи навернулись слезы. В тот вечер у нас был оператор Александр Антипенко, друг Параджанова, и он всех сфотографировал. Вообще, каждый раз, когда Андрей Арсеньевич и Сергей оказывались в одном городе, они обязательно встречались.
1984
ДЕЛА СТУДИЙНЫЕ:
НА СТУДИИ СЕКСА НЕТ!
Все названо,
И потому не называю
имена.
Все сказано,
И потому молчу в такие
времена.
И. Лиснянская
Режиссер Р. появился у нас в шестидесятых годах, пришел из института сразу режиссером. Это раньше мы все обязаны были работать ассистентами. А потом уже стали приходить сразу постановщиками. И оказалось, что не обязательно было тратить лучшие годы нашей жизни на ассистентство. Вполне можно клеить под газетный текст и даже делать пошленькие штучки без ассистентского стажа. А прямо с институтской скамьи, особливо если занимаешься еще и в высшей партийной школе. А он-то как раз и занимался. Р. был коренастый, молчаливый, больше смотрел вокруг, чем говорил. Делал короткие картины спокойно, без эксцессов, которые обычно сопровождают нашу работу. Он был еще холост и ухаживал за моей ассистенткой Леночкой, когда мы снимали в Ленинграде. Он приехал туда впервые, ходил по городу с фотоаппаратом и беспрерывно снимал. Ленке стало с ним скучно, и больше она с ним не ходила, хотя он упорно приставал. Однажды я жил с ним в одном номере в Киеве, мы ездили на конференцию. Он был очень чистоплотный, мылся часами утром и вечером и страшно ругал одну нашу коллегу (которая, к слову, была сильно старше его) за то, что она не пускала его к себе в номер, а он ее жаждал! По-моему, жаждать ее можно было лишь на необитаемом острове. И он отомстил ей, проголосовав против нее в какой-то номинации. Несмотря на молодость и напористость, успехом у женщин он не пользовался, хотя подъезжал ко многим. Долго он приударял за одной нашей редакторшей, красивой девушкой с толстой и длинной косой, таких теперь ни у кого и нет. Дело шло к свадьбе, когда он вдруг женился на дочери высокопоставленного чиновника и стал приезжать на студию на черной "Волге". Тут все и обратили на него внимание, особенно на "Волгу".
Окончив высшую партийную школу, он начал делать бешеную карьеру. Часто давал понять, что он "запросто бывает у Филиппа" (Председателя Госкино Ф.Ермаша). Ухитрился спихнуть с поста Художественного руководителя Объединения Екатерину Вермишеву, хотя та была "сам с усам", и твердо сел на ее место. Он оказался честолюбив, а в масштабе студии это все же пост, который давал дорогу к самоуправству. Здесь от него зависят люди – кому даст работу, а кому нет, себе работу он выбирает сам и делает только то, что хочет. А хочет он то съезд КПСС, то сессию и всегда заграницу. Все это очень выгодно денежно. Творчества не треба, только надо внимательно читать "Правду". А когда с ним заходил разговор, почему он не поручил ту или иную картину режиссеру N, тот отвечал: "Это распоряжение Филиппа". Какое и где оно? "У Филиппа на столе под стеклом, я видел сам список режиссеров, кому разрешено делать ответственные вещи, а кому нет. А этого режиссера в том списке нет".
Пойди проверь – на студии многое держится на лжи и нахрапе. Когда мы об этом сказали Е.Козыреву, тогдашнему директору, человеку порядочному, он только выругался и возмутился, но ничего не изменил. Он не любил с ним связываться, ибо когда несколько раз пытался поставить его на место, то неизменно проигрывал. Он ненавидел Р. А самоуверенность Р. во многом держалась на том, что он взял себе в качестве консультанта, а затем и соавтора сценария очень значительное должностное лицо, которое получало за свою работу крупные деньги. Это был Самотейкин, помощник Брежнева, который для конспирации работал под псевдонимом Самойлов. Например – они вдвоем авторы сценария и текста, за что с потиражными получали по высшей ставке 6 000 рублей – деньги по тем временам огромные. Нетрудно высчитать половину. Соавтора Р. не утруждал писанием, зато тот звонил в необходимые инстанции, все моментально решалось и картине давали зеленую улицу: сценарий принимался без поправок, несмотря на отрицательный отзыв худсовета, картина включалась в план студии, а чью-то беспротекционную картину выкидывали; организовывались загранпоездки вне очереди и с сомнительной надобностью, пленку выписывали без лимита, а в конце фильму давали высшую категорию, не слушая возражений оценочной комиссии...
