Текст книги "Таинственная страсть (роман о шестидесятниках). Авторская версия"
Автор книги: Василий Аксенов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 25 (всего у книги 34 страниц)
Она смеется и бежит, чтобы он догонял. Волосы ее сильно взмахивают на ветру. Она не любит дурацких «начесов», всех этих «бабетт». Гриву стрижет до плеч. Причесывается гладко. Ё, в груди все тает от нежности.
Как-то раз зимой на набережной царил Царь Ураган. Они шли вдвоем под плащ-палаткой, которую им одолжил знакомый мент. Прижавшись, грели друг друга. Вон там, кажется, открыто. Зайдем, кирнем? За стойкой в одиночестве маячил бармен Сашок, представитель внесезонной местной аристократии барменов. Ралисса сбросила милицейский плащ и прыгнула на высокую табуретку. Ваксон обратился к бармену: «Сашок, можешь нам сделать джин-физ?» Не успел бармен приготовить «фирменный» напиток, который здесь подавали только своим, как в помещение вошли три мокрых шакала. Приблизились к Ралиссе и стали разглядывать ее обтекаемые линии. Сашок снял телефонную трубку. «Привет, подруга!» – сказал один из шакалов и положил ей руку на бедро. Она сбросила паршивую конечность. Все трое напружинились в нелепых, но страшноватых позах. Ваксон, не раздумывая, вынул из кармана редчайшую в СССР штучку, аргентинский пружинный нож; щелчок, и лезвие выскочило, чуть-чуть продрожав. Ралисса же извлекла из плечевой сумки свое личное оружие – газовый пистолет.
«Вот это парочка!» – воскликнул Сашок. Шакалов же и след простыл.
Вспоминая все эти сценки, Ваксон иногда садился на скамью, закрывал глаза и слегка подвывал своей беде. Ну что мне делать? Я не могу без нее. Почему она так легко меня предала – раз, и исчезла со своим крокодилом? Неужели совдепская дипломатия ее так прельстила? М-те Ambassador Kochevoy. Мне трудно здесь жить вообще, а без нее совсем невозможно.
Однажды они сбежали на Чегет, Лиса Ралисса и Кот Ваксилио. Полдня простояли в очереди на единственный в ущелье лыжный подъемник и наконец поехали со скрипом и визгами. Над самым высоким местом подвески, а точнее над трехсотметровой пропастью со скалами на дне, они повисли. Подъемник остановился. Тяжелые лыжи тянули вниз. Цепочка казалась ненадежной. Холодный ветер основательно раскачивал люльку. И ничего нельзя сделать для спасения. Чудовищная ситуация. Конец жизни. Она, очевидно для того, чтобы отвлечь, засунула руку ему под свитер и пощипывала кожу. Он, очевидно с той же целью, держал в горсти ее ухо и читал Маяковского:
По морям, играя, носится
С миноносцем миноносица.
Льнет, как будто к меду осочка,
К миноносцу миноносочка.
И оба с понтом беззаботно смеялись на грани полнейшей истерики. И оба страшились, что первым (первой) полетит вниз любимый (любимая).
Так прошло двадцать с чем-то минут. После этого механизм заскрипел и дорога поехала. Ночью они спали, держа друг дружку в объятиях, и вдруг затрепетали, чтобы проснуться в слезах. Обоим привиделось, что второе сиденье в люльке – пустует.
Вот так и сейчас, шесть месяцев и одиннадцать дней-ночей он видит второе сиденье пустым. Неужто она ушла от меня навсегда, провалилась в пропасть?
Среди запланированных капитаном Каракулем гостей вдруг появился один, как всегда, внезапный. Влад Вертикалов, юный, спортивный, взлетел по трапу прямо в объятия капитана.
«Андрюша, я здоров! Меня вылечили классные ребята, врачи из Наркоцентра!»
«Значит, больше не пьешь? Поздравляю, дружище!» – воскликнул Каракуль.
«Могу не пить, а могу и выпить. И снова не пить! Как все! Ну вот как Робка, например! Хочу молчу, а захочу, захохочу!»
