Текст книги "Таинственная страсть (роман о шестидесятниках). Авторская версия"
Автор книги: Василий Аксенов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 34 страниц)
«Три!» – поправил подошедший Турковский. Его три раза задерживали разные персоны, причастные к кино, и спрашивали, как там было «на капитанском мостике», и он всем отвечал однозначно: «Кип ап смайлинг!» Мало кто понимал такой жаргон.
Хватанули сразу по стакану. «Как твои чакры, старик?» – спросил Подгурский. «Прошел по иде и пингале, – ответил Вакса. – Теперь омывает нижние чакры, ликует кундалини». – «Ну, давай теперь рассказывай: как там было в цирке?» У двух сидящих у стойки стукачишек тут же выросли левые уши чуткости. Но людям с промытыми чакрами было уже на все наплевать.
Вскоре подъехали еще двое сошедших с кремлевских высот, два центровых, Эр и Тушинский. За ними вошли Генри Известнов, Кукуш Октава и Энерг Месхиев. Прочистив чакры у стойки, все отправились в «Дубовый» зал, где составили столики. Тактика Тушинского, призывавшая к отказу от кучкования, провалилась: да он о ней и не вспоминал. К восторгу всех всевозможных цедээловских стукачишек, стукачей и стукочищ все говорили громко, а иные даже и орали на манер того же самого генерального горлопана: «Да как он смеет?! Так на нас?! Мы что, крепостные, что ли, для него?!» Ян подсел к Ваксону: «Ты знаешь, что я заметил? Ты ему понравился. Хоть он и вопил на тебя, но явно симпатизировал. Ни разу не назвал „господином“, в отличие от Антошки». «Плевать я хотел на этого генерального хама! – затрепетал Ваксон. – Жаль, что это так неожиданно произошло. Надо было дать ему отпор».
«Ты прав», – сказал Роберт.
«Не согласен, – сказал Ян. – Цирк есть цирк. Генри, согласен?»
«Думать об этом не хочу», – скульптор пожал могучими плечами.
«Один только Генри уперся, – сказал Ваксон. – А мы, все остальные, спраздновали труса. Надо было всем орать на него в ответ: не имеете права на нас орать!»
«И оказались бы все в тюрьме», – заметил Подгурский.
«Глад прав, – поддержал его Октава. – Слушайте, братцы, всего лишь десять лет прошло после Тараканища. Нам надо еще тридцать лет ходить по пустыне, чтобы выдавить из себя рабов».
Роберт встал. Все посмотрели, как он воздвигся над столом, заставленным закусками и бутылками. Он улыбнулся как-то виновато, как будто кто-то за этим столом мог его заподозрить в чем-то предосудительном. «Сейчас вернусь», – и пошел не в туалет, что наверху, а вниз, где телефон.
Здесь стены были покрыты черным деревом. Дом Олсуфьевых был довольно аляповат, однако здесь каким-то чудом сохранились великолепные мраморные скульптуры. Вот в эту Галатею, например, можно было бы влюбиться. Обнаженная девушка, лишь только межножие чуть-чуть прикрыто краем хламиды. Похожа на ту, которая там, однажды, всего лишь вчера… Глядя на скульптуру, он набрал телефон 151–5151.
«Алло», – ответил мужской голос.
Роберт поперхнулся. Почему-то не предвидел, что мужчина может ответить. Боялся мамы, но не папы.
«Вас слушают», – удивленно сказал мужчина. Папа? Дядя? Старший брат? Хорошо бы сказать что-нибудь неординарное, ну вроде: не удивляйтесь, сударь, звонит Пигмалион стиха, он хочет сотворить словесную Галатею. Вместо этого произнес вполне банальное: «Можно Людмилу?»
«Конечно, можно, – весело ответил папаша. – Однако при условии, что вы представитесь, милостивый государь. У нас так принято, простите, и прошу вас не думать, что это проявление какого-то высокомерия».
«Меня зовут Роберт», – пробормотал он в некоторой растерянности.