Захотел стать худруком – стал, захотел делать с Озеровым на "Мосфильме" картину об Олимпиаде в Москве – назначен, захотел Государственную премию выдвинули. На студии часто снимали и бездарные, и конъюнктурные, и подлые картины, а тут появилась наконец пошлая полнометражная картина – это Р. снял о рабочем классе – у него замах не меньше, чем на целый класс! И, кажется, дали Государственную премию всем в пример.
Всем своим поведением он возбуждал всеобщую неприязнь – этот открытый цинизм, хапужничество, самоуправство на фоне его тусклых работ и то, что дирекция не может с ним совладать.
Не успели мы оглянуться, как он набрал курс во ВГИКе: "очень нужны деньги". Да чему он может научить? И вдруг – прокол: его студентка-финка пишет на него заявление, что он к ней пристает и шантажирует – грозится отчислить за плохие отметки, которые сам же и ставит. "И чего она уперлась? У них же там сексуальная свобода", – возмущались его клевреты. Там – да, но не у нас, и ВГИК пытался замять заявление. Студентка же оказалась коммунисткой и покатила телегу в свое и в наше ЦК. Тут уж с заминками дело не просто. Дело разбиралось в студийном парткоме, но поскольку все это скрывалось от беспартийных, то витали слухи и чем дело кончилось – нам, простым советским людям, осталось неизвестно. Когда Вермишеву, которая тоже занималась со студентами, чиновники из Госкино Сычев и Проценко просили, чтобы она повлияла на антисексуальную финку и та забрала бы свое заявление, Катя отказалась, и ей отомстили – не пустили в загранку, которая была запланирована по фильму "Неофашизм". И долго она билась, сидела в простое, не могла выехать на съемки – а не сопротивляйся! Наконец нахватала фильмотеки, пересняла западные видео-ньюсы и, не выезжая из Лихова переулка, разгромила-таки неофашистов.
Меж тем в партийных кругах скандал разгорался. Финка строчила бумагу за бумагой, а студенты его курса заявили, что не хотят у него заниматься (не понимаю, чему он их вообще учил?). Приспешники пустили слух, что их науськала не то Вермишева, не то Дербышева, Дербышева же громко заявила, что она вообще не хочет иметь с этим негодяем никаких дел, но почему – не сказала: партийная тайна. И снова собрался партком. Припомнили и его нахрапство, и худрукство, и самоуправство, и сексуальные приставания. Говорили (о, эти слухи и сплетни вокруг партийных дел!), что Госкино пригрозило Козыреву, что ему головы не сносить, если Р. объявят выговор. Очень резко выступали Кристи, Трошкин, Махнач, кто-то еще. В результате поругали и напугали, но выговора не объявили и даже не сняли с худрука, словом – ничего с ним не сделали, хотя большинство было против него.
Но потихоньку курс во ВГИКе у него отобрали, и финке стало поспокойнее.
В 1979 году он выдвинул себя на звание народного артиста РСФСР – не хуже Собинова или Шаляпина. Но партбюро его отклонило – не прошло достаточно времени с прошлого звания (когда он тоже сам себе писал характеристику), и недостаточно по инструкции количества полнометражных картин в его портфеле. А в остальном – что ж? Они все высокохудожественные, эти его полотна о городских партконференциях и посещении Подгорным египетских усыпальниц... Партбюро стояло на своем – закон есть закон. Но Госкино (узнаете руку Самотейкина?) начало давить и объявило беспрецедентную забастовку: пока не дадут звания Р., не дадут звания никому вообще на нашей студии. Вот так! Забастовка и давление сыграли свою злую роль – вскоре через все головы и сопротивления Сатана справил бал – вместо выговора за аморальное поведение и шантаж финки-антисексуалки, Р. присвоили ПОЧЕТНОЕ звание Народного артиста всей России.