Каракуль мял его в объятиях, смеялся, а сам думал, что надо будет врачам сказать, чтобы не спускали с него глаз. Роберт между тем ждал своей очереди помять Вертикалова. Вольно или невольно он вспоминал, как ему самому дорого стоило завязать с проклятым зельем, вернее, превратить его из зелья в гастрономическую приправу. Он нередко с ужасом припоминал, что в 1968-м снова стал проваливаться в трясину. А самым ужасным во всей тошнотворности было то, что он утратил тягу к своему дому, магнитность семьи. В творческих клубах и на всяких там конференциях он постоянно ловил на себе взгляды женщин. Все чаще он говорил самому себе: ведь ты не бюргер, а поэт, черт возьми, женщины жаждут с тобой перейти на «ты»; в конце концов надо оттолкнуться и пройти трассу. Анка должна это понять наконец-то. Фоска поняла это с самого начала. Танька Фалькон, прикрываясь ругательствами, тоже все понимает. Пусть и моя поймет.
Вот я иду на приеме Европейского Сообщества писателей, беру с подноса бокал и вдруг вижу, как к нашей группе людей приближается женщина, которую хочется раздеть. Она замедляет шаги и останавливается у окна. Смотрит на меня через плечо. Какой-то делает трудноуловимый жест, приглашающий подойти. Она похожа на Ралиссу; есть такой бренд ралисс. Однако странно: ведь мы вроде бы незнакомы. Отбросив все странности и соображения, он подходит к окну.
«Привет-привет!» – говорит он так, чтобы за приветствием слышалось нужное местоимение.
«Ну что же ты не позвонил? – спрашивает она и насмешливо улыбается. – Боишься жены?»
Он пожимает своими квадратными плечами. «Послушай, как я мог позвонить, если у меня не было номера?»
«Да ведь я положила его вчера в твой нагрудный карман». Двумя длинными пальцами она мгновенно извлекает из его пиджака кусочек картона с номером и подписью «Своя». Он не помнит ничего похожего на сближение вчера со столь влекущей дамой. Впрочем, это могло произойти, когда началось хаотическое, если не бандитское, массовое фотографирование. Царил такой бедлам, что впору было даже и такую красотку не заметить.
«Ну что? Сегодня позвонишь? Не сдрейфишь? Приедешь в девять?»
Она задает эти вопросы опустив глаза, вполголоса, таким тоном и тембром, что у него начинают ершиться волосы на груди, ниже пупка и далее. Он краснеет, но дает понять, что никогда не дрейфил в таких обстоятельствах. Она подмигивает ему и тут же вытирает глаз: якобы мошка залетела. И тут он замечает, что по крайней мере полдюжины персон внимательно за ними наблюдают. Кто она такая, эта незнакомка? Скорее всего, сотрудница секретариата конференции. Имени не спрашивать. С именем неинтересно. Вернее, не так интересно, как без имени. Имя он спросит после.
Перед тем как разойтись, он получает адрес: Кутузовский, 24, девятый этаж (дверь будет приоткрыта). Вот это адрес – в двух шагах от собственного дома! Ну, пока! До скорого!
Перерыв близится к концу. Он возвращается в конференц-зал и занимает кресло позади Анны Фареевой, специальной корреспондентки журнала «ВопЛи» (Вопросы литературы). Стол перед ней покрыт распечатками выступлений и реплик. Там же лежат наушники и лингвистический переключатель для синхронных переводчиков. Главная тема: «Европейский роман вчера и сегодня». У товарища Фареевой созрела идея превратить свои нынешние наблюдения в книгу тематических очерков. За последние два года она из «домашней богини» превратилась в богиню критики.
Сидя за спиной у жены, Роберт удивляется, как она похудела, как постройнела ее шея и как удачно она нашла прическу для своего затылка. После того драматического коктебельского сезона их отношения подверглись сильному сдвигу. Необъятная, всегда как бы предгрозовая, многоцветная любовь рассеялась, поблекла и приняла формы отдаленной по высоте перистой облачности. Роберту иногда казалось, что он теперь видит в ней не возлюбленную, а сестру. Анка тоже, очевидно, видела сейчас в нем не романтического мальчика, а солидного родственника-попечителя. Оба страдали и старались изгнать из семьи мысль о разводе.
«Анк, – говорит он, – я сегодня немного припозднюсь; окей?»
«Окей», – тут же отвечает она.