«Я так и подумал, – дружелюбно сказал собеседник, – узнал ваш голос. Как жаль, что у нас еще не появились в быту видеофоны», – и позвал: «Милка, тебе звонит Роберт Эр!» И тут на него по проводам, из дурацкого черного ящичка с крутящимся диском налетел вихрь ее голоса, звуки юности, нежности, восторга, и он в этом вихре забыл подлые ряшки вождей и вопли недоразвитого тирана. Милка Колокольцева, Милка Колокольцева, как я жил без тебя, Милка, где мы встретимся и когда, расчудесная Колокольцева?
1963, дальнейший март
Гарсоньерка
Она готова была прибежать тотчас, но он предложил встретиться завтра, ну, скажем, в проезде МХАТа, в кафе «Артистическом». Ах, сказала она, у меня полный цейтнот! Спорт, черт бы его побрал, и репетиции в Студтеатре, у Розовского. Значит так, встречаемся в пятницу, в три часа пополудни, в названном вами кафе, сэр.
Ах, какая девчонка, думал он. Как она распоряжается со встречей, а сама ведь еще на грани ребячества. Мы будем с ней ходить по всему городу и хохмить. Смеяться так, как будто не знаем, что в этом городе не шутят. Буду на нее смотреть и изучать «от гребенок до ног, как трагик в провинции драму шекспирову», буду ее «таскать за собой и знать назубок, таскаться по городу и репетировать»… И в тот же день на меня кто-нибудь накапает и Анке, и Ритке. И меня выставят на позор как заговорщика и соблазнителя девиц.
За два часа до свидания, то есть в пятницу в час дня, Роберт уже был в «Артистическом» вместе с Яном Тушинским. После уроков Н. Сергеевича они опять сдружились – таскались вместе по ресторанам и по литературным квартирам, читали друг другу стихи. Старались поменьше говорить о кремлевских издевательствах. Черт с ними, с вождями, мы живем в разных измерениях.
Знакомая официантка устроила им столик у окна. Из окна дуло, но зато были видны барышни, пробегающие в Школу-студию МХАТ. Ян показал на шестиэтажный дом по соседству с театром.
«Помнишь? „Мело, мело по всей земле, / во все пределы. / Свеча горела на окне, / свеча горела“. Вот именно в этом доме была квартира Лары, а Живаго с улицы созерцал блики ее свечи».
Он вынул из кармана пиджака маленькую, в ладонь, желтую книжечку с тончайшей, едва ли не «папиросной» бумагой и с почти микроскопическим шрифтом – «Доктор Живаго», издательство «Посев».
«Можешь взять, Роб. У меня их полно: энтээсовцы во Франкфурте натаскали».
Роберт с жадностью пролистал книжицу. В конце ее была вся подборка живаговских стихов. Сунул в свой карман. Невольно оба оглянулись через плечо: не наблюдает ли их «служба тыла»? Кафе было заполнено. Все ели и пили. Кто тут может их наблюдать? Все и каждый. Ведь наши рожи-то уже порядочно примелькались. Официант принес бутылку марочного коньяку. Привет из солнечного Еревана. С уважением к поэзии. Куда бы они ни приходили, им начинали с других столов посылать презенты. Так ведь можно с катушек съехать.
«Робка, ты лучше крепкого не пей, – посоветовал Ян. – Водка и коньяк бьют по шарам, знаешь ли. Надо пить хорошее шампанское. Только шампанское и только хорошее. Совсем другой тип опьянения. Шампанское – это вино поэтов, без него не было бы и Пушкина».
И тут на улице, то есть в мире, произошло некоторое знамение: на центр Москвы, где только что жиденько посвечивало безоблачное небо, вдруг наехала драматическая туча, повалил густой мягкий снег, и сквозь эту завесу к кафе «Артистическое» прошла удивительная красавица, некая леди в лисьей жакетке, узкой юбке и высоких сапогах, расшитых бисером.
Подойдя к окну, за которым сидели друзья, она посмотрела на свои часики, с досадой притопнула ногой, перешла проезд и взялась рассматривать портреты мхатовцев. Была четверть третьего. Первым из двух красавицу заметил, конечно, Тушинский. Светловатая растительность у него на голове взъерошилась, а черты лица еще более обострились. «Роб, неужели это твоя?»
Роберт глянул. «Да нет, ну что ты, Колокольцева еще дитя, а эта – львица!»