В 1980 году, когда заканчивалась "Олимпиада", куда он себя внедрил в сорежиссеры к Юре Озерову, с "Мосфильма" пришла большая телега о его безобразном поведении, но что именно – тайна! Партком все засекретил. А Озеров потребовал у Ермаша (пресловутый Филипп), чтобы Р. отстранили от монтажа, ибо вся группа не хочет с ним работать и он в монтажной только мешает. Тот попробовал жаловаться, но Ермаш цыкнул на него и Озеров заканчивал фильм сам. И только-только отшумела история с финкой, как стали выдвигать "Олимпиаду" на Государственную премию. А он там в титрах – участвовал в съемках. Вся студия замерла – даст ему партком характеристику или нет? Ведь там обязательна фраза – "морально устойчив, в быту скромен". Не дал партком. "Да какое они имеют право?" – возмутился он и позвонил в Госкино Проценко. Действительно – какое? Поднажали откуда надо (вернее – откуда не надо), и характеристику дали! Мало звания – теперь и премия будет за скромность в быту, за моральную устойчивость. Правда, за границу характеристику не дают – вдруг чего еще и там выкинет? Но поднажмут – и дадут.
После обсуждения в Комитете по Госпремиям наверх список пошел БЕЗ его фамилии.
Пошел-то он без, а вернулся с фамилией. Самотейкин не дремал (Брежнев еще правил) и честно отрабатывал высокие гонорары, которые платили ему через кассу студии. А став лауреатом, Р. потребовал снова загранку! И получил характеристику – по-прежнему, мол, морально устойчив, а в быту скромен, плюя на мнение студии, "Мосфильма" и ВГИКа. И начал катать по всему миру.
И тут новое сотрясение воздуха (и не только воздуха), и снова Р. – притча во языцех.
В ноябре 1983 года из монтажной Р. "Коммунисты Москвы"(!) раздались крики "помогите", "караул", звон разбитого стекла, вопли, но дверь была заперта изнутри и пришлось вызывать пожарного, чтобы ее взломать. Оттуда выскочил Р. с расцарапанным лицом, под стол забилась женщина, вся в синяках, окно было высажено пленочной коробкой "Коммунистов Москвы" – не то он целился ею в девушку, не то она ею отбивалась... Она – это работница планового отдела, беременная от него. Они объяснялись с нею, закрывшись в монтажной, и, когда слов не хватило, пустили в ход кулаки, ногти и коробки с московскими коммунистами. Приехавшая "неотложка" зафиксировала синяки и побои. На следующий день пришла ее мамочка в тот же партком, и создали комиссию. Р. утверждал, что от него ребенка нельзя заиметь и что у него есть справка. "Господи, да ты покажи ее, и дело с концом!" – советует одна клевретка. "Я сколько раз с ним трахалась, и никаких детей не было, – вякает монтажница по прозванию Чебурашка. – А тут – здрасьте! Все это ее выдумки. Он не может быть отцом!" – "Не могу, не могу", – кукует Р. и в кулуарах, и в дирекции, и в парткоме. (Партком уже несколько лет занимается только скандально-сексуальными играми Народного артиста, забросив всякое руководство нами, смертными.)
Может он быть отцом или не может, но плановичка легла в больницу на сохранение беременности. Р. – тоже, но на "сохранение партбилета", как заметил кто-то. А еще он пустил слух – а его подхватили его друзья, что эта девица приезжала на работу на дипломатической машине и что она специально была подослана сорвать такую важную картину, которая готовилась к открытию городской партийной конференции. Таким образом интриги международного империализма докатились, в конце концов, и до Лихова переулка, дом 6. И Р. грозно заявил, что подаст на НЕЕ в суд! Студия перестала работать и только обсуждала этот роман с мордобоем. Пока суд да дело, в суд подала она – вся в синяках, избитая. Комиссия парткома(!) вынесла Р. выговор и ждала его, чтобы вписать выговор в партбилет. Но он взял бюллетень – вот вам!
