Текст книги "Лоскутное одеяло"
Автор книги: Василий Катанян
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 28 страниц)
Ираклий Андроников, многолетний устроитель Пушкинских дней, объявил, что праздник все-таки продолжается, велел восстановить порядок на эстраде, и снова поэты и артисты читали стихи во славу Пушкина. А под конец на сцену поднялся импровизированный хор под управлением Ивана Семеновича и с огромным успехом спел только что отрепетированную песню из "Евгения Онегина"!
4 августа. Приехали мы с Инной на дачу к Майе. Та только что вернулась с гастролей и привезла машинку для стрижки газона. Однако выяснилось, что траву сначала нужно скосить косой, а уж потом машинкой.
– Но никто из нас не умеет косить. Пришел мужик из деревни, а коса тупая, и у него ничего не вышло. Такая досада!
– Никакой досады, – сказала Инна. – Дайте мне косу.
– А ты умеешь косить? – удивилась Майя.
– Конечно. Когда я работала в библиотеке в Таллине, нас летом посылали на сенокос, там я и научилась.
Она схватила косу, и – хыть-хыть – трава так и ложилась ей под ноги. Щедрин, балетмейстер Энн Суве, который был с нами, и я вытаращили глаза, а Майя громко смеялась:
– Нет, это что-то! Стоят три мужика, три орясины и смотрят, как одна хрупкая еврейка размахивает косой и косит лужайку!
ПОДПИСЬ К ФОТОГРАФИИ ОЛЬГИ ЛЕПЕШИНСКОЙ
Восхищенный Лепешинской, я послал ей письмо с просьбой автографа, но фото у меня не было. В ответ получил эту прекрасную фотографию 7.2.41 года. В 1960 году мы с О.В. были вместе (туристами) в Италии и познакомились, несколько раз по возвращении виделись. В 1961 году я снимал кино с Владимиром Васильевым, он в то время танцевал с Лепешинской в "Вальпургиевой ночи". Я передал с ним фотографию Ольге Васильевне, как напоминание о заочном знакомстве, но чтобы он только показал ей и вернул мне обратно. Лепешинская посмеялась, поставила 14.2.61, но ему вернуть забыла. И только когда мы с нею делали фильм о Баланчине, она мне вернула фото и на нем появилась третья дата – 14.6.1976!!
Тридцать пять лет я брал у нее автографы!
1977
[29 января. За это время:
В августе Инна ездила туристкой в Италию. В октябре летала с делегацией в Японию.
В октябре приезжали из Лос-Анджелеса тетя Эльза и Джулс туристами. Принимали их у себя на другой день после прилета Инны. Я же еле двигался из-за радикулита.
Л.Ю. с отцом летала в Париж в ноябре, где они шикарно жили в "Плазе" и вели светский образ жизни. Инне перепал туалет от Сен-Лорана.
Осенью прошлого года развернулась на студии борьба с Усачевым. Он ездил с группой Вермишевой по странам демократии. Там распоясался, хамил, грозил. Одним словом, бесчинствовал. Да еще подрался с операторами. И пришла телега от поляков, и тут и наши написали всякие заявления. Началась борьба, где на одной стороне Усачев, Семин, Аветиков, Рычков и еще несколько человек, а на другой вся студия. Исключили его из партии, хотя вышеназванные были против.
Мерзавца Семина наконец сняли, и вместо него будет Козырев. Когда возникла фигура Козырева, то на него посыпались анонимки в ЦК – нравы нашей студии! Вот факт безнравственности Семина: Усачева исключили и за непозволительное поведение за границей. Не прошло и двух недель, как Семин назначает его директором советско-польского фильма. Бросили щуку в воду! Все кипели, но и только. А Еланчук позвонил в Совинфильм, все рассказал, и оттуда потребовали снять Усачева. Оказывается, малейшее сопротивление – и хулиган поставлен на место. Семин, сводя счеты с Вермишевой за Усачева, сместил ее с худрука, назначил Рычкова – карьериста и хама.]
20 мая. Сейчас кончаю работу над "Пахмутовой".
Начал работу над картиной "Партизаны", которую мы делаем под руководством Кармена для американского ТВ. Приехал режиссер с их стороны – Айзек Клейнерман, которому мы сдавали, и у меня он принял картину очень хорошо.