«Ну, тогда она моя! Я знаю, как ловить львиц!» И выскочил из кафе под снег. Подъехал к красавице сбоку, как будто и он, под стать ей, некий скучающий театрал-денди.
Роберт смотрел на них, на их выразительные спины через улицу и думал о том, как легко быть Яном Тушинским и как тяжело тащить шкуру Роберта Эра. Утром, когда они встретились, Ян, узнав, что Роб назначил свидание девушке, тут же вручил ему ключ от своей секретной студии на Чистых прудах или, как в Москве еще до сих пор говорили, – «гарсоньерки». Теперь придется ключик вернуть, с некоторым облегчением подумал он. Ему, наверное, самому понадобится, а Колокольцева же – это дитя, чистая прелесть; не тащить же ее сразу в койку.
И вдруг неотразимая светская львица схватила себя за уши и потрясла головой. Не верю, не верю! Слегка, но решительно отодвинув театрала-денди, она бросилась к кафе, стремительно пересекла проезд, с каждым шагом превращаясь из львицы в киску, чудесного полуподростка сродни фанаткам «Битлз», студенточку-первокурсницу Милку Колокольцеву.
А вбежав, она тут же прыгнула на шею Эру, как третьего дня на Горького, на шею медленно, вместе со своим изумлением, поднимающегося из кресла Роберта, а свалив его назад в кресло, даже на мгновение присела на его колено. Туча накрыла поэта, и он еле обуздал свое электричество.
Оказалось, что она всю свою «сбрую» стащила у мамки при помощи папки, невероятного либерала, ну да, того самого академика Колокольцева, друга Мигдала, Понтекорво[31] и Сахарова. Рассказывая об этом, Милка сверкала темными глазами и жемчужными зубами, отбрасывала со лба каштановую гриву и незаметно, но очень заметно поправляла лифчик, к которому, наверное, не особенно еще привыкла. Роберт хохотал восторженно. Ян завистливо.
Когда они покинули «Артистическое» и разошлись, Туш долго смотрел на удаляющуюся парочку: могучий плечистый парень и тоненькая стильная девчонка. Потом пошел к Центральному телеграфу и сверил там свои часы. Минутная была в порядке, часовая тоже не отставала, март подбирался к середине, век начал пожирание своего собственного хвоста; приближался выход в свет сенсационной «Автобиографии» поэта-бунтаря Яна Тушинского.
В этой студии на Чистых прудах Ян недавно побывал с Джоном Стейнбеком и Эдвардом Олби. Зашли просто выпить.
«Здест пахнет грехом», – сказал американский классик, Ян заржал: «От тебя ничего не скроешь!», а Эд ничего не сказал и отвел глаза.
В этот раз ничем там особенно не пахло, кроме одеколона «Ярдлей», однако огромное ложе располагало к соображениям. Милка без всяких соображений сбросила свою, вернее мамину, лисью жакеточку, приобретенную у известной в Москве жакеточной спекулянтки Роксаны, протянула к своему кавалеру ноги, чтобы стащил стильные сапоги от обувной спекулянтки Сильвии, и запрыгнула в самую сердцевину ложа, на котором можно было расположить не менее полудюжины таких девчонок, как она.
«Ой, как я замерзла, – верещала она. – Только в тепле поняла, что промерзла просто до костей! Дядя Робка, согрей девочку, а то ведь даже и раздеться не смогу!»
«Да ведь ты уже разделась», – с абсолютнейшей наивностью проговорил он.
«Даже и не начинала еще раздеваться!»
Она хохотнула с некоторой явно искусственной вульгарноватостью, но он даже этого не различил.
«Сейчас я тебе кофе приготовлю. У Тушинского всегда тут отменный кофе; не знаю, где он достает».
«К черту кофе! Ты лучше сам меня погрей своими огромными лапами! Ты видишь, у Красной Шапочки зубы стучат!»