Р. времени не терял и жал на все кнопки, но главной кнопки уже не было после смерти Брежнева благодетеля Самотейкина отправили в Австралию. Однако кто-то все же был, поскольку дело двигалось со скрипом, слухами, угрозами, больницами и бюллетенями. На закрытом (тайна!) партийном собрании объединения решили ограничиться выговором, а в партии оставить – КПСС без него не может! 28.2.84 было закрытое (тайна!) партийное собрание студии и все коммунисты проголосовали за его исключение – так его возненавидели. А он, бедолага, лег в больницу, и опять поползли всякие слухи – то он признал отцовство, и мы обрадовались, что погуляем на крестинах, то он ей отвалил какие-то тыщи и она взяла иск обратно, а то и вовсе сказала, что она пошутила... И все ждали, подтвердит ли райком исключение, и снова студия не работала. А райком долго думал и оставил его в рядах КПСС, отделавшись выговором. Положительно партия ну никак не могла без него! Со временем выговор снимут, а там и партию разгонят, и все это окажется не стоящим выеденного яйца, но лишь украсит партийный коллектив студии.
А ребенок – хотел этого партком или нет – родился. И сами высчитайте, сколько ему нынче лет – время-то летит.
И вот состоялись перевыборы в Бюро документальной секции Союза кинематографистов и выдвижение делегатов на Пятый съезд кинематографистов. Дело было в перестройку. Все это всегда было комедией, а на сей раз мы решили отнестись к делу всерьез. Явились все члены секции, чтобы не допустить чиновников от кино ни туда, ни сюда. И все, кто не лопух, вычеркнули Р. из обоих списков. И в Бюро он не прошел – впервые в истории Союза! Но в делегаты съезда оказался выбран, хотя все одинаково вычеркивали его и тут и там счетная комиссия смухлевала! Дело в том, что если бы объявили, что он не делегат, то нужен был бы новый. Кто? Просто так самим решить нельзя – меня или тебя – нужно обязательно СОГЛАСОВАТЬ с кем-то важным, партийным, который в это время отходит ко сну, уже 12-й час ночи. А на завтра нас уже никого не собрать, и один делегат будет недоизбран – катастрофа и скандал во веки веков! Легче подтасовать бюллетени, что, ничтоже сумняшеся, и сделали – и Р., слава провидению, был "избран" делегатом съезда и представлял на нем наше документальное кино.
1986
22 мая. По возвращении из Парижа, где я случайно встретил Шмакова и где мы провели целый день с Ниной Берберовой.
"О, к сожалению, мсье Сен-Лоран очень занят. Не может быть и речи, чтобы он повидался с вами", – сказали мне.
Ну, нет так нет. И тем более было приятно, когда он вдруг приехал в кафе, где мы ужинали с друзьями. Это было везение – он не был болен, он не был занят и до него дозвонились. И если посетители кафе были ошарашены и вытягивали шеи, чтобы лучше разглядеть знаменитость, то виновник переполоха непринужденно со всеми поздоровался, усадил за стол своего мопса по кличке Мужик и сел сам. Он поинтересовался, что мы заказали. Нет-нет, он ничего есть не будет, но просто интересно, что едят другие?.. Пить он будет чуточку джина со льдом и немного кофе. Все! И не уговаривайте его, он на диете. Но как все диетики, он был зверски голоден и начал хватать десертной вилкой у одного картофелину, у другого листок салата, у третьего маслину. И все это непринужденно, как будто так и надо, за разговором. Никто, кроме меня, не обратил на это внимания, видно, это было в порядке вещей – и волки сыты и диета цела.
Мы все разговаривали о том о сем, меня же интересовала его работа, но он отшучивался, ему неохота было говорить о деле, он переводил разговор совсем на другое, ибо ничто человеческое ему не чуждо. Король парижской моды, он был лишен какой-либо звездности, вел себя естественно, часто смеялся и чесал собаке пузо.