18 июля. "Вась, я буду петь в Эстонии во время "Дней русской культуры", давай там все снимем и дело с концом!" Золотые слова, мы снаряжаем экспедицию в Эстонию. Но в Таллине снимать не удастся: во-первых, Зыкина поет концерт в Доме офицеров, где маленький старомодный зал не пригоден для съемок. Во-вторых, в гостиницах нет свободных мест, так как понаехала куча хоров и ансамблей, а нас четырнадцать человек и автобус. Решили снимать в Нарве, там прекрасный зал. Звоню Люсе – не изменилось ли чего? "Нет, сегодня вечером выезжаем в Таллин, а через день будем в Нарве. Жди, Вася!"
Приезжаем. В Нарве нервная обстановка, билеты распределяют по предприятиям, как хлебные карточки в войну. Приехать она должна в четыре часа, а концерт в восемь. Мы же с утра, прямо с поезда, ставим свет, проверяем точки, оптику, микрофоны, все четырнадцать человек возятся в зале. Все готово, и остается только скомандовать "Мотор!" Но ее голыми руками не возьмешь... Конечно, вбегает кто-то взволнованный: "Василий Васильевич, вам телеграмма из Москвы. В гостинице вас не застали, бегите в горком. Телеграмма подписана Инной". Боже мой, значит, что-то случилось дома... На ватных ногах вползаю в приемную, там полно народу, телеграмму все прочли (!), пришли в панику и смотрят на меня как на панацею.
"Зыкина заболела, концерты отменяются, помни, что нервные клетки не восстанавливаются, не падай духом, целую. Инна".
Потом выяснилось, что уже после нашего отъезда, ночью из Таллина мне домой позвонила Лена и сказала, что Людмила Георгиевна заболела и петь не будет. (В древности был хороший обычай – принесшему плохую весть отрубали голову. У нас таким вестником постоянно была Лена...) Концертов не будет, но мы-то уже в пути! Из горкома я звоню в Таллин, узнаю, что Зыкина живет не в отеле, а натурально – в резиденции. Весь горком смотрит мне в рот – неужто великая артистка не пожалует в Нарву? Нет, не по-жа-лу-ет. Она спела перед каким-то обелиском, где было все начальство, простудилась, и концерты для публики отменены. В Нарве глубокий траур. Наша же группа, проработав весь день впустую, пошла в ресторан, сильно выпила, чтобы снять стресс. Приехав утром, уехали вечерним поездом. Съездили в Нарву пообедать.
17 августа. Кинофестиваль был как всегда – хороших картин что кот наплакал. Только "Невинный" Висконти и "Двадцатый век" Бертолуччи. Опять были у нас японцы с Мифунэ и Канэто Синдо, семь человек. Пекли пироги с капустой.
19 ноября. 7 и 8 ноября объявлены два концерта Зыкиной в зале Чайковского. И хотя вырвать аппаратуру в день шестидесятилетия Октября было немыслимо студия снимает в ста местах, – мы все же вырвали. Незадолго до этого спецбригада совершила невиданную акцию и поймала палестинских террористов, о чем кричал весь мир. И я сказал, что единственный шанс снять нам концерт нанять эту спецбригаду, расставить ее в проходах, взять на мушку певицу, чтобы она ни туда, ни сюда! Иначе ничего не выйдет.
Короче говоря, поставили аппараты, два дня снимали с двух точек. Послушалась меня, платья надела самые лучшие, идучие, пела замечательно, оркестр под управлением Гридина звучал прекрасно. Проявили, сегодня напечатали и выяснилось, что одна точка, конечно, в браке – все два дня! Что же, монтировать всю картину с одного ракурса? Да черт с ним, с ракурсом, я уже созрел, чтобы монтировать картину хоть задом наперед, хоть вверх тормашками, хоть сикось-накось – лишь бы меня перестали рифмовать с Зыкиной, лишь бы это кончилось раз и навсегда!