Они умудрились всю дорогу от проезда МХАТа до Чистых прудов пройти пешком. Гуляли по сосульчатой, гололедной, завьюживающей на перекрестках Москве, как будто это была весенняя Ялта. Бесконечно болтали, смеялись, обменивались невинными, в щеку, поцелуями. Она спросила: правда ли, что его недавно Хрущ жевал? Он обалдел: да откуда ты знаешь наши кремлевские тайны? Она слегка повисла на его плече, чтобы не приземлиться на пятую точку. Да от предков, как всегда. Они только об этих тайнах и говорят. Только и жужжат: хрущщщ, хрущщщ, брррежжжнев… Теперь тебя, Роб, наверное, на кукурузу пошлют. Какую еще кукурузу, дитя? Какую-какую, ту самую, которой нас всех скоро Хрущщ накормит. А ты там будешь что-нибудь восторженное писать и читать жителям. Да ты, Милка, кажись, думаешь, что кукуруза это какая-ембудь земля, да? Конечно, это земля, ембудь. Какой-нибудь остров, что ли? Ну конечно, это островная часть нашей великой родины! И так они тащились, тащились, иной раз останавливаясь, чтобы поумирать от смеха, в другой раз бросаясь вскачь по бульварам, она запрыгивала, он ее подхватывал, прохожие хмуровато сторонились, и Роберт подсознательно обмирал: ну вот, я уже опознан, ну вот, сейчас уже по крайней мере дюжина людей звонит Анке. Надежда одна – что там всегда будет занято, занято, занято…
Он бросил на нее свою дубленку, купленную недавно тещей Риткой у дубленочного спекулянта Невинномысского, потом растащил шнурки на ботинках, вытащил ноги в гуцульских носках (подарок восторженной публики в городе Мукачево), лег рядом с девчонкой и обнял ее поверх дубленки.
Она заворочалась под руками. «Ты как-то не так это делаешь», – пробормотала и слегка всхлипнула. «Как ты просила, – пробормотал он. – Обнимаю тебя своими огромными лапами».
«Ты не меня, а дубленку свою обнимаешь. – пробурчала она, а потом воскликнула: – Да и вообще, пошла она к черту, твоя дубленка! Воздух согрелся. Даже жарко!»
Дубленка полетела в дальний угол тушинского лежбища, а Милка Колокольцева обняла его ногой, потом легла на него животом, взялась руками за его плечи и, локоны опустив, приблизила свои итальянские губы к его африканским. Ум его помрачился, когда они слились в поцелуе, или, может быть, воссиял, а скорее всего оттащился совсем в другой край, где он еще не был.
После поцелуя она уселась на нем верхом и стянула через голову свитер. Завела руки за спину, чтобы расстегнуть лифчик. Что-то как-то не получалось, сказывалась некоторая недостаточность в опыте расстегивания такого французского линжери. «Давай я тебе помогу», – пробормотал он и тут же, приблизив ее к себе, расстегнул где надо. Открылись ее грушевидные грудки с розовыми сосочками. «Вот, ласкайте, мистер Эр, если угодно», – с некоторой чопорностью произнесла она и отвернула лицо к окну, где гукался и заглядывал внутрь переживший зиму голубь. Роберт гладил грудки, которые то и дело вздрагивали у него под руками. Боги, он брал их нежнейшим образом в горсть!
Между тем ниже пояса у него непреклонно мужал главный боец. Невзирая ни на какие нежности верхних конечностей, он собирался на штурм. Милка почувствовала напор и изменила конфигурацию объятий, съехав с Роберта на постель Яна и расположив все прелести своего бельэтажа вокруг его пупка. Пальцы ее быстро и ловко взялись за язычок молнии и после недолгих хлопот освободили бойца; тот стоял, как Ахилл. Простонав от счастья, она накрыла всю сцену своими кудрями.
«Кто научил тебя, Милка, таким делам?» – пробормотал он, пуская свои пальцы в поиски ее ушей. Не выпуская бойца из ладони, она хихикнула: «Один папин друг».
Роберт больше не мог терпеть и взялся за остатки ее белья. Она дернулась, щелкнула резинка, вдруг разревелась: «Прошу тебя, только не это. Я этого никогда еще! Я так этого боюсь! Дай мне к тебе привыкнуть!» Поэт Роберт Эр, между нами говоря, несмотря на свои тридцать лет, в Казановах не геройствовал. Прямо говоря, он никого, кроме Анки, не знал, однако он знал ее так хорошо, что ни о какой отсрочке в нынешней ситуации не мог даже подумать. Имея в затылке эту свою, как он обычно думал, вечную модель, он раздел девушку догола, положил ее на спинку и залепил ей рот своими губищами.