Он старается оправдаться: «Там французы устраивают посиделки… Алэн Роб-Грийе, Бютор, Натали Саррот, в общем, вся делегация… Если хочешь, можешь присоединиться…»
Она отрицательно мотает красивой прической. Потом высказывается: «Нет-нет, мне надо посидеть над текстами…»
Роберт думает: ну что ж, я имею в кои-то веки право на внешний контакт, – а потом вообще перестает о чем бы то ни было думать.
…Без четверти девять он входит в подъезд дома № 24 по Кутузовскому. В руке полдюжины чахлых гвоздик. В подъезде его встречает милиционер. Внимательно вглядывается.
«Вы товарищ Эр?»
Он отвечает: «Да. Меня ждут на девятом этаже». Усмешка мелькает на лице мента, словно тень воробья. «Проходите, пожалуйста. Лифт в порядке. Вообще все в порядке, не волнуйтесь».
Странный какой-то мент. Говорит не так, как обычный сторожевой мент. Как бы не попасть в какую-нибудь ловушку. Ну, вперед, не дрейфь!
Он выходит на девятом этаже и тут же бросает за перила свои зачуханные гвоздики. Обойдемся без цветиков-цветочков. Одна из двух дверей на площадке действительно открыта. Он проникает внутрь квартиры и прикрывает дверь. Темно. Лишь в глубине квартиры светится ночничок. Он видит – туда, в глубину, проходит обнаженная, вернее, контуры обнаженной. Она манит его рукой – иди за мной. Он быстро идет за ней, по дороге сбрасывая плащ и пиджак. Она проходит в спальню, освещенную только уличными огнями. Останавливается спиной к нему перед обширной постелью. Он берет ее за плечи и прижимает к себе. Кажется, я полностью готов, думает он, продолжая обнажаться, вот так и начнем, с тыла, и будем тянуть подольше и тэдэ, и вдруг почти забытое неслыханное блаженство охватывает его, почти забытое чувство колоссальной любви, вытесняющее все похабноватые мыслишки. Обнаженная женщина поворачивается в его руках, лицом к нему, и он узнает свою единственную навсегда девчонку, девку, жену, мать и сестру и снова – девчонку, девку и так далее – навсегда; никогда не убегая, всегда приближаясь, постоянно сливаясь в любви…
К вечеру гости плавучего литературного форума «Понт Евксинский» стали собираться на ужин в капитанском салоне. Кроме уже названных в ходе посадки на борт там были и другие персонажи: Юра Атаманов, например, Рюр Турковский, который снимал в Крыму, а точнее в пещерах Чуфут-Кале, большой эпизод своего фильма, Глад Подгурский с ассистенткой Кис, Энерг Месхиев с его величавой Гюльнар, композитор Джефферсон с композиторшей Ибатуллиной, ну и пр. Многие давно не виделись и потому, пользуясь такой счастливой оказией, болтали напропалую. Капитан временами заглядывал в салон, чтобы проверить, как размещаются гости вокруг большого стола, и улыбался с наслаждением при звуках этого густого литературного гур-гура.
Между прочим, дамы этого ужина выглядели вполне неплохо, несмотря на оставленные на Севере неприятности. Анка Эр, например, просто расцвела после рождения второй дочери. Ассистентка Гладиолуса, о которой тот говорил, что она ему ближе, чем родная собака, с детской рожицей подсела к роялю и стала наигрывать и петь свой излюбленный польский репертуар, например «Вальс на Гнойной улице»:
Гармонь играет на три счета нам,
Ферайна танчит, я не танчу…
Когда все более или менее уселись, в дверях с церемониальной значительностью выросла фигура капитана в парадном кителе с золотыми шевронами. Он поднял руку и заговорил: «Лэдис и джентльмены, дорогие товарки и товарищи! Оргкомитет плавучего форума „Понт Евксинский“ на борту теплохода „Ян Собесский“ горячо и категорически вас всех приветствует! Мне поручено также объявить удивительный сюрприз. Нас почтила своим присутствием удивительная дама наших дней, которую мы и не ждали в сиянии наших лампад. Ее Превосходительство… ну, в общем, кое-кого прошу не падать! – он протянул руку за дверь и продолжил по-английски: – Your Excellency, be so kind and join us at our table!» Ведомая его рукой, в салон вошла Ралисса Кочевая-Ваксон. Все дамы ахнули: «Еще больше похудела!»