P.S. 1997. Cъемки фильма шли с огромными остановками, картину переносили, закрывали, открывали, консервировали и снова запускали, из трехчастевой делали полнометражную, затем опять три части и снова полнометражную. Сменилось три директора студии, два министра культуры, Зыкина от одного мужа ушла к другому, у меня менялись операторы, редакторы, директора фильма – а картина все снималась, останавливалась и снова снималась, и снова останавливалась... Причин было три – Людмила Георгиевна часто болела, а то вдруг скрывалась невесть куда в романическом вихре, или – непредвиденное заграничное турне, от которого не отказывалась даже с сердечными приступами ("Вась, мне же надо кормить музыкантов!"). Мы же, в силу существующих в СССР законов, не могли следовать за ними. Отсюда срывы сроков, нервная обстановка и скандалы, которые мне устраивала дирекция. Сладить с Зыкиной не мог никто – ни студия, ни Министерство культуры, ни Госкино. За ней стояли могущественные покровители, высокосановные почитатели ее таланта – премьеры и командующие, правительство и армия! А против них – лишь я с кинокамерой и календарным планом.
Фильм тянулся три с лишним года. Невиданно. И за это время я ни разу не поссорился с Зыкиной, не вспылил, не послал ее никуда. Громоздкие и дорогие съемки срывались, если не по одному поводу, то по другому уж обязательно.
10 декабря. Слава те, тетереву, – весь материал на столе, и я сложил вчерне все пять частей. Пора звать текстовика Ицкова. Скрепя сердце, предчувствуя недоброе, начинаю с ним работать. Показываю сложенный фильм, он смотрит, будто зритель, а не автор – никаких предложений, только умиляется на ее пение. Через три дня должен принести текст. Исчезает на десять дней. Не успели выйти из истерики – является, был в Кишиневе. Говорит:
– Я написал текст от имени Михаила Ульянова.
– А он знает об этом?
– Разумеется. Я с ним договорился, что в понедельник покажу ему отработанный с вами текст и он сможет прийти на озвучание во вторник – у него выходной день в театре.
– Ну ладно, давайте текст.
12 декабря. Вчера весь день сидели у меня дома, правили текст, от первоосновы осталось несколько фраз.
– Я перепечатаю текст и утром отнесу Ульянову, а копию на студию. А во вторник приду на озвучание, – говорит Ицков.
– Дайте-ка мне экземпляр, Игорь. Я внесу правку в свой экземпляр.
– Зачем? Я же завтра буду с текстом на студии.
– Дайте, дайте.
13 декабря. Сегодня его, конечно, нет, нет ни дома ни у девок. Звоним Ульянову и выясняем, что НИКАКОЙ ИГОРЬ НИ О КАКОЙ ЗЫКИНОЙ С НИМ НИКОГДА НЕ ГОВОРИЛ!
К счастью, текст у меня в руках и на вторник можно назначить озвучание. "Да вы что? Вы думаете, что я сижу у телефона и жду, когда меня пригласят читать текст о Зыкиной? Да у меня расписан каждый час до марта месяца. Не знаю, чем вам помочь, извините. Так не делают".
Картина-то у нас январская! А Ульянов может читать только в марте.
20 декабря. Благодаря нашему сверхпробивному директору группы Еланчуку, Ульянова буквально похитили у артистического подъезда, где его ждали радио, телевидение и какая-то студия. Между репетицией и спектаклем привезли в аппаратную. Он, не глядя на изображение ("Скорее, скорее, ребята, я не успею пообедать перед спектаклем"), от своего имени прочитал текст в течение получаса – прямо с листа, безо всяких репетиций! Талантливый человек, о многом он догадался, многое интуитивно понял и рассказал о Зыкиной взволнованно и ярко.
Фильм "На концерте Людмилы Зыкиной" шел долго и три раза был показан по ТВ.
P.S. 1997. Картина о Зыкиной – позади! Уже по другой работе прилетаю я в Болгарию в мае 1978 года. С глаз долой – из сердца вон! Казалось бы... Как вдруг в моем номере раздается телефонный звонок, и я слышу в трубке голос, которому суждено врезаться в мою жизнь на веки вечные:
– Ну теперь мне понятно, почему отменились мои выступления в Софии. Музыканты сказали, что видели тебя на улице. Тогда понятно, почему я заболела – мы не можем с тобой находиться в одном городе. У меня от тебя аллергия, я сразу заболеваю и отменяю концерты... Ха-ха-ха... Но, тем не менее, приди навестить меня. Мы с Виктором Федоровичем будем очень рады тебя видеть. Целую. Жду.
Вот так!
1978
[28 января. Новый год встречали дома, были Элик с Ниной. До этого в Доме кино состоялся пышный и веселый юбилей Рязанова (15.ХII.77).
