
Текст книги "Таинственная страсть (роман о шестидесятниках). Авторская версия"
Автор книги: Василий Аксенов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 34 страниц)
«Волна» в те дни оправдывала свое название не только своим волнообразным полом, но и настроениями клиентуры. За несколько часов первого дня советского вторжения она стала прибежищем инакомыслия и фронды, с одной стороны, а с другой стороны – оплотом оголтелых, что уже наматывали ремни с медной бляхой на кулак.
В частности, этим делом собиралась побаловаться тройка кирных матросиков с «Кречета»; Грешнев, Шуриленко и Челюст. К тому же и повод тут подвалил, как по заказу.
В округе было уже темно, когда под тусклые лампочки «Волны» поднялась другая великолепная тройка – Юст, Роб и Милка Колокольцева. Она не просто вошла, но, вдохновленная своим новым союзом троих, взлетела, как гриновская героиня, как какая-нибудь Биче Синеэль[73] из Зурбагана. Таким образом она на несколько шагов опередила своих кавалеров, которые были увлечены серьезной беседой; разумеется, о Чехословакии. «Зырь, пацаны! – сказал Шуриленко, отрыгнув баклажаном. – Беглая Миска прям к нам пришла, вот это по делу!»
Челюст с ходу начал выкаблучивать в сторону Мисс Карадаг. «Здравствуй, милая моя, я тебя заждался! Ты пришла, меня зажгла, а я не растерялся!» И ручонки свои, хоть небольшие, но мускулистые, стал тянуть по назначению. Разница между высокой красавицей и персонажем шкалы Ломброзо была столь разительной, что могла бы напомнить сцену из какого-нибудь фильма ужаса. Между тем старший матрос Грешнев успел продумать мысль: по сведениям из достоверных источников начальство особенно бесилось из-за бегства этой Миски. Значит так, мы ее где-нибудь тут в кустиках протянем, а потом в ментовку сдадим. Вот и получим благодарность в приказе за такую Чехословакию.
В процессе размышления он зашел с тылу, чтобы отрезать Милке пути к отступлению. Вот в этих тылах он и наткнулся на двух высоких, которые, увидев, что какой-то матрос с длинной правой лапой угрожает их девушке, тут же отбросили его прочь. Не удержавшись на ногах, Грешнев свалился с террасы и покатился под уклон как раз к тем самым кустикам, которые он наметил для наслаждений с пленницей.
Шуриленко вызверился и намотал на кулак гордость ВМФ, ремень с бляхой. «Миска, ты опознана! – кричал он почти как в драме Лермонтова „Маскарад“ и продолжал уже по своему: – Давай пошли со мной, а то тебя другие уделают!» Челюст, которому удалось каким-то совершенно нелепым путем зажать Милку в углу и запустить ей ручонку под волнующий сарафан, другую ручонку выставил вперед, грозя вилкой со следами ряпушки в томате на зубцах.
Тут интересно отметить одно побочное обстоятельство. Владея в совершенстве русским языком, Юстинас Юстинаускас в напряженной обстановке начинал говорить с иностранным акцентом. Так и сейчас, видя перед собой вызверившегося и рассекающего воздух своим ремнем Шуриленко, он сказал: «Если вы не останавливаете махать свой ремень, вы будете забывать ваша мать!»
Идеологически хорошо тренированный Шуриленко завопил: «Иностранец! Голландец!»
И свистнул еще раз своим ремнем, целясь в горло «голландцу». Юстас сделал нырок и ответил прямым в челюсть. Попал немного выше – в нос. В тот же самый момент или, может быть, моментом позже Колокольцева применила запрещенную в Советском Союзе систему «карате», которой ее обучил в Львиной бухте президент ФИЦ. Матрос Челюст перелетел через ее бедро и шмякнулся спиной на вспученные доски «Волны».
Роберту, по сути, больше нечего было делать. Прибежал директор кафе Арутунянц. «Роберт, дорогой, товарищ Эр! Пойдемте, пойдемте, я вам отдельный салон предоставлю! Эти погранцы-засранцы нередко у нас безобразничают. Хотите, я милицию вызову?»