«Глазищи-сволочи сияют как!» – стали орать поэты. «Нет в мире более желанной бабы», – Турковский прошептал Месхиеву. И тот сверкнул, скрытно от величавой.
«Девчонки!» – взвизгнуло Ее Превосходительство и по-девчачьи пронеслось к подружкам, Татьяне Тушинской и Нэлке Аххо, а по дороге к Фоске Теофиловой щекой прижалась, и в суматохе даже Анке Эр достался мимолетный поцелуй.
«Ну что, дождался?» – довольно ядовитым шепотком спросила та законного супруга.
«Послушай, Анка, перестань», – ответил тот, слегка побагровев.
Меж тем средь общего кружения умов Ралисса все оглядывала салон, пытаясь обнаружить своего аманта; уж не залез ли он под стол? «А где же мой?» – глазами она Барлахского спросила. Тот так же мысленно ее обжег: его, мол, нет, ко мне готовься в койку!
Вдруг прояснилось: нет средь нас Ваксона. Все удивились: где же мелодрама? Куда он, черт, пропал? Небось в подвале «Вина и Напитки» страдает с одиночеством своим. И тут вошел Ваксон.
Увидев гриву, смесь пшеницы с медом, увидев губы, нежности ловушки, увидев грудь и очертанья бедер, он только руку к милой протянул. Она дрожала, поднимаясь с места, она страдала комплексом измены, она боялась, что он «плюнет в морду», а он ей только руку протянул.
Очень быстро, не говоря друг другу ни слова, они прошли по коридору к его каюте. Там в середине пространства лежал ее раскрытый чемодан. Значит, прямо сюда принесла команда, значит, по точному адресу. По-прежнему не говоря ни слова, они стремительно разоблачились и в этом пламенном разоблаченьи разоблачили бешеную страсть. Он руки положил свои на бедра дамы и тут же их отдернул: так много кочевало в этих бедрах открытого л-вью электричества. Она прильнула обнаженной грудью к его соскам и продрожала словно нимфа в контактах этих. Он положил ее в постель и сам склонился над любимым телом. И прошептал в уме из молодого Пастернака:
Как я трогал тебя! Даже губ моих медью
Трогал так, как трагедией трогают зал.
Поцелуй был как лето. Он медлил и медлил,
Лишь потом разражалась гроза.
И она под ним, изгибаясь и раздвигаясь вся шире и шире, забираясь пятками на его торс, повторяла про себя следующую строфу:
Пил, как птицы. Тянул до потери сознанья.
Звезды долго горлом текут в пищевод.
Соловьи же заводят глаза с содроганьем,
Осушая по капле ночной небосвод.
Она лежала, закрыв лицо ладонями, пока не услышала странные звуки. Сняла ладони с глаз и увидела, что он плачет. Сильный поршень ходит внутри, а снаружи плачет дитя. Мальчик мой любимый, как ты жил без меня, без этой предательской пи-ды? И сама расплакалась, сквозь слезы повторила то, что у них повелось с Коктебеля: «Не щади, не щади!»
Потом они долго шалили в постели, как дети: кувыркались, прокручивались вокруг оси, словно в воде, она забиралась к нему на спину и прыгала, как лягушка. Кого я вам напоминаю, сударь, скажите честно? Она ждала, что он брякнет «проститутку Ралиску», но вместо этого сказал смешное: «Ты прыгаешь на мне, как горячая лягушка!»
Потом она сказала с любовной серьезностью: «Заходи теперь сзади, я покажу тебе британский изыск». Он содрогнулся от гнева и от похоти. Почему меня тянет к блядям, а из них к самой блядской? Она расположилась поперек кровати в обещанной позиции, а он встал сзади ногами на полу. Теперь вступай! Он вступил. Давай! Он дал. Теперь внимание! Он внял. Теперь, не теряя тебя, я опускаю свои стопы на твои и медленно выпрямляюсь. Держи меня за живот. Продолжай и вникай! Он продолжил и вник. Ты видишь, мы стоим теперь неразлучно, как двойная фигура на первомайской демонстрации. Товарищ Брежнев осеняет нас своей заскорузлой клешней. А вот теперь я поднимаю нас обоих в полет. Крепко держи меня то за бедра, то за живот. То за грудь, но так, чтобы не разрушилась фигура полета. Я начинаю махать крыльями, сиречь любимыми тобой в. к. Мы уходим все выше и все дальше, и пусть они все провалятся к своим чертям. Мы завершаем свой полет в Эмпиреях и там переходим к неистощимой нежности, то есть я переворачиваюсь лицом к тебе, мой кумир.