Стараясь узнать про театральные его вещи, я спросил о костюме Плисецкой для "Гибели розы". "Очень просто: Пети хотел, чтобы это был хитон", – только и сказал Сен-Лоран, и тут же все стали заниматься мопсом, который сидел на стуле и внимательно слушал разговор. А я вспомнил, как Ролан Пети смотрел фильм-монографию Плисецкой и, впервые увидев ее там в роли Джульетты, воскликнул: "О, как вам идет хитон, дорогая мадам!" И не потому ли, вскоре поставив "Гибель розы", подал идею художнику именно хитона? Костюм был сделан так, как в те годы Сен-Лоран делал некоторые свои платья – с угловатыми обрезами подола. Пережив моду, костюм остался в истории балета, как остались костюмы Бакста, в которых танцевала Павлова.
Все это пронеслось предо мною от одного только замечания Сен-Лорана: "Очень просто!" А он в это время вынул из огромной папки несколько больших ватманов, на которых были его аппликации в ориентальном стиле, из бирюзовой бумаги. Публика моментально столпилась вокруг, разглядывая и восхищаясь. Сам художник был смущен. Мне же предстояло выбрать одно из этих сокровищ – оно и по сей день висит у меня рядом с не менее дорогим для меня коллажем Сергея Параджанова.
На следующий день он сказал: "Пусть Вася пойдет в мой бутик и возьмет себе все, что захочет". И я уж взял...
Как это много значит – в Париже, этой столице музеев, открыли экспозицию при жизни художника. Не выставку, а именно Музей Сен-Лорана, ибо все вещи там – произведения искусства. Ходишь из зала в зал и видишь, как меняется время, как меняется мода, но как неизменны вкус и пристрастия мастера. Это замечательно интересно. В музее был выходной, но Сен-Лоран распорядился, чтобы открыли залы, и мы с Франсуа-Мари и Дэвидом, втроем, бродили от фигуры к фигуре, поражаясь неистощимости выдумки, и наши шаги гулко отдавались в пустых, огромных залах...
P.S. 1997. Столь же яркий, но своеобразный музей мне довелось позднее увидеть в... Ташкенте. Там выставлены костюмы, в которых всю жизнь танцевала Тамара Ханум – ее платья, халаты, шальвары и украшения, от которых захватывает дух и которые – я уверен – восхитили бы Сен-Лорана. Но в Ташкенте он не был и Тамары Ханум не видел. А жаль! Она была большим знатоком национального костюма, в совершенстве разбиралась в украшениях, стилях, камнях, ювелирных тонкостях и могла завораживающе говорить о них часами, бесконечно переодеваясь.
14 июля. Вот какая история, долгая и печальная. Мама попросила меня сброшюровать перепечатанные листы ее воспоминаний (1959), и я еще раз перечитал какие-то страницы.
"Было это в 1933 году, жили мы на Разгуляе. В тот день, когда Саша Фадеев привел к нам Николая, у меня на обед была долма. Это маленькие голубцы из баранины, завернутые в виноградные листья. Подавала я эту долму так, как учила меня армянка, долго жившая в Турции – с мацони и корицей.
Увидев долму, Николай упал на колени, целуя мне руки и что-то крича по-болгарски. Оказалось, что такую долму готовят в Болгарии. Он решил, что Саша устроил ему сюрприз и привел в дом, где хозяйка болгарка. С этой долмы и началась наша дружба".
Глава была озаглавлена "Иных уж нет, а те далече". В ней речь идет об А.Фадееве, П.Павленко и Н.Х.Шиварове. В начале тридцатых годов мои родители думали, что Н.Х.Шиваров работает в отделе литературы ЦК, я тоже так запомнил с детства. Он, приходя к нам, часто приносил мне новые детские книжки, которые тогда были дефицитом. "Он получает все новинки по долгу службы", – говорил папа. Думаю, что Фадеев и Павленко знали, где на самом деле работал Шиваров. (Известен эпизод, описанный Н.Я.Мандельштам, когда П.Павленко прятался в шкафу следователя.)