Первого января позвонила Л.Ю. и сказала, что Сережа на свободе! Он сразу полетел в Тбилиси и, разумеется, не звонит ни Л.Ю., ни Рузанне. Я позвонил Софико Чиаурели, у которой он в тот вечер был в гостях, и перекинулся с ним парой слов.
А дальше все пошло очень плохо – 7 января умер Азаров – инсульт в пятьдесят три года! 24 января умер Ханютин – разрыв сердца в сорок девять лет! Ужасно все.
Заваривается картина с болгарским Красным Крестом.]
19 апреля. Прилетаем мы, туристы, в Лондон. Размещаемся в автобусе. И куда же направляемся прямиком из аэропорта вместе со всем скарбом? Разумеется, на могилу Карла Маркса, а вовсе не в отель.
Вытянули из каждого несколько пенсов на венок и тронулись. Мы не отрываемся от окна, какие красивые улицы, площади... Наш гид – жирненькая старушка – говорит в микрофон:
– Вот мы едем сейчас на кладбище, где похоронен ваш Карл Маркс. Должна заметить, что место на кладбище в Англии стоит дорого, но его можно купить еще при жизни. Вот, например, я задумала...
– Ой, что это такое красивое? – кричим мы.
– Это? Памятник королеве Виктории. Так вот, я задумала продать свой скелет, а...
– Боже, что за интересная улица? – снова кричим мы.
– Это? Оксфорд-стрит. Но чтобы продать скелет, нужно уже сейчас сделать...
– А это что такое? – не унимаемся мы.
– Разве не видно? Это же Тауэр. Но вы не даете мне договорить – мне дочь советует не связываться со своим скелетом, а завещать анатомическому театру...
– Что за интересное здание? – не унимаемся мы.
– Ничего интересного – оперный театр. Ведь если я завещаю после смерти, предположим, свой мозг, то...
– Не надо, не надо, живите долго, только скажите, что это направо?
– Да Вестминстер, в конце концов! Одно дело мозг, а если еще и печень, то можно получить место на кладбище в Эттли, там много тени, и летом ...
– Неужели это Гайд-парк? Ведь мы угадали?
– Да, да, угадали. Но кладбище в Эттли не очень дорогое и можно отделаться продажей лишь... Стоп! Мы приехали.
С постными лицами направляемся к могиле, руководитель группы (стук-стук) идет с таким лицом, словно хоронит мать родную, вот-вот заплачет. А нас разбирает смех – за оградой кладбища, возле которой лежит "наш" Карл Маркс, строят дом и рабочие, увидев нас, стали мяукать и корчить рожи, хлопать себя по заднице и показывать язык – нам, пришедшим на дорогую могилу в неутешном горе! И это те рабочие, о которых так радел вождь в своем учении, а мы отдуваемся уже семьдесят лет! Какое злодейство!
[15 июня. За это время:
Весь май ездил по странам народной демократии – осмотр по фильму "Будущее планеты" по заказу Красного Креста.
Скоропостижно скончался Кармен, прямо во время работы. Мы осиротели на картине и вообще очень его жаль.
Я сдал (март) "На концерте Людмилы Зыкиной", ей понравилось.
Инна на Пицунде, мама в Болшево, Элик разводится с Зоей.]
Из письма Инны с Пицунды:
..."Вечером отплясывали в баре. Элик пел в микрофон "Анну Каренину" и "Мадам Анжу". Нина очень злилась – "Зачем ему, крупному режиссеру, зарабатывать себе популярность таким дешевым способом?" Но ему ни слова не говорит, она ему подлинная раба. Меня беспокоит это, так как ему хочется лежать на солнце и она лежит рядом с ним. А когда я ее зову в тень, он не понимает и говорит: "Отстань от нее, она уже загорела и уже не обгорит!" Как будто в этом дело".
12 мая Л.Ю. сломала шейку бедра. Она упала возле кровати. В гипс ее не положили, штифт тоже не сделали. Нужно лежать на спине. Она пила мумие, надувала мячик (против отека легких). Вскоре мы перевезли ее на дачу, в Переделкино. Там было просторнее, свежий воздух, густо цвела сирень. В городе ее ежедневно два раза обтирали этиловым спиртом – сначала Инна и домработница Ольга Алексеевна, а после переезда в Переделкино только О.А.