Роберт отмахнулся. «Не надо милиции. Пошли в салон». Матросы, один стукнутый, другой шмякнутый, оправляли свои форменки и бескозырки с ленточками. Малость отрезвев, они поаплодировали тем, на кого налетели. «Ну, бля, ребята, вы нам врезали! Можно сказать, тряхнули здорово! Преподали, бля, урок самообороны без оружия!»
В «салоне», в котором в связи с общим перекосом строения окно стало уже приближаться к форме ромба, пахло сильно борщом и несильно, но стойко сортиром. Арутунянц принес две бутылки желтого коньяку. Выпив рюмку, Милка вдруг расплакалась. «Не могу здесь больше. Вот и Коктебель засрали. Не могу больше жить в этой стране».
От старой артистической колонии осталась в Коктебеле одна лишь усадьба Караванчиевских. Хозяину ее, профессору МГУ, другу Волошина, знакомцу таких людей, как Цветаева и Андрей Белый, каким-то образом удалось уцелеть среди чисток и идеологических кампаний. В послесталинское время он даже обрел несколько государственных премий за работы в области классической филологии. Что касается его супруги Милицы Андреевны[74], художницы и кавалерственной дамы московского интеллектуального бомонда, то она и здесь, в крымском захолустье, умудрилась стать авторитетнейшей персоной в области солений, копчений и варений, а также в коллекционировании примитивной живописи и различных археологических находок. Однажды три ее ученика-живописца и совхозные сторожа Ленька, Феодосий и дядя Николай приволокли ей из пещеры огромную амфору IV века до н. э. С тех пор этот уникальный предмет, приобретенный за небольшой кредит для покупки вдохновляющих напитков, стал украшать внутренний двор усадьбы.
Двор этот располагался между двумя домиками с жилыми помещениями Караванчиевских. Он был выложен античной плиткой и присыпан мелкой галькой. Уставлен запросто сколоченными столами и лавками. Там во время «явлений» собирались люди, прошедшие проверку на интеллигентность или богемность. «Явлениями» Милица Андреевна называла спонтанные или подготовленные концерты, чтения, диспуты. На этот катастрофный день двадцать первое августа 1968-го был назначен концерт трех запрещенных звезд атональной музыки, Ариадны Ибатулиной[75], Эдуарда Штальке и Франклина Федосова. С утра узнав о героическом подвиге войск Варшавского договора в Чехословакии, Милица Андреевна концерт отменила. Она считала, что надо головы пеплом посыпать, а не наслаждаться гармонией дисгармоний. Однако Сам, как тут называли профессора Всеволода Витальевича Караванчиевского, решительно высказался за сохранение концерта. Нужно подчеркнуть живучесть нашей творческой интеллигенции, сказал он. К тому же весь наш сегодняшний репертуар, моя душа, разве он не о Голгофе, разве он не о Распятии? И Милиция Андреевна согласилась и горделиво поцеловала мужа в макушку бритой головы – каков наш Сам!
Тут же были посланы гонцы в Дом творчества и в поселок, где квартировали «высоколобые» люди, и вечером при свете слабых фонарей под виноградными листьями возле амфоры расселось не менее тридцати персон, среди них многие активные участники нашего повествования. Композиторы, похожие скорее на молодых сотрудников какого-нибудь НИИ, чем на гениев и корифеев новой музыки, сами являлись и исполнителями: Эдуард на альте, Франклин на виолончели, Ариадна на баяне. Этот последний инструмент вызвал поначалу некоторое недоверие, связанное с кошмарами массовой советской самодеятельности. Все казалось, что сейчас заревет на басовой ноте «Споемте, друзья, ведь завтра в поход уйдем в предрассветный туман». Оказалось, что популярный гармоний в руках Ибатулиной играет роль своеобразного органа. Исполнялись три переплетающихся концерта под общим названием Deloroso[76].
Неразлучные Таня Фалькон и Нэлла Аххо и сейчас сидели рядом в углу, но не прикасались друг к другу. Таня смотрела на плиты с остатками античных орнаментов, Нэлла на виноградный калейдоскоп вверху. Альт издавал отрывистые звуки, исполненные страдания. Виолончель и баян вели диалог, то поднимающийся вверх, то опускающийся вниз. Временами возникало назойливое жужжание, как будто на усадьбу Караванчиевских налетели мухи с бойни мясокомбината; это был баян. Несколько раз в паузах Франклин брал в руки одолженную у Милицы Андреевны медную сковороду и ударял ею плашмя в могучий бок амфоры. Возникающий звук явно прибывал сюда сейчас через огромные расстояния пространства и времени. После одного из трех этих звуков началось тяжелое дыхание мехов баяна, и это была – смерть. Но все вело к апофеозу, и он возник среди додекафона.