И вот в 1960 году мы с мамой (еще тайно) прочли отпечатанный на папиросной бумаге первый том Н.Я.Мандельштам с главою "Христофорыч". Я помню, как вскрикнула мама, когда, перелистнув страницу, она увидела заглавие "Христофорыч". Прочитав эти несколько страниц, она была потрясена. Я тоже пришел в большое смятение, ибо помнил этого человека у нас в доме, знал дальнейшую его судьбу. "Боже мой, с кем мы дружили! Кто ходил к нам..." сказала мама, обретя дар речи.
Она написала "Иных уж нет" ПРЕЖДЕ, чем прочла правду у Н.Я.Мандельштам. Этим я объясняю ту симпатию, с которой она рассказывает о Шиварове, то есть рассказывает так, как она к нему относилась. Если бы она писала ПОСЛЕ прочтения, она не смогла бы так же рассказать о нем. Но даже после всего, что она узнала, она не стала редактировать главу. "Я не бесстрастный историк, это как бы мои дневниковые записи. Я хочу сохранить свои ощущения тех лет и впечатления от тех людей. Что было – то было".
С Петром Павленко мои родители познакомились еще в Тифлисе, продолжали знакомство в Москве, мама одно время была даже кем-то вроде литературного секретаря-помощника, подбирая Павленко материалы о Шамиле – он работал над романом о нем. Мама дружила с его первой женой, которая рано умерла, потом была в хороших отношениях с Н.К.Треневой, его второй женой, сохранилось несколько писем их переписки. И мама искренне оплакивала Павленко, ибо он был для нее верным другом и поддерживал ее в тяжелые дни. К его творчеству она относилась прохладно, но на эту тему они не говорили.
Они встречались домами – мои родители, Павленко с женой, Фадеев, Шиваров с Люси... То у нас, то у них. Все это было до поры до времени – в 1938 году мои родители разошлись, а Шиваров...
Приведу несколько отрывков из главы "Иных уж нет", имеющих отношение к Н.Х.Шиварову.
"Болгарин Николай Христофорович Шиваров, коммунист-подпольщик, по профессии был журналист. В двадцатых годах он бежал в СССР из болгарской тюрьмы, как потом смутно до меня дошло – за какое-то покушение.
Он был высок, красив, несмотря на небольшую лысину и туповатый короткий нос, и очень силен. Он раскалывал грецкий орех, зажав его между средним и указательным пальцами.
В то время, как я знала его, он пользовался огромным успехом у женщин, что не мешало ему нежно любить жену и быть прекрасным семьянином. Я для него была женой товарища, то есть неприкосновенна, но была поверенной его любовных тайн и дружила с его женой Люси, очень хорошенькой блондинкой, великолепным окулистом. Она впоследствии стала профессором, специалисткой в области лечения туберкулеза глаз. В 1968 году она умерла в Ленинграде, где гостила у сестры, на улице, по дороге в театр. Сына Вадима Николай очень любил.
После убийства Кирова Шиваров начал говорить, что хочет уйти с работы и заняться журналистикой. Мы удивлялись – почему, зачем? Он, конечно, знал, почему и зачем, это МЫ не знали. Лишь в 1937 году ему это удалось.
В 1938 году, утром, когда я еще лежу в постели, он входит ко мне в комнату в пальто и в шапке. Визит его для меня полная неожиданность, так как незадолго до этого он был переведен на работу в Свердловск, в газету.
– Что случилось, Николай?
Он вертит шапку в руках.
– Одна добрая душа сообщила мне, что видела ордер на мой арест. Пусть это сделают здесь, чтобы Люси не нужно было таскаться в Свердловск с передачами, мрачно отвечает он".
Он взял с мамы слово, что она будет около Люси, когда это случится... что она заберет к себе Вадика, если возьмут и Люси... что она обратится к помощи Фадеева, чтобы избежать приюта для детей репрессированных... что он надеется на его дружбу...