В Переделкино ей стало несколько лучше, сначала (не дожидаясь положенных трех месяцев) ее стали сажать в постели, спустив ноги. Потом ее стали поднимать. Она как бы стояла, но сил самостоятельно стоять у нее не было. Ее пытались даже водить, очень-очень поддерживая, но сама она не могла ступить ни шагу. Затем приспособили кресло на колесах и пару раз вывозили на террасу. И все это на месяц-полтора раньше обычного в таких случаях срока. За это время вышла в Италии книга ее воспоминаний "Лиля Брик. С Маяковским". Ей ее прислали с кипой рецензий. Весь первый тираж разошелся, печатают второй. Книга стала бестселлером.
Потом в Переделкино приехала Рита Райт, вернувшись из Стокгольма. Она рассказала, что прочла рукопись Анн Чартерс, которую та написала про Л.Ю., и исправила в ней какие-то неточности и ляпсусы.
В общем, положительные события. И все-таки она слабо радовалась этому, была грустна, молчалива, безучастна.
Я думаю, она была подавлена тем, что прошло два с половиной месяца, а она так же беспомощна, так же зависит от окружающих, что она сама не может повернуться в кровати и надо звать Ольгу Алексеевну.
И еще (я думаю) она казнилась тем, что в тягость окружающим, главным образом В.А., который физически в свои семьдесят пять лет не мог ее ни повернуть, ни поднять. Хотя никто не давал ей повода так думать – уход за ней был идеальным и безотказным. Выглядела она очень ослабевшей, сильно похудела, но всегда была подкрашена (какого труда ей это ни стоило) и страдала, что не может вымыть и покрасить голову.
Был последний месяц лета, когда неизменно желтело и краснело кленовое дерево, рядышком, за забором Бориса Пастернака. Днем бывало спокойно, люди не приезжали без ее разрешения. Она подремывала, листала книги, вспоминала.
"Знаешь, – сказала она мне как-то, – я теперь время от времени влюбляюсь в разные стихи Володи. Иногда они мне снятся. Иногда снятся чужие стихи. Но Маяковский – каждый день. Сегодня вот это:
И Бог заплачет над моей книжкой!
Не слова – судороги, слипшиеся комом;
и побежит под небом с моими стихами под мышкой
и будет, задыхаясь, читать их своим знакомым".
Как-то утром проснулась и говорит – опять снилось стихотворение Володи, начало забыла, но конец помню:
Опавшим лепестком
под каблуками танца.
– Это из неоконченного.
– Я знаю, найди мне.
Прочла, отвернулась и больше ничего не сказала.
Как-то вечером вдруг сказала: "Подумать только, сегодня впервые в жизни я не взглянула на себя в зеркало".
К смерти Л.Ю. относилась философски: "Ничего не поделаешь – все умирают, и мы умрем". И хотя как-то сказала: "Неважно, как умереть – важно, как жить", свою смерть заранее предусмотрела: "Я умереть не боюсь, у меня кое-что припасено. Я боюсь только, вдруг случится инсульт и я не сумею воспользоваться этим".
Тогда об этих словах забыли.
В своем дневнике вскоре после смерти Маяковского она записала: "Приснился сон – я сержусь на Володю за то, что он застрелился, а он так ласково вкладывает мне в руку крошечный пистолет и говорит: "Все равно ты то же самое сделаешь"".
Сон оказался вещим.
4 августа В.А. поехал в город за продуктами. Л.Ю. осталась с Ольгой Алексеевной, как это не раз бывало.
Л.Ю. попросила воды и подать ей сумку, которая висела у нее в головах. Та подала и ушла на кухню.
Через некоторое время она зашла в комнату и увидела, что Л.Ю. задремала. Последнее время это случалось часто.
Когда папа приехал через два часа, он застал Л.Ю. уже мертвой. Она была еще теплой. Он бросился делать ей искусственное дыхание. Но тщетно. У нее в руках была простая школьная тетрадка, в ней характерным, но уже несколько неровным почерком было написано:
"В моей смерти прошу никого не винить.
Васик!
Я боготворю тебя.
Прости меня.
Все друзья, простите...
Лиля".
Приняв припасенный ею нембутал, она, видимо, решила, что надо объяснить, и уже страшным, корявым и слабеющим почерком дописала: "Нембутал намб..."