Татьяна тут не выдержала и заплакала. Ей было стыдно. Она уткнулась в свою юбку, но когда подняла лицо, увидела, что почти у всех глаза на мокром месте. Роберт, так тот совсем размазался, а девочка, что сидит между ним и Юстом, та спасательница из Львиной, просто рыдает. Ваксон закрывает ладонью глаза, но подбородок его говорит: держись, иначе – расквасишься! У Кукуша «скупая-святая» ползет вниз по траншее лица, носогубной складке. Даже у героического Яна Тушинского в левом глазу сконцентрировалось что-то прозрачное, как изделие Цейса.
А что же с миленькой-то моей, нашей генюшенькой Нэллочкой? Поэтесса не плакала, но тряслась всякой жилочкой.
«Танька, Танька, мне плохо, – бормотала она. – Помоги, отведи, поцелуй в плечо!»
В общем, концерт удался, а тот, кто там присутствовал из соответствующих желез, очевидно, сообщил в эти железы что-то вроде: «В обстановке всенародного подъема, связанного с братской помощью народам социалистической Чехословакии, содержание буржуазно-модернистского концерта показалось полностью неуместным». Так мог бы написать любимчик Милицы Андреевны сторож Ленька, который по заданию родины залез в пифон, да там и заснул.
Разошлись после полуночи. Шли толпишкой по пустому и непривычно темному после кристаллических ночей шоссе. Изредка под порывами ветра прилетали первые порции дождя. Возле домишка почты увидели большое скопление курортников: происходила запись в очереди на телеграф и телефон. Некоторые обладатели спальных мешков устраивались на ночлег. Писатели тоже стали записываться. Народ пожимал плечами: наверное, думали, что в Литфонде любая комната снабжена каким-нибудь телефоном. Записался и Ян Тушинский. Тексты двух основных телеграмм давно лежали у него в кармане. Получив № 1415, мысленно вздохнул с некоторым облегчением. Сейчас приду и включу «Трансокеаник»; а вдруг поступит противоположный призыв типа «Ян, не выступай! Не рискуй! Ты нужен всем!»
Милка Колокольцева тоже записалась. «Домой хочешь позвонить?» – на правах старого родственника спросил Роб. «Не домой, а Дому», – рассмеялась она. Юстас на правах нового родственника пояснил с вымученной улыбкой: «У нее такой друг есть в Москве, Доминик Трда». «Между прочим, чех», – сказала она и отвернулась, чтобы снова не расхлюпаться.
Ваксон твердо вышагивал в сторону своего пустого теперь «бунгало», хотя и чувствовал, что весь до последней клеточки пропитан алкогольным пойлом, выпитым в течение этого жуткого дня. Увидев темные контуры низкого дома, представил себе, как где-нибудь в Белгородской области великолепный товарищ Мелонов устанавливает свои отменные французские палатки: одну для Дельфа и женщин, другую отдельную для себя. Вот туда, в отдельную, ночью и проберется Мирка. Вот таковы эти дамы, «домашние богини», вот такова у них верность очагу. Впрочем, мне ли, бродячему псу, укорять наших дам. Тут он вспомнил, что у него назначено свидание с Ралиссой. Ее не было у Караванчевских, что понятно: приехал ее благоверный кабан. По заданию кабана ее отыскал и заарканил его помощник, сменный орангутан. Конечно, она не пришла на свидание. Как она может прийти на романтическое свидание после таких семейных встреч?
Он резко свернул от дома и почему-то побежал. Изнемогал от ревности: гады, гады, с чем можно сравнить захват моей Ралиски, если не с оккупацией Праги? Продрался через кусты к своей той темной скамейке, где первый раз с Ралиской. Там никого в этот предгрозовой час не было. Ну все, теперь надо броситься в море и плыть, плыть, плыть, пока кто-нибудь, ну, скажем. Пролетающий, не вытащит за волосы. Он вышел из ботанической пещеры и сразу увидел: под фонарем на недалекой скамейке сидит пай-девочка в тренировочном костюме «Динамо»; Ралиска!!!