Он поносил свою летучую немного в охапке, но вскоре обессилел и расположил ее среди подушек и одеял. Приспел неизбежный вопрос: «Это кто же тебя обучил таким полетам?»
«Никто, – бойко ответила она. – Это я сама придумала, когда грезила тобой».
Было видно, что не врет. Он запускал ей пальцы в пшенично-медовые волны. Она целомудренно их ловила (пальцы) и обсасывала один за другим.
«Почему ты сбежала от меня. Ралик?»
«Не знаю, – задумчиво ответила она. – И тогда не знала, и теперь не знаю. Скорее всего, хотела тебя от себя освободить. Но, может быть, также был и соблазн: Лондон, Блумсбери Плэйс, образ Вирджинии Вулф… Между прочим, я завела там литературные связи. Они там все обалдели, когда советская послиха стала с ними водить знакомство. Если кто-нибудь набирался, обязательно спрашивал: какой у вас чин, мэдам?»
«А какой у тебя чин, мэдам?» – спросил Ваксон.
«Майор КГБ, сэр, – бойко ответствовала она. – Первый отдел, секция орального секса, сэр».
Только сейчас они поняли, что теплоход пришел в движение и норовит покинуть створ ялтинского порта. В приоткрытое окно интенсивно входил исторический воздух влюбленных пар, от Гектора и Елены к Ваксону и Ралиссе через Ягайлов и Ядвиг.
По завершении заверения только что сделанного признания, сорри, сэр, любимая майор резво прыгнула к своему чемодану и извлекла оттуда два журнала, «Энкаунтер» и «Нью-Йоркер», в которых любитель современной литературы, и в частности жанра рассказа, мог найти творения некого Джона Аксельбанта. Судя по лексикону и стилистическому своеобразию, можно было представить, что автор провел добрую часть жизни на американском авианосце. Впрочем, связь с плавучими центрами сквернословия на этом и заканчивалась. Фабула и сюжетные повороты уводили читателя в советское алкогольное подполье.
Первый рассказ назывался Check Your Point, Charlie. Там опустившийся советский перебежчик бродит по Западному Берлину, пытаясь по надписям в сортирах найти следы своей возлюбленной. Второй рассказ под названием That’s Hooey, построенный на игре различноязыких матерщин, повествовал о западном агенте, который привез в Москву сверхсекретное измерительное устройство, а потом продал это устройство за пол-литра водки.
«Ралик, неужели это ты сама, да еще по-английски, крутосваренно так накатала, моя л-вь?» – поражался Ваксон.
Она хохотала.
«Это не я, а Джон, который Аксельбант! И между прочим, с ним уже договор на книгу заключил „Рэндом Хауз“, единственное издательство в Нью-Йорке, которое получает прибыль от серьезной литературы».
«И аванс дали проходимцу Джону?»
«А как же! Отслюнявили пол-лимона. Теперь он может жить спокойно и даже подкармливать своих друзей, Вакси и Ралика».
Он подтащил ее ухо к своему рту.
«У нас тут за валюту расстреливают, мэм».
Она решительно опровергла: «Это при Никите расстреливали, а при Брежневе просто дают десять лет. Так что успеем еще немного пое-ться. А может быть, и молодыми еще выйдем по УДО».
«Это что еще за японщина?»
«Условно-досрочное освобождение».
«Лучше все-таки улететь вдвоем».
«Согласна».
Засим они крепко заснули в обнимку и не слышали даже, как в каюту вошла буфетчица с подносом, на котором среди прочего были шашлыки по-карски и бутылка «Нового света».