Закончить слово уже не хватило жизненных сил.
Мы с Инной примчались в Переделкино в начале девятого (только приехали в Болшево немного отдохнуть, поскольку Л.Ю. было уже лучше). Л.Ю. уже обмыли. Одета она была в белое холщевое украинское платье, вышитое по вороту и рукавам белой гладью. Это было платье, подаренное ей пять лет назад Параджановым.
Л.Ю. лежала удивительно помолодевшая и красивая.
Был жаркий летний день, и тело надо было срочно отвезти в морг. Женя Табачников обо всем договорился в солнцевской больнице, и мы отвезли ее туда.
На следующий день, 5 августа, я съездил в морг и договорился с женщиной (Валентиной Михайловной) о заморозке. В час дня поехали снова туда уже с папой, который хотел взглянуть на Л.Ю. В.М., дыша алкоголем и вытирая рот (только что закусила), откинула простыню и стала расписывать, что "сделаю ее как куколку. Будет красавица. Куколка, как есть куколка"... Еле ее убрал.
Вернулись. Приезжал Роберт Форд*. Приехал Симонов, говорили о том, как напечатать извещение о смерти. "Я принесу им некролог и извещение. Они испугаются некролога и возьмут извещение". Он по телефону говорил с Марковым, и тот был согласен на предложение Симонова об извещении и соболезновании секретариата СП.
7 августа. Похороны. Целый день дождь. С утра поехали с Инной в магазин и на рынок. В 11 утра встретились с Параджановым, который оказался в Москве, и поехали за похоронным автобусом. С ним поехали в морг. Вынесли Л.Ю. Сережа положил на нее ветку рябины, что оказалось красивее всех гладиолусов. Гроб погрузили и поехали в Переделкино. Поставили его на террасу. Народу набилось масса. Все длилось час. Говорили Плучек, Симонов, Шкловский, Тамара Владимировна, Юля Добровольская, Рита Райт, Соня Шамардина.
Виктор Шкловский сказал: "Они пытались вырвать Лилю из сердца поэта, а самого его разрезать на цитаты".
Снова пошел дождь, народ попрятался по кустам, но я высунулся из окна второго этажа и крикнул, чтобы все зашли в дом.
Кого я помню в Переделкино? Луэлла, Лева, Муха, Плучеки, Симоновы, Сережа и Сурен, Катерина Алексеевна, все Ивановы, Мирочка с Олегом, Зархи, Юлия Ивановна, Парнис, Плотниковы, Строева, Штоки, Муза и Бурич, Рита Райт, Шкловские, С.Шамардина, Сара Ефимовна с мужем, Алигер с Машей, Зильберштейн и Волкова, Макс Леон, Карло Бенедетти, Юля Добровольская, Паперные, Тася, Миша Сидоров, Нат.Федоровна, Люся Орлова и Анна Наумовна, Клара, Миша, Неля и Владик, Леня Зорин, Семен Рувимович, Серж Лерак и многие, которых я не знаю.
В крематорий приехали Роберт Форд, Вива Андроникова, Н. Брюханенко, Н. Денисовский, Карцов с Ириной и еще кое-кто.
Перед кремацией выступили Алигер и Зархи.
Попрощались с Л.Ю. папа, я, Инна, Мирочка, Тася. Больше не подошел никто.
Потом поехали к нам. Столы были накрыты на террасе. Я сказал: "Земля да будет ей пухом" и попросил минуту молчания. Лариса Симонова произнесла тост за папу. Дальше Параджанов говорил путаные и витиеватые, но чем-то интересные спичи.
Мы с Инной валились с ног.
10 октября. У нас некрологов на смерть Л.Ю. не было, а за рубежом во Франции, ФРГ, Италии, США, Швеции, Канаде, Чехословакии, Польше, Японии, Индии...
"То, что стояло стеной перед Маяковским, то ничтожное, но могущественное, что давило на него на протяжении всей его жизни, обрушилось на нее. И хотя бесконечно продолжались злые и нелепые инсинуации, она оставалась непоколебимой хранительницей возженного ею огня, хрупкой, но не сдающейся защитницей мертвого гиганта".
"Поэты, артисты, интеллектуалы и многочисленные друзья до конца ее дней приходили к Лиле, плененные ее обаянием и неутихающим интересом ко всему, что творилось вокруг".