«Я тебя жду уже сорок минут», – сказала она. И встала. Он подошел и стал целовать все, что открыто: лоб, глаза, губы, шею, кисти рук, щиколотки – чего? – да ног, конечно. Она смеялась, когда был свободен рот.
«Куда ты меня ведешь?»
«К себе».
«Ты с ума сошел?»
«Там никого нет, все уехали».
Она шлепнула его по заднице.
«Ну и амбрэ от тебя несет!»
Он сорвал с можжевеловой туи горсть ее мелких ягод и прожевал во рту; в чем еще можно их прожевать?
«Ну а сейчас чем от меня несет?»
«Теперь от тебя несет можжевеловой туей».
«Паршивка-динамовка, ты проскользнула на грани фола».
И с этими хохмами они вошли в дом.
Он зажег ночник, закрыл обе двери на ключ и задернул шторы. Скомканные простыни и одеяла были оставлены на обеих кроватях. Какая твоя, спросила она. Угадай. Она угадала. Тогда они встали лицом друг к другу, и он стал ее раздевать. Со страстью и нежностью он ощущал ее тело; худые плечи и налившиеся грудки, тонкую талию, упругий живот, круглую попку и жаркое лоно. Она расстегнула его рубашку и обцеловала умеренно волосатую грудь. Растащила ремень, опустила молнию и взяла его за бедра; ох!
Раздевая и лаская друг друга, они продолжали разговор. «Ты знаешь, когда я пью вот так, как сегодня, – говорил он, – у меня очень долго тянется это с женщиной. Боюсь, как бы ты не разозлилась».
«Тяни сколько хочешь. – отвечала она. – С тобой я все выдержу. Хочешь, я встану в коленно-локтевое?» – «Это позже. Сначала классика XIX века». Он медленно уложил ее на постель и осторожно вошел, стараясь без толчков заполнить все. Она захлестнула руки вокруг его шеи и зашептала ему в ухо что-то горячее и неразборчивое. Вдруг отчетливо проговорила: I love to make love with you. I love you, Vax. Потом опять, как прошлый раз в ее комнате, пошел «скрымтымным, скрымтымным, скрымтымным…» Потом затрепетала и слегка заметалась, нежнейшая пленница, и наконец пришла к первому завершению… После лежала счастливая и веселая, с некоторой хулиганинкой подсвистывала модный мотив Strangers in the Night.
He выходя из нее, он сел с задранными коленями и ее подтянул в такую же сидячую позицию. Она запустила пальцы в свою медовую гриву и потрясла головой. Он мягко держал ее груди.
«А этот, твой высокопоставленный супруг, вы с ним встретились?» – поинтересовался он.
«Пришлось встретиться, – ответила она и скорчила обезьянью презрительную рожицу. – Все-таки мы двенадцать лет в законном браке. Привез мне два чемодана всякого добра. Пришлось помириться».
«Ну и как прошло примирение?»
Она отмахнулась: «Сплошная механика. Туда-сюда, туда-сюда… – захохотала, – ффурр, и все! – помолчала и добавила: – Я влюблена в тебя, мой милый, и сравнить тебя с этим человеком уж ни по каким статьям не могу».
Он чувствовал, что она чего-то не договаривает, но так, кажется, никогда и не узнал об одном секрете их супружеского интима. Всякий раз, получив от товарища марксиста подарки, она отдавалась ему с некоторым похабноватеньким вожделением, что завершалось каким-никаким, но оргазмом.
«Я тоже тебя люблю», – сказал Ваксон.
«Тоже? – опять хохотнула она. – Как это здорово, когда тебя тоже любят!»
«Ну не дури, Ралиска! Ведь ты понимаешь это „тоже“…» Он стал ее целовать в губы и с каждым таким затяжным поцелуем проникал в нее все глубже, пока она не повисла на нем в виде сладчайшей и любезнейшей ноши.
«А вот там нашим… ммм… подручным некая Вероникочка упоминалась, – сказал он, не выпуская ее из рук, чтобы не упала с большой высоты, – та, что письмо с рисунками прислала; это кто?»