"Его арестовали через четыре дня. Люси оставили в покое. Когда я пришла к Фадееву и сказала о случившемся, он ответил:
– Арестован, значит есть за что. Даром, без вины у нас не сажают.
Лицо его делается жестким. Губы сжимаются в узкий кружок. Ледяные, светлые глаза смотрят на меня в упор. Он перегибается ко мне через стол и очень отчетливо говорит:
– Не советую тебе вспоминать об этом.
Я отвожу глаза. Позорный, унизительный страх охватывает меня. Уйти, унести ноги – вот чего мне хочется.
Я боюсь его.
Молча я встаю и ухожу, не прощаясь. Он не окликает меня".
"Поздней ночью в июне 1940 года я услышала осторожный стук в застекленную дверь, выходившую в маленький садик. Неясная женская фигура маячит за стеклом.
– Не бойтесь, впустите меня... я от Николая Христофоровича.
Измученная, грязная пожилая женщина сидит передо мною.
– Кто вы? – спрашиваю я, со страхом глядя на нее.
– Мой сын в заключении вместе с ним. Я прямо с поезда, оттуда... Нет-нет, никакого чаю, не надо ничего. Я привезла вам письмо. Он умер. Убил себя.
Я сохранила текст письма:
"Галюша, мой последний день на исходе. И я думаю о тех, кого помянул бы в своей последней молитве, если бы у меня был хоть какой-нибудь божишко. Я думаю и о Вас – забывающей, почти забывшей меня. И, как всегда, я обращаюсь к Вам с просьбой. И даже с несколькими.
Во-первых, положенное письмо передать Люси.
Во-вторых, возможно, что через 3-4 недели Вам напишут, будут интересоваться моей судьбой. Расскажите или напишите, что, мол, известно очень немногое: учинил кражу со взломом, достал яд и только. Остального-то и я не знаю. Кражу со взломом пришлось учинить, чтоб не подводить врача, выписавшую люминал (Бочкову), которым первоначально намеревался воспользоваться.
Хотя бы был гнусный, осенний какой-нибудь день, а то белая ночь! Из-за одной такой ночи стоило бы жить. Но не надо жалких слов и восклицаний, правда. Раз не дают жить, то не будем и существовать.
Если остался кто-либо, поминающий меня добрым словом, – прощальный привет. Нежнейше обнимаю Вас.
Николай.
3.6.40. Вандыш".
Я не плачу. Сухими, остановившимися глазами смотрю я на вестницу смерти. Устало, с простотой, от которой я холодею, она говорит:
– Он умер во сне, не каждому выпадает такая легкая смерть.
Этими страшными словами я буду утешать завтра Люси".
Я запомнил этот листок, написанный мелким почерком на линованной бумаге. Мама перепечатала его, опустив подпись и место, откуда оно прислано, и засунула в какую-то макулатуру, будто листок рукописи. Подлинник сожгла... Как страшно было тогда хранить такое письмо!
Правильно заметила Инна, а я не обратил внимания: в прощальном письме – ни слова раскаяния в содеянном, ни слова сожаления о прожитой жизни, истина которой открылась ему на пороге смерти.
[С 19 сентября по 3 октября я в четвертый раз летал в Эфиопию по съемкам советско-финского фильма. Была весна, все цвело и зеленело, и вид сверху был незабываемый.]
14 ноября. Открытие выставки Ива Сен-Лорана в Москве. На пресс-конференции сам герой сидел сонный и молчаливый, а говорили Пьер Берже и Жак Гранж.