Первокурсница Людмила Колокольцева даже не заметила, как она потеряла то, над чем так тряслась. Потом подругам она рассказывала: «Болевое ощущение совсем незначительное; не больше, чем прививка оспы». Зато счастье было такое огромное, что его иначе как «гипертрофированным счастьем» и назвать-то было нельзя. И все это продолжалось долго-долго, а вот после того как первое долго-долго, когда время исчезает, приходит все-таки к концу, начинается второе долго-долго, когда я три раза подряд завершалась, а уж после этого я заметила по часам и увидела, что третье долго-долго тянулось тридцать восемь минут. Ну, а уж потом, после кофе и бутылки шампанского – у того товарища весь холодильник был шампанским забит, – я все-таки сделала моему любимому то, что мы все, девчонки, умеем. Кому тут все это грезилось, трудно сказать.
Не исключено, что Милка Колокольцева по крайней мере в три раза преувеличила это «долго-долго», но мы предпочитаем не нарушать ее чувство «гипертрофированного счастья», которое, несмотря на то что оно промелькнуло «быстро-быстро», осталось в ее памяти на всю жизнь.
1963, дальнейший март
Дубна
В семье Андреотисов после возвращения Антоши из Кремля воцарилась чуть ли не траурная и во всяком случае скорбная обстановка. Поэт в своей комнатушке просыпался поздно, вставать не хотел, лежал под пуховушкой и слушал, как осторожно ступает отец, как шелестит мать, как они переговариваются приглушенными голосами.
Квартира у них была хоть и академическая, четырехкомнатная, но по кубатуре и квадратуре небольшая. Впрочем, все размещались респектабельно и с уважением друг к другу – и родители в кабинете отца, и сестра в светлице, не говоря уже об Антоше, у которого был даже отдельный выход на лестницу. Была, конечно, и гостиная-столовая, где семья собиралась на ужин.
Вернувшись недавно с конференции ученых в Афинах, отец, Антон Аристархович, водрузил в простенке большую карту Греции. Неподалеку от столицы он нарисовал фломастером круг и сказал: «Здесь – наши корни». Это был остров Эгина. Мама Колерия Викторовна не очень-то поощряла поиски греческого происхождения. Сама она была исконная волжская русачка из Царевококшайска (никогда не называла Йошкар-Ола) и происходила, как в последние годы неопасно стало говорить, «из древа Лопухиных».
Что касается сестры Антонины, то она, хоть и была на три года младше Антона, держала себя так, будто была значительно старше гениального мальчугана. Она окончила Первый МОЛМИ и была на ура принята в аспирантуру по офтальмологии. Завершив трехгодичный срок, она, опять же на ура, защитила кандидатскую диссертацию и теперь получила место в институтской клинике глазных болезней. Каждое утро она производила серию быстрых и четких движений: комплекс прыжков, сгибаний и разгибаний, душ, свитер через голову, пятиминутный завтрак с газетой «Медработник», проверка портфеля и наконец трехминутный контакт с большим зеркалом в прихожей, который завершался трехразовым путешествием гребня через богатую шевелюру от лба назад через всю голову до кончиков волос.
Во время этой последней процедуры мама почти всегда стояла у нее за спиной. Дочь оборачивалась и ловила в ее глазах, с одной стороны, некоторое восхищение, а с другой стороны, мимолетную досаду: дескать, припозднилась ты, дочь моя; имелось в виду, конечно, замужество. Антонина же отвечала маме почти неуловимой гримаской: дескать, что за вздор?
В общем-то семья у Антоши была, можно сказать, идеальная и к тому же умудрившаяся прожить три десятилетия в стороне от «компетентных органов». Вот уж кем они беспредельно восхищались, так это поэтом. Во всех своих поколениях Андреотисы занимались реальными деяниями, ублаготворяя общество инженерами, учителями, учеными, докторами, и вдруг народилось и вознеслось эдакое диво – Поэт! Да еще и волшебник слова! Да еще и футурист! Ведь что-то такое совершенно немыслимое сочиняет:
Я гадаю случайным землянам.
Край распался.