«Это моя дочь. Ей двенадцать лет. Скоро будет такой же, как я. Мне тридцать, а ей двенадцать, я родила ее, когда мне было восемнадцать».
«Значит, ты зачала ее, когда тебе было семнадцать».
«Какой догадливый мальчик!»
«А от кого?»
«Ну догадайся, догадливый! От отца!»
«Дерзну усомниться».
«Ты думаешь, от Гарьки? Не исключено. Но там в то время еще кое-кто увивался».
«Вот в этом не сомневаюсь».
Она ущипнула его за пупок. «Прекрати эти дознавательства. Запомни, у меня никого не было до тебя!»
Опять началась серия затяжных поцелуев, после чего он продолжил свои вполне невинные дознавательства.
«А вот там упоминались какие-то странные Аксельбанты. Все Аксельбанты о тебе волнуются, что-то в этом роде. Это как понимать?»
Она засмеялась весело, уже без всякого понта. «Отпусти меня пописать, а потом я тебе расскажу про Аксельбантов». Ему не хотелось выходить из нее, но он все-таки это сделал и вылез из постели. Она последовала вслед за ним и выскочила из постели, словно свежее дитя. С уважением посмотрела на покачивающегося партизана, взяла его в левую руку, а пальцами правой пошлепала себя по губам; хочешь? Потом, показал он, а сейчас беги и возвращайся.
Она побежала, с юмором крутясь вокруг оси. Какая все-таки прелестная блядь, эта моя любимая.
Как только она прибежала обратно с туго закрученными косичками своих медовых волос, он медлительно, с различными лирическими и физическими отступлениями стал приводить ее в коленно-локтевую позицию. Она уже заметила, что ее другу нравится вести беседу во время соитий и потому сейчас с легкостью неимоверной рассказывала ему об Аксельбантах. «Аксельбанты – это мои родители, а также мои сестра и брат. Значит, по сути дела я тоже Аксельбант. Ралисса Аксельбант. Когда я училась в девятом классе, мои родители очень боялись, что меня с нашей фамилией не примут в ИнЯз. И тут подвернулся влюбленный Кочевой. В общем, с фамилией Кочевая передо мной открылись все пути. Ой, Вакси, как ты сладко тянешь, так сладко…»
Сильный стук в дверь прервал ее монолог. Послышался голос Роберта Эра; «Вакса, открой!»
Ралисса зажала себе рот ладонью. Только этого еще не хватало – Эр! До знакомства с Ваксоном он раза три к ней заходил и всякий раз почти без слов, но с большим числом поцелуев. Начав «большой роман» с Ваксоном, она стала закрывать дверь изнутри и не отвечала на позывные поэта. И вдруг он приходит в разгаре такого головокружительного диалога!
«Роб, я не могу тебе сейчас открыть!» – громко ответил ее собеседник.
«Вас понял», – тут же ответил Роберт и пошел к себе. Каков Ваксон, думал он. Не успели отчалить «богини», а он уже приспособил себе девчонку.
Когда шаги его затихли, Ваксон взял в руки две медовые косички и стал все дальше проникать внутрь своей любви.
В перерыве она стала уже проявлять некоторые признаки усталости. Лежала раскинувшись во всей своей красе и готовности, но с закрытыми глазами, тихо поглаживала его по голове.
«Ты думаешь или дремлешь?» – спросил он. Признаться, он и сам уже малость укандохался, однако друг-партизан в его алкогольной настойчивости требовал совместного апофеоза.
«Скорее, думаю, – ответила она, – однако думаю в некотором дремотном блаженстве». – «О чем ты блаженствуешь, Ралиска?» Не открывая глаз, она провела рукой вдоль его тела и остановилась по соседству с партизаном. «Как я понимаю, Вакси, наш курортный роман теперь перерастет в большую и длительную любовь. Поэтому мне придется отогнать всех тех, ну, тех, с кем я на „ты“. Вот такие заботы меня блаженно беспокоят. А теперь вообрази, что рядом с тобой лежит санитарка-звать-Тамарка.
Командование послало меня принести нашему герою окончательное освобождение».
Глаза открылись, в них колыхалась чистая, без примесей, синева. Отъехала вниз, ближе к партизану. «Диалог превращается в монолог. Говорите мне о любви, говорите мне снова и снова, я без устали слушать готова, трам-драм, зови!»