Проснулись они в девять по Гринвичу и в полночь Москвы. Съели все, что было на подносе, вплоть до вазочки аджики. Выпили пузырящегося в честь л-ви. Отправились гулять по плавсредству, он в пиджаке с Пикадилли, она в советских байковых шароварах и босиком. Все серебрилось под Луной: ну, в общем, описывать всего этого куинджи нет ни малейшей охоты: читатель нашего романа и сам знает, почем ночное серебро. Добавим только, что тиха была черноморская ночь. И вдруг дошел до их ушей какой-то галдеж умеренной громкости. Прошли по палубе несколько шагов и увидели, что широкий трап, спускающийся со шканцев к корме, усажен почти до предела участниками «Плавучего форума». На верхней ступеньке оказалось место, достаточное для двух задков, там и уселись. Слева от Ралиссы оказался Эр, справа от Ваксона дама, с которой он тоже когда-то играл.
«Как дела, Роберт?» – спросила Ралисса.
«Твоими молитвами», – ответил тот.
«Поздравляю, к вам вернулся ваш идеал», – с неоправданной дозой ехидства сказала Ваксону знакомая дама.
«Премного благодарен», – ответил тот.
Галдеж, возникший по вопросу эмиграции, слегка утих, потому что «площадку захватил» самый информированный по щекотливым политическим делам Ян Александрович Тушинский. Он стал рассказывать, как встретился недавно в одном доме на Соколе с главным правительственным толмачом. Фамилии он не назвал, но все присутствующие поняли, что речь идет о Влажнодреве. Догадаться было нетрудно, хотя бы потому, что этот стильный молодой человек был вхож в их собственную художественную среду. Обстановка в том шикарном доме в тот вечер была дружелюбной и порядком хмельноватой, языки у всех развязались, и Влажнодрев не был исключением. Ему хотелось обратить на себя внимание присутствующих дам, и он стал рассказывать о недавнем визите американского президента Никсона.
Оказалось, что Никсон и Брежнев очень понравились друг другу; можно сказать подружились. После завершения официальных переговоров оба лидера отправились на отдых в Крым. Вместе охотились в заповеднике «Красный камень». Настреляли немало специально подогнанной дичи. Потом кутили и рассказывали друг другу анекдоты, а Влажнодрев всегда сидел между ними. Потом поехали вместе в аэропорт, сидели вместе на заднем диване лимузина, а он, Влажнодрев, был между ними, как начинка сэндвича. Вот тут и произошел весьма интересный разговор, о котором можно рассказать, потому что тема вскоре будет известна всем.
«Послушай, Леонид, – обратился к нашенскому ихний, – не можешь ли ты мне дать совет как выдающийся политический деятель нашего времени? Понимаешь, у нас приближаются выборы, и в этой кампании, как всегда, очень существенную роль будут играть наши евреи. Ты знаешь, сколько их у нас?»
«Сколько, Дик?» – заинтересовался наш, как будто он сам не знал.
«Шесть миллионов, то есть в два раза больше, чем в Израиле».
«Ай-я-яй», – покрутил головой генсек, но больше ничего не сказал.
«Конечно, это большой процент голосов, – продолжил „Дик“, – однако их влияние через средства массовой информации, а то и просто в толпе, никакими процентами не измеришь. Спрашиваю тебя по-дружески: ты можешь помочь нашей Республиканской партии?» – «Каким образом, Дик?» – прокряхтел нашенский. «Сейчас объясню, – оживился ихний. – Понимаешь, в Америке очень многим не нравится ваша политика в области еврейской эмиграции, или, как израильтяне это называют, репатриации. От вас течет туда слишком маленький ручеек, Леонид, большинство получает отказ. Вот если бы вы смогли превратить этот ручеек в стабильный поток, американцы бы поняли, что это произошло под влиянием наших переговоров и наших с тобой, Леонид, личных бесед. Результат выборов был бы в нашу пользу. Что ты скажешь по этому поводу?» Ответ пришел не сразу. Брежнев довольно долго молчал. Никсон, не скрывая напряжения, смотрел на него. Влажнодрев наблюдал генсека в зеркале заднего вида. В конце концов Брежнев начал кехать и чмокать и наконец разродился: «Ну что ж, Дик, – он произносил „Дык“. – Берите евреев». Счастливый Никсон тогда по-дружески его приобнял, для чего Влажнодреву пришлось пригнуться. Рассказав эту историю, что называется, из первых уст, или, как американцы говорят, from the horse’s mouth. Ян Тушинский обратился к своим еще вчера сплоченным, а сейчас уже слегка отчужденным друзьям. «Представьте, ребята, что сейчас начнется! Какое количество евреев, полуевреев и даже вовсе не-евреев ринется под эту марку через рубеж! И среди нас найдутся желающие сквозануть в пресловутый „свободный мир“. Мы должны сохранить наше творческое поколение!» Он сидел прислонившись к пилястру трапа и мог обозреть сразу все собравшееся ночное общество. Под интенсивным светом Луны все это имело слегка нереальный вид. Первым откликнулся на риторическое обращение общий любимец Гладиолус Подгурский.