Но букашка на безымянном —
Как берут кровь из пальца.
И зал, а то и зимний стадион, ревет от восторга, синхронные аплодисменты, похожие на залпы при Бородино, и скандирование «Ан-то-ша, Ан-то-ша!» обрушиваются на хрупкую фигурку – вроде бы надо бежать? – но он все машет руками, подчеркивает свой ритм и все гонит вперед: «Судьба, как ракета, летит по параболе!» – и вот он вылетает, башка с хохолком впереди, ноги в стильных штиблетах вытянуты, как хвостовое оперение, и приземляется в штате Коннектикут, кони текут-кони текут, и в провинции Онтарио, отарою-отарою, и в Ориноко, и в Териоках, и в Гонолулу, где голые луны пляшут под песенку «Наша душа, Ан-то-ша!»: и все стоит худенький в луче луны, выдерживает напор любой толпы.
И папа, и сестрица, но больше всех мамочка Колерия Викторовна даже при самых громких успехах, боясь признаться друг дружке, трепетали: а вдруг какая-нибудь тварь затаилась за углом и ждет момента, чтобы пожрать родненького смельчака?
И вот восьмого марта 1963-го момент пришел и тварь хапнула в пасть. Они ничего еще не знали, но умирали от предчувствий. В газетах, конечно, не было ни слова о том, что произошло в Кремле. Только «Правда» напечатала на первой полосе официальную фотографию президиума с портретными физиономиями, с Хрущевым в сердцевине и с лауреатом Георгием Хохолковым на трибуне. Под фотографией было сообщение ТАСС о том, что седьмого-восьмого марта в Свердловском зале Кремля состоялась встреча руководителей партии и правительства с представителями творческой интеллигенции. В дебатах по докладу тов. Килькачева выступили товарищи такие-то и в том числе А. А. Андреотис, то есть раз в числе товарищей, значит, и сам товарищ.
Между тем Антоша вернулся домой после ночных блужданий, что с ним и раньше случалось, упал в постель и сутки в ней лежал, не раздеваясь. Мама умоляла Антонину: «Ну иди, поговори с ним; он только тебя и слушает!» Девушка подходила к двери, решительно, как здоровому человеку, стучала и, не дождавшись ответа, входила в комнату. Увы, при виде тела, лежавшего лицом к стене, у нее перехватывало горло, она ничего не могла сказать, не решалась погладить поэта по голове и тихо возвращалась в гостиную.
К концу дня Антону Аристарховичу позвонил сосед Крашенет и пригласил его погулять по переулкам. В этом не было ничего удивительного. Они часто гуляли вместе в своих солидных пальто, заложив руки за спину, обмениваясь спокойными и негромкими фразами и только иногда поглядывая через плечо. Крашенет работал референтом в международном отделе ЦК КПСС и, конечно, располагал информацией, недоступной широким кругам советского народа. От него-то профессор Андреотис и узнал, конечно, «в общих чертах», что произошло с его сыном.
Вернувшись с прогулки, он увидел в гостиной двух фанатических поклонников поэта, Леньку и Веньку, студентов Бауманки. Они рассказывали дамам со слов Анатолия Максимовича Гольдберга (Би-би-си) о кремлевской вакханалии «в подробном изложении». Каким-то образом этим физтехам всегда удавалось перекрывать заглушки и добывать нужные сведения. Получалось так, что Антоша вел себя геройски, вот почему его и растоптали. «Ну, мы с этими гадами еще посчитаемся», – решительно заявили Ленька и Венька. Антонина высокомерно подняла брови: «Это с какими же такими гадами вы посчитаетесь, молодые люди?»
«А вы не догадываетесь, Тонечка? Скачкообразное течение истории вам неведомо?»
Колерия Викторовна расплакалась. В это время в глубине квартиры, а именно в Антошином секторе, скрипнула дверь. Все замерли. Встал?! Из-за шторки просунулся чуть красноватенький нос поэта. Как раз носом он и прогудел: «Жил огненно-рыжий художник Гоген, бродяга, а также торговый агент…» – «Гип-гип-ура!» – закричали поклонники, а за ними и сестрица, а потом уж и дражайшие родители.