Через некоторое время он ощутил, что апофеоз приблизился вплотную. Отнял у нее ее игрушку, разложил ее на спине и пошел в бурную юношескую атаку. Сколько времени атака продолжалась, трудно сказать, но завершилась она к обоюдному восторгу.
Едва этот столь длительный пир завершился, как над «бунгало» раскололись небеса. Мощнейшая молния даже сквозь шторы озарила комнату фосфорическим светом. Гром оглушил засыпающих, обнявшись, любовников. Таким ударом главного калибра ответила бы на вторжение Чехословацкая Республика, если бы у нее был флот. Немедленно и оголтело хлынул дождь, чтобы не прекращаться ни на миг в течение всего следующего дня. «Разверзлись хляби небесные», – мирно, как брат, прошептал он.
В ответ она преподнесла ему неожиданный и, пожалуй, несколько ошеломляющий вопрос: «Послушай, родной мой, а почему бы нам с тобой не свалить за бугор? Я больше жить здесь не могу. Если до вчерашнего дня еще немножко могла… ну, играла с мужиками… то теперь, после злодеяния, совсем не могу…»
«Лапочка моя, за бугром просторно: где бы ты хотела жить?»
«Ну, не знаю, в Канаде, что ли. Или в Бразилии. Или на Подветренных островах…»
Он потянулся.
«Ах, как чудно! Будем сидеть на Подветренных или Наветренных островах. Никогда не разлучаться, все время чувствовать друг друга. Я буду сочинительствовать и рассылать сочинения по всему миру, за исключением Комму нал ии».
«А я чем буду заниматься там, на Подветренных?»
«Ну, ты же знаешь чем… Ой! Не бей, не бей! Ну, ты фотографией будешь заниматься, там на Наветренных».
«Нет уж, я тоже начну сочинительствовать, вернее, буду продолжать и, может быть, превзойду тебя!»
«Ралиска, уши не изменяют мне? Ты – сочинительница?»
«А ты что думал, я просто блядь? У меня скопился уже целый портфель рассказов: вот так!»
«И ты кому-нибудь показывала?»
В ответ она прорычала, если можно прорычать во фразе без рычащих: «Показывала Кочевому!» Чуть успокоившись, продолжила: «Мерзавец устроил мне взбучку! Кричал: Графоманка! Антисоветчица! Белогвардейское отродье! Я отнесу это в органы! Тебя отправят в лагеря! Тебя там вохровцы заебут! В общем, разнуздался скот. А сейчас приполз просить прощения».
Ее трясло. Ваксону пришлось впервые ее обнять без сексуальных побуждений. «Успокойся, успокойся! Раз твой гад так взбесился, я уверен, что это хорошая проза! Принеси твой портфель мне, и мы отправим его в „Воздушные пути“!»
Так возник многолетний союз двух разнополых писателей. По глубине чувств его можно сравнить с союзом Жан-Поля Сартра и Симон де Бовуар.
И так завершился тот судьбоносный день двадцать первое августа 1968 года. Он перешел в грязный дождь.
22 августа 1968
Похмелье
За ночь вздулись все ручьи. Бурные потоки, несущие всякую дрянь – иногда можно было даже увидеть смытые будочки люфт-сортиров, – неслись к морю, загрязняя пляжи и тошнотворной желтизной замутняя прибрежные воды.
Трое тащились по лужам под одним огромным зонтом с надписью Antonioni. Blow-up. Приехавший из Лондона в багаже Тушинского зонт чувствовал себя в этот день хуже своего русского хозяина: все время вздувался с какими-то неуместными хлопками и корежился, как переломанный альбатрос. Все эти трое, Роб, Янк и Вакс, шли на почту. По дороге первый и третий уговаривали второго не посылать пресловутую телеграмму. Роб был уверен, что это ни к чему не приведет, а если к чему-нибудь и приведет, это будет только усиление зажима. Вакс говорил, что это унизительно – вступать в переписку с засевшими в правительстве уголовниками и нравственными дегенератами. Янк, уже пришедший к решению послать, ничего не отвечал.
По дороге зашли в «стекляшку» и взяли бутылку коньяку. Роб налил себе на один палец, да и то не выпил: все-таки жива еще была память о Дели. Тушинский выпил полстакана, чтобы укрепиться перед свершением исторического подвига. Все остальное, постепенно стекленея, выдул Ваксон.