"Ни одна женщина в истории русской культуры не имела такого значения для творчества большого поэта, как Лиля Брик для поэзии Маяковского. В смысле одухотворяющей силы она была подобна Беатриче".
"Лиля Брик была остроумной и ироничной, как персонаж Уайльда, и никогда не показывала, что была усталой. И что ей больше всего не нравилось – она терпеть не могла памятники. Не потому ли она так упорно отбивала многочисленные попытки сделать из Маяковского официальный монумент?"
Много раньше Л.Ю. распорядилась не устраивать могилу, а развеять ее прах. Чтобы те, кто клеветал на нее при жизни, не вздумали бы глумиться над ее надгробием. В поле под Москвой и был совершен этот печальный обряд.
1979
14 февраля. Из плюща на подоконнике, который у нас растет всю жизнь, вдруг вылетела самая настоящая летняя бабочка! Полетала по комнате и снова села на листья. Я положил ей кусочек сахара, смоченный в молоке, и подумал: "Это Благовещенье!"
Действительно, через два дня пришел мне ответ из ОВИРа с разрешением поехать в США! Впервые индивидуально. И бабочка живет уже четыре дня!
14 апреля. Итак – Америка! После Нью-Йорка – Лос-Анджелес. Уже вторую неделю живу в Лос-Анджелесе, у тети Эльзы. Прихожу я в гости в один армянский дом, а там на самом почетном месте фотография Зыкиной, в серебряной раме. Оказывается, в этой семье Людмила Георгиевна – самая любимая женщина на свете. В далекой армянской колонии она – национальная героиня. Почему, собственно? В шестидесятых годах после одного из концертов в Лос-Анджелесе к ней за кулисы пришла шумная армянская семья, выходцы из России. Выразив свой восторг, они пригласили ее в гости. За ужином разговорились, и Людмила Георгиевна узнала такую историю.
Во время немецкой оккупации Краснодарского края группа наших парней сидела в станичной тюрьме, ожидая депортации. Среди них были два брата Сухияны, Серго и Арсен, лет 15-16. Ну, какая там тюрьма в станице, просто согнали всех в клуб, заколотили окна и поставили фрица с ружьем. И вот ночью парни, оглушив конвойного, бежали. Среди них братья Сухияны. Уже в лесу они услышали погоню. Братья старались держаться вместе, но Арсен, оступившись, упал, раздались выстрелы, и Серго юркнул в овраг. Стрельба, стрельба... Кто-то убежал, кого-то поймали. Арсена схватили, Серго скрылся, и потерявшись в темноте леса, они ничего не знали друг о друге. Каждый думал про другого, что тот убит. Вскоре Серго прибился к партизанам, после освобождения вернулся на пепелище и, узнав от уцелевших соседей, что Арсен не возвращался, горько его оплакивал. Родителей угнали, станицу сожгли дотла, и Серго, осиротев, был в отчаянии.
А Арсена в лесу схватили. И отправили в Германию, где он батрачил. В конце войны, узнав, как именно Сталин расправляется с пленными, Арсен махнул в США. Он тоже оплакивал и брата и отца с матерью, и писал в станицу, но ее уже не было на земле... В США он обзавелся семьей, купил дом, открыл бизнес. Так вот, хозяин дома, где сидела в гостях Людмила Георгиевна (и где нынче был я) – был тот самый Арсен Сухиян, которого изловили ночью в лесу. И просил он Людмилу Георгиевну: нельзя ли там в Москве узнать – вдруг Серго жив? Она такая знаменитая женщина, у нее, наверно, большие связи, она все может! И та безо всяких "больших связей", а через адресный стол находит этого Серго! Он живет в Москве, и даже его старый отец – он уцелел в огне оккупации! – с ним.
Она тут же набирает номер:
– Можно попросить Серго Сухияна?
– Это я.
– Здравствуйте. С вами говорит Людмила Зыкина.
Легкое замешательство:
– Зыкина? А вы не шутите?
– Не шучу (а сама смеется). Так вот, я вам привезла из Америки привет от вашего брата Арсена!
Прямо так и бухнула! Можно себе представить, что там началось... Через полчаса к ней приехала огромная семья Сухиянов с дедушкой и внуками, а к этому времени Людмила Георгиевна заказала разговор с Лос-Анджелесом, и когда отец услышал голос Арсена, начались такие рыданья и крики, и в Москве, и в Америке, что Зыкина тоже залилась в три ручья...