Удивительно, как быстро все скрываемые Агитпропом события становились известны широким кругам творческой интеллигенции, младшим научным сотрудникам бесчисленных НИИ, а также студентам. То ли железные башни с ослиными ушами, повсеместно окружавшие города, плохо работали, то ли злокозненные западные радисты работали слишком хорошо, то ли Ленька и Венька вносили в «Спидолы» какие-то усовершенствования, во всяком случае через неделю «вся Москва» обсудила и осудила похабное надругательство над молодыми поэтами.
За это время Антоша почти не покидал родных стен. Как и вся наша история, его настроение колебалось скачками. То вдруг выскакивал с новыми строчками, то снова поворачивался к стене, и тогда из абракадабры обоев на него надвигалось оно, то, что страшило масонов два столетия назад, – чудище обло, озорно, стозевно и лаяй. Он мучился мукой и страха, и стыда. То казалось, что вот придут с ордером на обыск – но ведь не жечь же то, что с Запада привез, книжки с дарственными надписями Аллена Гинзбурга[32], Артура Миллера, Джона Апдайка, Сартра и Пикассо – пусть лучше берут самого; наверно, у них и ордерок на арест приготовлен. А отсюда выплывала и главная мука – стыд. Да как же я, всемирный поэт, позволил свинопасу масс так над собой издеваться? Надо было кулаком ударить в дубовое гнездо позора: не смейте на меня орать!
И убеждал себя, что если что-нибудь такое повторится, вот тут и увидят отпор поэта. Прямо в лоб, промеж рогов – не смейте орать! И пусть берут, пусть в яму спускают, как Франсуа Вийона! Увы, в этом отпоре он не был уверен, хотя и знал, что позор может в любой день повториться. Утешало то, что люди во множестве ему звонят; не бздят. Спрашивают, не надо ли чего. Говорят, что на гумфаках МГУ начался сбор средств на поддержание поэта. Скоро, сказали, принесут академический портфель с крупными купюрами. Не возьму. Вернее, возьму, но тут же отнесу в итальянское посольство – на борьбу с последствиями флорентийского наводнения. Да и кому они там нужны, наши самые, самые, самые неконвертируемые в мире рублики? Может, у дипломатов обменять на «гринЫ»? Один мне вроде намекал на приеме в честь Дня независимости. Ты что, Антон, чокнулся? Хочешь за Рокотовым и Файбишенко последовать, за теми, которых Хрущ приказал пересудить на расстрел и тут же привести в исполнение? Жестокий большевик, ничего не скажешь! Экая тварь, призывает к «ленинским нормам», а сам расстреливает двух молодых, да к тому же уже осужденных к солидным срокам; за чепуху, за фарцовку! Ильичу, наверное, такое самоуправство не понравилось бы; ведь он у нас был юрист, читал германские гуманные газеты, обладал благородным лбом. Это видно даже по нашим деньгам, хотя вообще-то таким благородным не место на башлях. Надо где-нибудь в стихах потребовать: «Уберите Ленина с денег!» Вообще надо поэму о нем написать и вознести на вершину в назидание хрущевистам.
Однажды позвонил членкор Твердохлебов из подмосковного города физиков Дубны. Он был всего лишь на три года старше нашего поколения поэтов, и потому во время выпивонов его ничтоже сумняшеся называли Твердочленов. Послушай, Ант, сказал он, почему бы тебе не завалиться в Дубну? У нас тут такой отель отгрохали, чистый «Хилтон»! Выступишь в клубе, без всякого шухера, без афиши, а потом будешь жить в отеле хоть месяц, отдыхать от треволнений, вдыхать нейтрино, пить чай с нейтрино, на лыжах ходить тоже с нейтрино, то есть с ветерком.
Антоша физиков просто обожал и знал, что если есть в стране хоть кто-нибудь, на кого можно опереться, то это физик. Физик большевику нужен, чтобы налезать на американца, стращать того «последним и решительным». В свою очередь большевик нужен физику, чтобы расширить бюджет по экспериментам. Едва лишь американец расширяет бюджет своему физику, как наш физик сообщает об этом большевику, и тот тогда расширяет бюджет, чтобы наш физик не отстал. Американец тогда немедленно расширяет бюджет своему физику, чтобы наш физик того не обогнал. И так далее. Таким образом, все четыре персонажа, наш физик и большевик, американец и их физик, крайне нуждаются друг в друге. К ним примыкают и некоторые попутчики, в частности, к нашему физику отчасти примыкает поэт-лирик, а к их физику примыкает композитор-минималист. А Хрущев в эту ситуацию не очень-то врубается. Ему кажется, что он и без физика может всех стращать.