На почте было не протолкнуться. Вода с плащей «болонья» натекла на пол. Народ переминался, создавая характерное хлюпанье. Тушинский, конечно, был узнан. Кто-то передал ему бланки для телеграмм. Он пристроился на подоконнике и стал своим великолепным пером «Монблан» заполнять бланки: «Москва, Кремль, Генеральному секретарю ЦК КПСС Л. И. БРЕЖНЕВУ…» Кто-то из привычных коктебельских хохмачей, заглянув ему через плечо, тут же пошутил: «На деревню дедушке».
Роберт и Ваксон, узнав в «до востребования», что телеграмм от жен еще не было, выбрались из мокрой давиловки под навес на крыльцо. Ливень валил со скоростью бесконечного свист-экспресса. Пузыри лопались и тут же взбухали под пронзительными струями. Местные мальчишки носились по колено в воде. Роберт вспомнил что-то из недалекого прошлого. Был дождь почти такой же силы, когда она пришла к нему на первое свидание. Но мрака такого не было. Над Москвой стояла радуга. Ралисса была в «веселом, цветном и невесомом». Что происходит сейчас? Почему она пропала? Неужели не может сбежать от своего говнюка-мужа? Вдруг ему пришел в голову странный поворот судьбы. Надо прекратить это дурацкое секс-партнерство. Надо ей просто сказать: «Я в тебя влюблен». Надо стать влюбленными, а не игроками секса. Вдруг стало радостно на душе, и он принялся насвистывать ту песенку Арно. Почему я не могу любить свою семью и в то же время всерьез увлекаться кем-то в окрестностях литературы? Ведь я поэт. Ведь это же вечная история – влюбленный поэт.
Прошлой ночью он почти не спал. И чтобы заглушить мысли о Ралиссе, стал сочинять стих:
Вернуться б к той черте, где я был мной.
Где прилипает к пальцам хлеб ржаной.
И снег идет. И улица темна.
И слово «мама» – реже, чем «война».
Желания мои скупы. Строги.
Вся биография – на две строки.
И в каждой строчке холод ледяной…
Вернуться б к той черте, где я был мной.
Вернуться бы, вернуться б к той черте,
Где стонут черти в черной черноте,
Где плачу я в полночной духоте,
Где очень близко губы и глаза,
Где обмануть нельзя, смолчать нельзя.
Измены – даже мысленно – страшны…
А звездам в небе тесно от луны.
Все небо переполнено луной…
Вернуться б к той черте, где я был мной.
Не возвращаться б к той черте, когда
Становится всесильной немота.
Ты бьешься об нее. Кричишь, хрипя.
Но остается крик внутри тебя.
А ты в поту. Ты память ворошишь.
Как безъязыкий колокол дрожишь!
Никто не слышит крика твоего…
Я знаю страх. Не будем про него.
Вернуться б к: той черте, где я был мной.
А я все мну.
Где все впервые: светлый дождь грибной,
Который по кустарнику бежит.
И жить легко. И очень надо жить!
Впервые «помни», «вдумайся», «забудь».
И нет «когда». А сплошь «когда-нибудь»…
И все дается малою ценой…
Вернуться б к той черте, где я был мной.
Вернуться б к той черте… А где она?
Какими вьюгами заметена?
Это какой-то ответ, думал он. Но кому? Друзьям? Пропавшей женщине? Этому дню? Чехословакии?