Мне всю историю рассказал сам Арсен. Это был тихий, скромный человек. Среди шумного застолья, смеха и страстных тостов, он сидел какой-то утомленный, и мне сказали, что недавно он перенес операцию и дела его плохи... Мы сидели в саду, в тени пальм, среди огромных диковинных цветов гуляли павлины, стол ломился от невиданных яств и экзотических фруктов. Арсен тихим голосом рассказывал о ночном лесе под Краснодаром, про полицаев и про то, как плакали отец и брат на том конце провода, в России...
10 июня. Записываю по возвращении из США:
В Нью-Йорке я жил в квартире у Гены Шмакова, с которым в конце концов сдружились на почве экстерриториальности.
Мы с Инной познакомились с ним в Гагре в 1973 году, куда приехали поздней осенью отдохнуть от телефона и где мне надо было писать сценарий про Стасова, что всех очень смешило – где я, а где Стасов...
Гена, Валерий Головицер и мы жили в одном доме, ходили на пустой пляж и помогали хозяйке давить виноград. Гена был голубоглазый, энергичный, много знал и прекрасно кулинарил. Он уже был кандидат наук, и у него вышла книга в серии "Жизнь в искусстве" о Жераре Филипе. Гена жил в Ленинграде и вдруг вскоре объявился в Москве, выяснилось, что он эмигрирует в США, сидел у нас целый вечер и простился. Ну, уехал и уехал. Мы не успели ни подружиться, ни привязаться друг к дружке, не знали его жену и сына, которых он оставлял в Ленинграде. Словом, "была разлука без печали". А через какое-то время я получил от него письмо с оказией из Нью-Йорка, он просил прислать 2-3 хороших фото Плисецкой, ибо собирался открыть артистическую хинкальную(!) и хотел украсить стены знаменитостями. Фото я послал, он удивился моей обязательности, но заведения так и не открыл. На первых порах он зарабатывал рецензированием (язык он знал в совершенстве, и не один), а также брал по телефону заказы на кулебяки и пирожки, которые развозил на велосипеде его приятель.
Вышло так, что когда я теперь, в 1979 году, прилетел в Нью-Йорк, то меня там никто не встретил. Я позвонил Гене, к счастью, он был дома и велел мне немедленно брать такси и ехать к нему – с минуты на минуту за ним придет машина, он уедет на уик-энд к знакомым и, если я его не застану, то останусь просто на мостовой. "Что за провинциальная манера прилетать без телеграммы?" И вправду. Я примчался, когда его уже ждала машина, мы торопливо поздоровались, он бросил мне ключи: "Я вернусь через три дня, тогда поговорим. Я уезжаю на дачу к Татьяне Яковлевой". Я оторопел:
– Господи! Ужель та самая Татьяна?
– Да, да, та самая!
Он сел в машину и умчался.
Гена очень дружил с Татьяной Яковлевой и с Алексом Либерманом, ее мужем. Тот был скульптор абстрактно-конструктивистского направления и художественный редактор журнала "Vogue". Разница в возрасте была не помехой – им за семьдесят, ему за тридцать. У них были одни и те же интересы, они великолепно знали живопись, поэзию и балет. Круг их знакомых – космополитическая элита вскоре стал и его кругом. Татьяна дружила с Марлен Дитрих, фон Караяном, Сен-Лораном, Марией Каллас, на приемах у нее бывали Грета Гарбо, Сальвадор Дали, а потом уже и знакомые Шмакова – Наталья Макарова, Иосиф Бродский, Лимонов и Годунов – кто хотите.
Целый месяц я жил в его квартире на Парк-авеню и чувствовал себя непринужденно. А ведь мы знакомы были еле-еле. Гена был человек широкий, щедрый, общительный и добрый, многим помог и мне кажется, что люди остались ему должны больше, чем он им.
В 1979 году он работал над книгой о Наталье Макаровой, много с нею беседовал и до глубокой ночи стучал на машинке. В конце апреля мы зашли к ней за кулисы в "Метрополитен". Она возвращалась после класса, и седьмой пот сверкал на ее челе так же, как некогда после класса у Дудинской. Тут она занимается у Елены Чернышовой, тоже эмигрантки.