Звонок Твердохлебова и все последующие соображения о физиках неожиданно взбодрили Антошу, и он решил ехать. Он уже бывал в этом уютном городке, на окраине которого располагалась страшноватая современная штуковина, огромный синхрофазотрон для разгона частиц. В тот раз он два часа читал стихи и отвечал на записки в Доме культуры при большом стечении ученой публики. Сейчас он даже думать не мог о таком широковещательном концерте. Другое дело встреча в академическом клубе, где соберется, как Твердый сказал, не больше полусотни избранных. Уединение в отеле – это тоже благо. Буду там валяться в постели или на диване и читать Данте в переводе Лозинского. Писать не буду ничего. Надо сделать паузу. Лыжи – это тоже здорово! Надо попросить у них горную экипировку, там есть склоны. Надо встряхнуть ТС, то есть транспортное средство, то есть тело; оно заслужило. А Хлебу надо сказать, чтобы держал мое пребывание в секрете. Мне нужно забыть тот кремлевский бред.
Семья была потрясена, когда Антоша вышел из своей комнаты в полушубке, с плечевой туго набитой сумкой и с кожаным баулом, доставшимся по наследству еще от деда. «Уезжаю в Эстонию. Оттуда сразу позвоню», – объявил он и тут же бросился на выход, чтобы избежать всяческих увещеваний.
Перед посадкой в электричку на Дубну его охватил какой-то микроужас. Что я делаю, куда я прусь, да ведь не доеду же никогда! Через два часа доехал. Твердый-Хлеб ждал на перроне. Шел довольно густой мягкий снег. Разные сцены встреч вокруг: кто хохочет, кто туманится, много индифферентных – в общем нормальные и, что характерно, человеческие лица. От микроужаса все еще чуть-чуть перехватывало дыхание, но Твердохлебов так его мял в объятиях, что все вскоре восстановилось. Этот Хлеб был вовсе не так уж Тверд, скорее напоминал каравай свежей выпечки. Усадил его на задний диван своего собственного «ЗИМа», да еще и колени прикрыл медвежьей полостью. Рулил сам, но все время оглядывался, сияя. «Ну видок у тебя, Антошка, прямо на море и обратно, да ничего, ничего, отойдешь, порозовеешь в нашем нейтрино-климате!»
Отель на высоком берегу Волги действительно был похож на один из бесчисленных «хилтонов», однако на крыше у него красовалась оригинальная вывеска «Гостиница Дубна». На восьмом этаже его ждал «полулюкс» с большим телевизором. Вот так отвечают наши физики на справедливый гнев нашей партии. Перед сомнительным господином Андреотисом открывают просторы нашей родины с гигантским цирком физического прибора. «Коньяку хочешь?» – спросил членкор. «Хочу», – неожиданно для самого себя бойко ответил Антон. И сразу захорошел.
Вечером отправились, пешком конечно, в академический клуб. Там внутри могло показаться, что ты в Англии: кожаные кресла, мягкосветные торшеры, вдоль стен книжные полки, в середине комнаты большой медный глобус. Не торопясь, туда стекались из своих личных коттеджей, построенных еще военнопленными немцами, большие величины науки – Клентович, Мизгал, Колокольцев, Баритон, Лого-Плошкин, Фурман и даже похищенный из Италии Монтекорно. Большинство академиков и членкоров были с женами, в то время как большинство молодых докторов заявились по-холостяковски. Среди женщин одна очень выделялась. Антоша посматривал на нее. Чем она так выделяется? Платьем, что ли? Фисташкового цвета платье, казалось, шуршало. Теплотой взгляда, может быть? И впрямь, всякий раз, как она взглядывала на Антошу, в глазах ее начинал голубеть Юг. И улыбка ее не была формальной. Формально она улыбается академикам и женам, а вот Антоше – как своему.