Ваксон вдруг сбежал с крыльца и пошел через дорогу туда, где вдоль стены стояла очередь людей. Он думал: в чем смысл этого жестокого дождя? Возмездие это или отпущение грехов? Множество глаз смотрит на меня, пока я приближаюсь под дождем. Это очередь в душ. Молчаливая очередь к двум ржавым кемпинговским соскам. А вокруг беспощадный дождь. Он остановился на краю бурливой, как Терек, канавы. И стал смотреть на людей. А те старались на него не смотреть: только иногда взглядывали. Именно в этот момент товарища Ваксона посетила идея большого «антисоветского» романа. Как странно все это происходит; как бешенство борется с вдохновением. Еще вчера он нянчил кошмарную идею вооруженной борьбы. Собрать семерку таких ребят, с которыми пили вчера в «Волне». Взрывать их гипсовых и чугунных божков. Разбрасывать прокламации. Захватывать здания местных парткомов. Поднимать над ними трехцветный российский флаг. Слава Богу, любовь к Ралиске отвлекла от такого вздора. А утром опять бешенство стало накапливаться. Те два стакана коньяку опять позвали в горы. И вот пошел ведь через дорогу набирать людей. На помывку и в горы! Напрашивался ведь стать жертвой тоталитарного государства. И вот именно в этот момент, слава Богу, пришло спасительное вдохновение. Будет написан роман «Вкус огня», и в нем будет присутствовать тот кусок, который уже написан сейчас в голове: «…Единодушное Одобрение молчало, глядя непонимающими, слегка угрюмыми, но в общем-то спокойными глазами. Вокруг на огромных просторах Оно ехало мимо в автобусах и самолетах, развозило из Москвы в сетках апельсины и колбасу, сражалось на спортивных площадках за преимущества социализма, огромными хорами исполняло оратории и звенело медью войны, и ковало, ковало, ковало „чего-то железного“, и ехало по Средней Европе, выставив оружие, а Дунай, змеясь, убегал у него из-под гусениц.
…А здесь Оно уплотнилось в очереди за порцией хлорированной воды, а вокруг лупил без передышки вселенский дождь, и глухое черное небо обещало еще неделю потопа, и значит, так было надо, и все мы, грязные твари, были виноваты в случившемся…» И так будет написан роман, который принесет мне много счастья и немало бед.
Девушка Света, которая по телеграммам, увидев следующего клиента, обмерла от счастья. Это он, такой завораживающий и еще молодой Ян Тушинский, который в журналах нередко фигурирует и в газетах, и даже в телевизоре появляется! И вот он перед тобой и выглядит даже лучше, чем по телевизору: загорелый, ясноглазый, и вот что интересно – отчасти суровый. Он посылает две телеграммы, должно быть, извещает о прибытии; это можно только представить, как его ждут!
Она начинает считать слова, потом принимается умножать на счетах и вдруг в ужасе прерывает процесс: до нее доходит адрес и смысл послания. Девчата, я чуть не описалась! Телеграмма была Брежневу Леониду Ильичу, и в ней Тушинский возражал против помощи Чехословакии! А вторая-то еще пуще, аналогичная, товарищу Андропову, то есть, по-поэтически, «людям, чьих фамилий мы не знаем».
Света отодвинула счеты и подняла на клиента глаза. «Простите, товарищ Тушинский, но я не могу принять таких телеграмм…»
«Это почему же, моя милая?» – удивился поэт. В другой бы ситуации от такого бы обращения воспарила бы, а вот в данной ситуации – сущая мука мучает. «Ну, просто, ну просто… мы таких телеграмм никогда не принимали, товарищ Тушинский…»
Он стал ее убеждать, что ей не грозит ни малейшая опасность. Как вас зовут? Света, Светуля, ведь это же не вы писали, это на меня все ложится, а не на вас. Ах, товарищ Тушинский, ведь меня за такие телеграммы уж наверняка с работы снимут, а то и еще чего похуже проделают. Ну, я не могу, ну не могу! И директора, как назло, сейчас нет; только завтра приедет. Может, вы до завтра подождете, товарищ Тушинский? Нет, Света, это нужно вот прямо сейчас, вот прямо в этот момент, и не бойтесь за работу, я вам обещаю…
«Послушай, Янка, что ты девушку мучаешь? – тихо сказал из-за его плеча Кукуш Октава. – Ее и в самом деле могут сожрать за эти твои телеграммы».
Он тут сидел в очереди на телефон, когда пришел Ян. Написав свои телеграммы, Ян заметил Октаву и показал ему тексты. «Хочешь подписать вместе со мной?» Кукуш отмахнулся со своей характерной тифлисской жестикуляцией. «А почему? – настойчиво спросил Ян. – Я хочу понять, почему все отказываются?» Кукуш продолжал свои прикосновения то к голове, то к груди. «Ну что я буду этим многоуважаемым телеграммы посылать, ты сам подумай?! Ты, Янк, все-таки гражданский поэт, а я кто? Да я же просто гитарист, романсики пою, ну вроде как цыган; понимаешь?!»