«Что касается меня, то я первым отсюда свалю, – убежденно сказал он. – Все свое еврейство соберу по перышкам, авось четвертинка с маминой стороны наберется».
«Нет, Глад, тебе не удастся уехать первым, потому что первым уеду я!» – воскликнул Генри Известнов, и все содрогнулись, потому что без этого гения не очень-то представляли Москву. Роберт схватился за голову и так мотал ею (башкой). Ян бил себя кулаком по колену. Нэлла из-под ладони смотрела в серебристое пространство и молчала, но видно было, что она потрясена. Ведь был с самого начала, с конца Пятидесятых стоял вместе с ними в контексте наступательного послесталинского искусства. Быть может, всем в эти моменты припомнилось Яновское:
Здесь разговоров нет окольных,
Здесь скульптор в кедах баскетбольных
Кричит, махая колбасой…
А что он тогда кричал, ребята? «Пошла бы она на йух, эта ваша смрадная революция!» – вот что он уже тогда кричал.
Никому тогда в самых дерзких мечтах не приснился бы отъезд, между тем он такие проклятия кричал, ставя под угрозу весь свой уральский исток. Роберт, между прочим, нередко размышлял о своем поколении – откуда эта дерзостность взялась? Казалось бы, бесконечные аресты и расстрелы отцов должны были породить рабов, а вместо этого появились парни с поднятыми воротниками; террор детерминировал протест.
«Довольно всех этих ужимок! – бомбил сейчас Известнов. – Придет к власти очередная свинья, и опять перед ним вилять? Хватит с меня! Ко мне в мастерскую недавно Сартр заезжал и сказал; „Вы великий сюрреалист!“ Знаете, сколько по каталогам стоит „Взрыв“, обосранный Хрущевым? Миллион сто тысяч франков!»
Тушинский поднялся над трапом, тень его закачалась, ломаясь, над теплоходным белым хозяйством.
«Я протестую против отъездов!» – воскликнул он. Тут махнула на него прекрасною своей рукою Фалькон Татьяна, решившая, должно быть, разоблачать лукавого поэта со всею страстью друга и жены. «Да ты опупел, Янк! Протестует против отъездов! Опять всех в зоне жаждешь запереть?!»
«Молчи, дурища! – он ей ответил с ожесточением. – Тебе лишь бы меня унизить! Не понимаешь, что я пекусь о нашем поколении?»
«Пекусь проездом, – хохотнул Турковский. – Между Гавайями и Таити, так что ли, Ян?»
Поднялся хаотический гур-гур, и тут Кукуш взял аккорд на первоклассной акустической гитаре, привезенной ему все тем же Тушинским.
Я говорю ему шутя:
Перекроите все иначе!
Сулит нам новые удачи
Искусство кройки и шитья.
«Вот именно! – завопил Янк. – Новые удачи! Спасибо тебе, мудрый Кукуш! Эти мальчишки вокруг ни хрена не понимают! Им невдомек, что я им всем прокладываю дорогу на те же Гавайи, на те же Таити! Потерпите немного, и вы будете бороздить мир! Но только не уходите в глухую эмиграцию! Не опускайтесь до черного дна! Ведь там вас всякие „Голоса“ и „Свободы“ в свои лапы возьмут!» Ралисса тут, откинув назад свое медово-пшеничное, небрежно вопросила: «А чем тебе не нравятся „Голоса“ и „Свободы“? Они не врут». И пошевелила обнаженной стопою.
«С тобою, Ралик, я надеюсь, мы еще поговорим на эти темы. Ну что вы хохочете, ослы? А теперь я хочу обратиться к твоему соседу слева. Ну что ты отмалчиваешься, Роб? Выскажись наконец, черт тебя побери!»