Как только Ив Сен-Лоран отрывается от своих платьев и блайзеров, то сразу становится растерянным, беспомощным – как близорукий, потерявший очки. На открытии выставки в Москве он так волновался, что было видно, как дрожат руки, когда он по бумажке – видимо, впервые в жизни(!) – заикаясь и путаясь, читал свою речь. На пресс-конференции он едва смог связать пару слов. Но едва он прошел в зал с моделями, о которых мечтают женщины во всем мире, как только начал показывать их окружающим, он стал самим собой – уверенным и веселым. Среди толпы манекенов в ослепительных нарядах он лавировал легко и уверенно, как олень в лесной чаще. Он был счастлив в этих залах на Крымской набережной, и потом, непонятным образом улизнув от восхищенных посетителей, он блаженствовал за чашкой кофе, которую ему налил его вечный помощник Александр Тарту в каком-то закутке под лестницей. Сюда доносился гул возбужденной толпы, и он был счастлив, ибо это был успех – то, ради чего он работает. Далекая и загадочная Россия, которую он воплощал в полушубках и полушалках с золотыми прожилками, повязанных так, как только он умеет – в сочетании русского шика с парижской элегантностью – эта Россия, которую он ввел в моду, признала его искусство и была им восхищена.
Его платье – это не только элегантная одежда, но и произведение искусства. Например, он сочиняет туалет, который надевают всего лишь раз. Так было с писательницей Маргерит Юрсенар, когда ее посвящали в академики. Сен-Лоран подолгу говорил с нею о Мисиме – японском писателе и самурае, который сделал себе харакири, что сильно потрясло Сен-Лорана. И это платье на торжественную церемонию – дань писательнице, объяснившей ему многое. Сегодня оно в Парижском музее моды, где работам Сен-Лорана отдан целый этаж.
18 ноября. Прилетел Параджанов на выставку и привез Сен-Лорану в подарок целый альбом коллажей. Он все никак не мог связаться с ним и оставил альбом у нас, зная, что Ив должен заехать к нам – тогда, мол, и отдашь ему.
Кстати, Ив Сен-Лоран очень ценил его работы, с которыми его познакомила Л.Ю. еще в те времена, когда его коллажи нигде не выставлялись, а сам Параджанов сидел в лагере. Узнав об этом, по выходе на свободу Сергей сделал в честь художника – целый альбом коллажей.
Маэстро приехал внезапно, Сережу я не смог отыскать, и принимали его мы вдвоем с мамой – Инна была в Америке. Увидев альбом, он не мог от него оторваться, внимательно все рассмотрел, прослезился, рассмеялся – и было от чего. Сделанные из чепухи, изумительные коллажи, величиной с писчий лист и переплетенные в золотую парчу с пришитой шелковой розой, рассказывали о жизни знаменитого кутюрье: "Ив слушает "Травиату"", "Ив забыл дома зонтик", "Ив играет в двадцать одно с Пиковой дамой, а бабуленька завидует" и просто "Фантазия", где герой лежит среди груды лоскутов в чем мать родила, и где все подробности выполнены с большим знанием дела и очень изысканно. Все сверкало, мерцало, завораживало, и Сен-Лоран ушел загипнотизированный, прижимая альбом к груди.
В Москве он был нарасхват, но ему очень хотелось побывать в доме, где раньше жила Лиля Брик. Его с нею связывали годы дружбы, переписки, он ценил ее вкус и радовался, если Лиля Юрьевна появлялась в его костюме. "Это была редкая женщина, с которой я мог откровенно говорить абсолютно обо всем. Она никогда не говорила банальностей, многое знала, и у нее было мнение, ни у кого не заимствованное".
Итак, придя в квартиру Лили Брик, где она провела последние годы, он долго стоял возле ее скульптурного автопортрета. Очень понравился ему ее акварельный портрет работы Тышлера, рисунки которого он знал благодаря ей. Он положил цветы на кресло, где она любила сидеть, и немного побыл в комнате один. Несколько лет назад он создал платье для юбилея Лили Юрьевны (ей исполнилось 85), которое она надела лишь раз, как было задумано художником. В дальнейшем платье ожидала честь экспонироваться в Музее моды. Но у него оказалась иная, живая судьба.
Алле Демидовой предстояло впервые прочитать с эстрады ранее запрещенный "Реквием" Анны Ахматовой. В чем выступать? Концертное платье для такого трагического произведения не подходит. В простом житейском тоже не выйдешь. Сшить – но что? Думали, прикидывали, – и решили попробовать именно это платье Сен-Лорана.