«Наш Робик, кажется, наполовину остолбенел», – пошутила Анка, всем показывая, что слухи о ее чрезмерной ревности не соответствуют действительности. Роберт разозлился. Похоже на то, что меня тут запросто употребляют. Янк просто нарывается с его постоянными выговорами. Ралиска, с которой прежде, совсем еще вроде бы недавно, были такие чудесные, товарищеские отношения на «ты», теперь у всех на глазах лижется с Ваксоном: то подбородок ему на плечо положит, то прижмется щекой к щеке. И даже родная жена начинает при всех ребятах подтрунивать.
«Послушай, Янк, тебе не кажется, что ты слишком сильно давишь? – сказал он сурово. – И особенно сильно ты давишь на меня, не замечаешь? Что я тебе – ученик, первокурсник, молчун? – он встал и, не глядя на своих соседок, спустился по трапу на овальное пространство палубы. Там он, словно актер в амфитеатре, повернулся лицом к публике. – Что касается эмиграции, то я хочу вам сказать, ребята, что я никогда не уеду. Никогда не оставлю своей страны…» Сказав это, он на минуту замолчал, потому что вспомнил ночную зимнюю дорогу из дома отдыха ВТО в Старую Рузу. Он шел, скользя, к своей оставленной у обочины машине, а впереди ковыляли и матерились две пьяные девчонки. Вдруг одна из них полностью забуксовала и, увлекая за собой подружку, свалилась в заснеженный кювет. Хохот, вопли: «Ну, Людка, я издыкнулась!», «Ну, Томка, я уякнулась!» И лежа на спинах, глядя в небо, запели с романтическим чувством:
Смотри, какое небо звездное!
Смотри, звезда летит, летит звезда!
Хочу, чтоб зимы стали веснами!
Хочу, чтоб было так всегда, всегда!
Эта сценка часто возникала в его памяти, странным молодым образом волновала. Ну как он может уехать от тех ткачих, что так, сквозь дикую и подлую жизнь вот так поют его песни?
Потом он продолжил свое обращение к друзьям: «Ребята, я не уеду, но те, кто уедет, останутся моими друзьями!» И вернулся на прежнее место, между Анкой и Ралиской.
И тут Барлахский сказал басовито: «Вот это правильная позиция!»
И некоторые, почти все, зааплодировали. Но другие остались со скрещенными на груди руками.
«Ну а вы, Антоша и Фоска, что скажете?» – спросил Тушинский.
Притомившийся Андреотис слегка дремал на плече у Фоски. Прямой вопрос его разбудил. Он улыбнулся Фоске, и та улыбнулась ему. Потом они вдвоем прочли несколько строк, слагающихся в ответ:
Милая, милая, что с тобой?
Мы эмигрировали в край чужой,
Ну что за город, глухой, как чушки,
Где прячут чувства?
…………………………
Куда-то душу уносили —
Забыли принести.
«Господь, – скажу, – или Россия,
назад не отпусти!»
Вот тут уж и Тушинский похлопал ладошками. Трудно сказать, о чем думал он «в глубине своей души», если там, в глубине, еще можно о чем-то смекалисто думать, но он догадывался, о чем говорят Антоша и Фоска во время долгих лесных прогулок вокруг Переделкино. Это все ради языка, говорит Антоша. Ради него я вхожу к тем и лгу то, что те хотят. Ради его волшебных или ошеломляющих звуков. Ради его фигур. Ты это понимаешь? А Фоска отвечает: это все понимают, мой друг, все люди из русской интеллигенции, если она еще существует.
Тушинский поворачивается к тому, чей ответ он заранее знает, к самому радикальному контрреволюционеру Ваксону, к коммунистическому отродью, ставшему белым. «А ты, Вакса, что-нибудь скажешь? Или ты все уже сказал на Чистых прудах?»
Примерно год назад, то есть меньше года после того, как растоптали и засрали весну в Чехословакии, в этой компании произошло неожиданное излияние чувств и идей. Был «мальчишник» в «гарсоньерке» Тушинского на Чистых прудах. Старались не говорить на политические темы, а Прага вообще была табу. Поднимали тосты, рассказывали анекдоты, которые, между прочим, с каждым годом становились все злее. Роб поглядывал на тахту, что в раздвинутом виде занимала полкомнаты, и вспоминал, как юная Милка врачевала его здесь своей л-ью. Потом Тушинский передал Кукушу гитару, и тот сразу запел, воздев глаза в притворной печали: