Текст книги "Таинственная страсть (роман о шестидесятниках). Авторская версия"
Автор книги: Василий Аксенов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 29 (всего у книги 34 страниц)
Но больше всего грустил по московско-питерской кодле, которая его обожала до истерического всхлипа «Наш Моня гениал!» А если уж говорить о кодле, то из нее больше всего ему вспоминались те, с кем он купался в канале Москва – Волга, особенно Ралик Аксельбант-Кочевая-Ваксон. Все ему тогда сострадали, кроме этой девушки, которая не сострадала, сострадая своему Ваксе.
Прошло не более двух лет, и Яша Процкий стал на Манхэттене непререкаемым экспертом по русской литературе. Временами он объявлял творца номер два, но не по стихам, а вообще, по прозе. Вот, например, прибыл в Новый Йорк забубенный Фьюз Алехин. Он был на родине известен как автор лагерных баллад, но по этому жанру в Нью он не прохилял. Была также у него повестуха о торговле спермой в столице мира и социализма, и вот по этому жанру на суаре у Татьяны Яковлевой-Розенталь доктор Процкий объявил его «Доницетти русской прозы». До Моцарта все же не дотянул, поскольку место было уже занято.
Довольно часто в НЙ заезжал Ян Тушинский: то за мир, то за гуманизм. Всякий раз они встречались и шли поужинать в соседний к Процкому японский ресторанчик. Там сидели вдвоем во всей комнате, тихо беседовали о разном, выделяли что-то слишком искривленное, или слишком распрямленное. Ян уже почитал Якова как эксперта и иногда жаловался ему на какой-нибудь скандал; ну, скажем, на появление какого-нибудь очередного антисоветского свинства. Процкий кривовато улыбался: разве может быть антисвинское свинство? И оба смеялись. Ян передавал ему приветы и письма от родителей. Иван Евсеевич Процкий по-прежнему работал замдиректора железнодорожного дома культуры Северо-Западного куста. Мама Лия Борисовна в Пятидесятые годы была известна как дамский мастер по прическам. Несколько лет назад она вышла на пенсию и прически делала только избранному кругу своих клиенток в выгородке из китайских ширм и кафельной печки их просторной, но единственной комнаты. Яша глотал слезы и даже сжимал обеими руками свое большое горло. Только здесь, в грубом коммерческом городе, столь непохожем ни на Лиговку, ни на набережные Невы, он понял, что любовь к родителям выражает большую часть его души.
Ян протягивал руку через столик и пожимал мягкое плечо своего, можно сказать, протеже. «Яша, я обещаю тебе, что ваша встреча состоится. Ну, нужно только слегка ублаготворить Василия Романовича, то есть сделать то, о чем мы прошлый раз говорили, ну, как раз, когда говорили о тщеславии Ваксона; вот и все. А сейчас, дружище, почитай мне что-нибудь из своих последних циклов».
Яша сглатывал густые слезы почти хронической простуды и начинал читать сначала тихо, а потом все выше, вызывая мелкое дребезжание японского хлама:
В те времена в стране зубных врачей,
Чьи дочери выписывают вещи
Из Лондона, чьи стиснутые клещи
Вздымают вверх на знамени ничей
Зуб Мудрости, я, прячущий во рту
Развалины почище Парфенона,
Шпион, лазутчик, пятая колонна
Гнилой цивилизации – в быту
Профессор красноречия – я жил
В колледже возле главного из Пресных
Озер, куда из недорослей местных
Был призван для вытягиванья жил.
Все то, что я писал в те времена,
Сводилось неизбежно к многоточью.
Я падал, не расстегиваясь, на
Постель свою. И ежели я ночью
Отыскивал звезду на потолке,
Она, согласно правилам сгоранья,
Сбегала на подушку по щеке
Быстрей, чем я загадывал желанья.
«А теперь ты почитай что-нибудь, Янки. Что-нибудь из старого, а? Знаешь, мне сейчас будет в масть что-нибудь из твоей классики. Почитай из „Братской ГЭС“ – нет?»
Тушинский начинал читать из этого монстра, которым десять лет назад пытался отмазаться от «Преждевременной автобиографии». Черт его знает, этого Яшку, думал он, может быть, ему как раз нужна такая советская ностальгия.
……………………………………
Вроде все бы спокойно, все в норме,
А в руках моих детская дрожь,
Я задумываюсь: по форме
Мастерок на сердечко похож.
Я конечно в детали не влажу,
Что нам в будущем суждено.
Но сердечком своим его мажу,
чтобы было без трещин оно.
Чтобы бабы сирот не рожали,
Чтобы хлеба хватало на всех,
Чтоб невинных людей не сажали,
Чтоб никто не стрелялся вовек.
Чтобы все и в любви было чисто
(а любви и сама я хочу),
чтоб у нас коммунизм получился
не по шкурникам – по Ильичу.
……………………………………
Пусть запомнят внуки и внучки.
Все светлей и светлей становясь,
Этот свет им достался от Нюшки
Из деревни Великая Грязь…
Процкий слушал, держась за свой подбородок и стеная слегка. Когда Тушинский выдохся, он сказал ему: «Послушай, Янки, ну как ты мог наворотить такую паскудную советчину? Ведь ты поэт – нет? Где твои знаменитые рифмы? Влажу – мажу? Рожали – сажали?
Боже мой, ну почитай мне про снег! Ведь ты же снегом был славен! Ну – нет?» И Ян тут же менял пластинку.
А снег повалится, повалится,
И я прочту в его канве…
И далее старался без всяких «Ильичей». А в ответ сквозь хлюпанье наплывали приметы влажных берегов.
Выползая из недр океана, краб на пустынном
пляже
Зарывается в мокрый песок с кольцами мыльной
пряжи,
Дабы остынуть, и засыпает…
И так без конца, чуть ли не до утра, забыв про все обоюдные козни, долдонили и долдонили в пустом японском суши-баре, а буфетчик Долдони только и успевал не забывать менять кассетки в машинке своей под прилавком.
1975–1980
Крути-крути
Роберт Эр давно уже стал замечать за собой некоторую раздвоенность жизни, от которой страдал. Все-таки еще совсем недавно он полагал себя непременным членом «оттепельного» авангарда. Более того, одним из заводил. Решив вступить в партию, он собрался там как бы представлять послесталинских идеалистов, а получалось так, что он то и дело вроде бы ловил себя на том, что вместе с ним партаппаратная задница (ну, скажем, в образе того же Юрки Юрченко) как бы оседает в глубь авангарда.
Это еще полбеды. Свои и чужие. Чужие и свои. Две маски. Быстрая перемена двух личин. Однако появляется что-то еще, третье. И это третье опять же делится на постоянно делимые образины: «свои, но чужеватые», «чужие, но свойские», «чужеватые чужие», «свойские свои»; дальнейшее – мельканье. И явный дискомфорт, или, как говорили тогда, «вегетативка».
Перед «чужими, но свойскими», например, было ему как-то неловко демонстрировать своячество богемы, а перед «своими, но чужеватыми» было неловко садиться в номенклатурный автомобиль. Особенно малоприятно как-то получалось, когда в каком-нибудь сборище, ну, скажем, на концертах, сходились малоофициальные поэты и вполне официальные певцы и композиторы. Или вот, например, зимний сезон в Доме творчества «Малеевка». Приближается Новый год. Как организовать праздничный стол – вот головная боль и для Роберта, и для Анки. Ну, скажем, гармонируют ли друг с другом Ваксоны и Бокзоны. Во-первых, анекдотическое сходство фамильных окончаний. Это, впрочем, может помочь – будем все время хохмить на эту тему. Но все-таки, кто такой Эммануил Бокзон с его мужественным баритоном? Записной певец Армии и Флота, носитель бесценной патриотической идеи, исполнитель половины песен на слова Роберта Эра.
Об этом, товарищ,
Не вспомнить нельзя.
В одной эскадрилье
служили друзья.
И было на службе
И в сердце у них
Огромное небо —
Одно на двоих.
А кто такой Ваксон, сердешный дружище Вакса? Человек под строгим наблюдением, автор подозрительного романа. К тому же вместе с ним равно неотразимая и подозрительная жена, в которой Анка с ее патологически острым чутьем подозревала когда-то соперницу.
Малеевка вообще-то, товарищи, – это райский сугроб! Там миролюбиво ярится морозное солнце. Писатель там нагнетает картину просто при помощи ледяных слов; путем перечисления. Эту крамольную идею вшептывал Ваксон в любимое ухо во время прогулки. А девчонка их Вероникочка дергала его за капюшон парки и требовала; «Перестаньте шептаться!» Он повторяет громко то, что только что произносил тихо. Надо считаться с этой милейшей персоной: все-таки дочь бывшего посла.
По идеально расчищенным снежным дорожкам навстречу Ваксонам идет семья Эров. Солнце бьет последним в лицо, а первым греет зады. Может быть. Эры ослеплены, ничего не видят? Может быть, Ваксоны думают, что Эры их чураются? Эры тормозят. Ваксоны тоже.
«Привет!»
«Привет!»
«Вы где, ребята, встречаете Н. Г.?» – спросил Роберт.
«Здесь притулимся», – ответил Ваксон. Ралисса держала его под руку и задирала нос. Все-таки бывшая жена бывшего посла.
«Может, сядете за наш стол? – Роб подтолкнул друга. – Давай, Вакса, причаливайте!»
Вероникочка локотком, на манер голливудских кокеток, подтолкнула старшую дочь Эров, свою ровесницу.
«А ты, Полинка, с предками будешь?»
Та посмотрела на нее с отрепетированной надменностью и ничего не ответила.
Тогда вмешалась младшая крошка.
«Она будет, будет! Со всеми нами, с предками, будет сидеть как миленькая. И даже ее Тим будет с нами!» Все, конечно, расхохотались на «предков».
«Благодарим за приглашение, – с наигранной величавостью проговорила Ралик. – Мы им, конечно, воспользуемся. Не так ли, Вакс?»
«Охотно, – тут же подтвердил Ваксон. – Итак, до вечера, любезные Эры».
Стали расходиться на не очень-то широкой снежной аллее. Вероникочка, расходясь с Полинкой, довольно громко шепнула: «Вот увидишь, кадрану твоего Тимофея!»
Полинка за наглость такого рода столкнула ее в сугроб. Ну, променада семей продолжалась.
«Ты что, с ума сошел, Роб? – шепотом возмутилась Анка. – Зачем ты их пригласил? Ведь с нами будет Бокзон! Да и вообще, к чему это? Неужли ты не понимаешь, что мы расходимся с Ваксом? Может, ты просто хочешь, чтобы Ралик сидела рядом? Никак не можешь ее забыть? Признайся!»
Она дергала его за рукав, чтобы отвечал. Но он молчал. Подбежала и тоже дернула младшая дочь. «Папок, забрось меня на сугроб!» Нас просят, мы делаем. Теща Ритка, не выпуская изо рта сигареты, делает снимки своей «Практикоматкой». Идиллия!
После боя кремлевских курантов и брежневского чмоканья вся публика в колонном обеденном зале Дома творчества повернулась к популярнейшему Бокзону – «Эммануил, осчастливьте!» Певец с его неподвижной черной шапкой волос, с лицом, будто слепленным из папье-маше, и прямой несгибаемой статью спины прошел меж столов на маленькую сцену, где его приветствовало трио музыкантов. Ралисса подумала, что он похож на часового Букингемского дворца. Ваксон сразу понял, о чем она подумала, и улыбнулся ей. Вдвоем они были похожи на светскую пару иностранцев: мадам – декольте, месье – в лоснящемся такседо.
Бокзон скорее понравился им, чем нет. Во всяком случае, отвращения не вызвал; это факт. Он так запросто начал беседу: «Послушай, Вакс, у нас тут был спор в музыкальной среде о твоих сочинениях. Одни говорили, что лучшая вещь – это „Затоваренная бочкотара“, а вот мне, например, больше нравится „Затоваренная стеклотара“; а вот вы, Ралисса, как считаете?»
Замаскированный под Ралиссу Джон Аксельбант тут же сострил цитатой из Козьмы Пруткова; «Мне нравятся больше обои, сказал он и выбежал вон».
Бокзон поднялся на сцену с такой прямотой, что некоторые уже выпившие убоялись, как бы не опрокинулся назад. Благополучно приблизился к микрофону. «С Новым годом, товарищи писатели, а в основном сопровождающие персоны!» Все расплылись в благодушии, которое, как известно, распространяется до двух пятнадцати утра. После этого – анархизм.
«Мы с Робертом подготовили для вас сюрприз. Песня „Притяжение земли“!» И он запел своим героическим баритоном:
Там горы высокие,
Там реки глубокие,
Там ветры летят,
На проселках пылят.
Мы – дети романтики,
Но самое главное,
Мы – дети твои,
Дорогая Земля-а-а…
«Браво, Роб, – сказала Ралисса и посмотрела через стол прямо в глаза. – Это, может быть, лучшее твое певческое». Анка для отвода своих глаз потянулась к Ритке с сигаретой за огоньком. Зимним загаром вспыхнуло Робертовское лицо, но побелели уши.
Вернулся Бокзон, спросил не без волнения: «Ну как?» – «Здорово, Бок, – сказал Ваксон. – Хорошо, что космическое, а не патриотическое».
«Недавно в Кремле ее пел, – похвастался лауреат премии Ленинского комсомола. – Все там рассупонились, а Сам даже выжал слезу».
Тут оркестр заиграл американщину, танец «крути-крути», и ринулась в бой вся писательская молодежь. Вот преимущество этого танца – идет без прикосновения рук, а потому не парами можно танцевать, а трио. Вот так и Полинкин «бойфренд» Тимофей, высокий и спортивный, самым лихим образом отплясывает сразу с двумя барышнями – с «герлфрендихой» своей, а заодно и с Вероникочкой, которая привносит в этот танец кое-какие лондонские тонкости.
Анка напрягалась-напрягалась, но потом все-таки предложила Ралиссе вариант светской беседы: «Знаешь, Ралик, мы на прошлый Новый год с Мелоновыми тут сидели. Помнишь Мирку? Сейчас они в Штатах». – «Ну как они там?» – и Ралиска одним махом перескочила поближе к Анке. Сидя вплотную, обе фемины стали сильно курить и отбрасывать назад волосы.
Бокзона пригласила к себе компания Героя Советского Союза Гофмана, известного тем, что зависая над Берлином, он сообщал по радио: «Внимание, Берлин, тебя бомбит ГСС Гофман!» Образованные пилоты по этому поводу острили: «Ну вот, опять пошла гофманиана!»
Роберт подмигнул Ваксону. «Пошли, старик, разыграем пирамиду». Тот тут же встал. «Какую хочешь фору?» Они спустились в подвал. Там зеленели два превосходных бильярдных стола. Роберт прикрыл дверь и повернул ключ в замке.
«Слушай, Вакс, я хочу с тобой поговорить на одну важную для меня тему».
Сейчас начнет разговор о Ралиске, подумал Ваксон. Жена давно уже рассказала ему, в каких они были отношениях с Эром. Вначале он взбесился, но, подумав, утихомирился: мало ли что у нее было до меня. В конце концов, убегая от Кочевого к Эру, она делала далеко не худший выбор. В конце концов, все ее эскапады с теми, с кем на «ты» – с Полухватовым, с Турковским, с капитаном Карукулем, с Барлахским – были не чем иным, как бегством от крокодила. Просто она меня искала – и вот нашла, и все предыдущее вычеркиваем. Пусть остается в прошлом только Эр: ведь он мне брат.
Роберт разбил пирамиду и положил кий.
«Скажи мне, Вакс, ты веришь в социализм?»
Ваксон присел на край стола.
«Верил когда-то. То больше, то меньше, но окончательно избавился от этой заразы после 1968-го. Советский социализм – это массовый самообман».
«А Ленин?»
«Что Ленин?»
«Но Ленин-то ведь – это анти-Сталин; не так?»
«Чепуха. Сталин – это ультра-Ленин; вот и все. В принципе Ленин – это первый бес революции». В больших глазах Эра промелькнуло мимолетное страдание.
«Ну расскажи мне, Вакс, почему так плох Ленин!» Ваксон издали, через весь стол по диагонали, под щечку, положил свояка в лузу. Вздохнул. Почесал заросший затылок. Приблизился к другу.
«Ты же знаешь, Роб, что мой отец почти выработал весь свой срок – пятнадцать лет лагерей и три года ссылки. Казалось бы, можно было прозреть, но этого не произошло. Ленин – по-прежнему его кумир. Еще в 1919 году перед отправкой на Южный фронт их коммунистический батальон удостоился встречи с мессией черта. Он выступал перед той юной деревенщиной, обещал им лучезарное царство трудящихся. Всех очаровал, а Савелия особенно, потому что тот сподобился сфотографироваться рядом с вождем. И вот теперь, пройдя через ГУЛАГ, он продолжает твердить: „Ленин был хорошим человеком, он шел к социалистической демократии, он любил народ, обладал гуманизмом, мудростью! Сталин – вот кто гад, вот кто предатель революции!“ Я ему говорю: „Отец, ответь: кто разогнал Учредительное собрание? Кто придушил всех соратников по борьбе, все небольшевистские партии революции? Кто прихлопнул все газеты? Кто спустил с цепи Дзержа? Кто развязал массовый красный террор, залил кровью Кронштадт, Ярославль, Крым? Кто приказал применить против тамбовских мужиков химическое оружие? Кто рассылал приказы – вешать, вешать, вешать! Кто ввел „военный коммунизм“, обрек миллионы на голодную смерть? Кто, наконец, впервые в истории создал структуру концентрационных лагерей?“ На все эти вопросы мой бедный отец отвечал однозначно: „Брехня! Чепуха! Не болтай глупости!“ Вот так, Роб: уже три поколения загипнотизированы этим гадом».
«Ты так и говоришь – гадом?» – с глубокой мрачностью спросил Эр.
«Да, я так и говорю! – с некоторой рисовкой ответил Ваксон и сам себя одернул: – Ну как, скажи, еще его назвать?»
Возникло молчание. Сверху доносились ритмы «крути-крути» и взрывы смеха разных компаний. Спокойно обходятся без нас, подумал Роберт. Прервал молчание.
«И все-таки социализм у нас построен; ты согласен?»
«Да, с этим я согласен, – быстро ответил Ваксон. – Иначе никак и не назовешь это блядство».
Эр зашагал по бильярдной, почему-то пролез под столом и, сидя на корточках, вопросил: «Но ведь ты же не будешь отрицать, старик, что социализм рождает некоторые исторические преимущества, возвышает человеческий дух?»
«Это чем же он его так заботливо возвышает?»
«Ну, хотя бы снижением меркантилизма. Видишь, какой каламбур – возвышение путем снижения! Но если всерьез, ведь ты же не можешь не согласиться, что Запад погряз в меркантилизме, а мы нет. И Америка, и Европа одержимы деньгами, а у нас вот этого не наблюдается. Или почти не наблюдается. Чем еще ты можешь это объяснить, если не духовными принципами нашего общества?»
«Отсутствием денег, – простенько так ответил Ваксон. – У нас ведь нет денег вообще, разве ты этого не замечал? То, что мы называем деньгами, по сути дела мелкие такие сертификаты, выданные государством на пропитание. Народ у нас жаждет не этих с понтом денег, а предметов, которых почти нет в округе, то есть дефицита».
Роберт вздохнул. «Боюсь, что ты прав, старый. Скажи, ты сам к этому пришел или кто-нибудь тебя упропагандировал?»
«Старик, я сам до этого допер».
«Ну и какие у нас впереди радужные перспективы?»
«Это общество обречено. Самой радужной для нас перспективой была бы разборка, полный демонтаж».
Роберт встал. «Пожалуй, ты прав. Только это уже не при нас. Лет сто еще этот колхоз протянет».
Он снова составил пирамиду и не глядя ее развалил. Шары разлетелись по разным лузам. Ну и будем тянуть. Возделывать свой огород. Такова наша судьба. Где твой огород, мой вольтерьянский друг? В Останкино. В моей еженедельной программе «Документальное кино». Ты бы знал, Вакса, как меня заваливают письмами, требуют ответа на вопросы. Ну что ж, крути-крути, Эр! А меня вот не тянет во властители дум.
Они пошли наверх. По мере подъема поглядывали друг на друга и улыбались: ни одного слова о Ралике не было сказано. Вышли в зал и сразу увидели ее. С монументальным Бокзоном она плясала «крути-крути», то есть «твист». Рядом крутили и девчушки-пеструшки, и бравые юнцы во главе с Тимом. Отсчет уже пошел: 100–1.
1977
Человекова
В конце Семидесятых собралась в отъезд и заслуженная артистка РСФСР Екатерина Человекова с трехлетним сыном Денисом Антоновичем Андреотисом. Этому событию предшествовала плохо организованная жизнь Человековой. Внимательный читатель должно быть, заметил, что в начале десятилетия она едва ли не выпала из творческого круга. После коктебельской фиесты 1968-го у нее обнаружился чуть ли не гомерический аппетит к спиртному. Хлестала Катюха взахлеб и, к сожалению, банку не держала. Антоша, бедный, не ахти какой завсегдатай злачных мест, умаялся ее искать по трапецоидному маршруту клубных, по профессиям, заведений: ЦДЛ, Дом кино, Домжур, Архитектор, ВТО. Она удирала от него то с кем-нибудь «из наших» – ну, например, у Тушинского на Чистых прудах обреталась с неделю, ну, в Тбилиси летала с композитором Чурчхели, – а то и с «ненашими» якшалась, с практически незнакомыми трудящимися.
Зависимость от бузы у нее уже приближалась к критическому уровню. Однажды Антоша ходил взад-вперед по Сиреневому бульвару ранним-ранним утром; в окрестностях дома Человековой. Он жаждал до слез, до бурных рыданий ее увидеть, однако не плакал, бубнил стихи:
………………………
Я деградирую в любви.
Дружу с оторвою трактирною.
Не деградируете вы —
Я деградирую.
Был крепок стих, как рафинад.
Свистал хоккейным бомбардиром.
Я разучился рифмовать.
Не получается.
………………………
Семь поэтических томов
В стране выходит ежесуточно.
А я друзей и городов
Бегу как бешеная сука,
В похолодавшие леса
И онемевшие рассветы,
Где деградирует весна
На тайном переломе к лету…
Но верю я, моя родня,
Две тысячи семьсот семнадцать
Поэтов нашей федерации
Стихи напишут за меня.
Они не знают деградации.
И вдруг увидел – под скамейкой лежит девчонка на боку, худа, как чахленькая змейка, бормочет: «Не хочу в Баку…» Это была Человекова. Он вытащил ее на поверхность. Усадил на скамейке. Кофточка ее была распахана, висела клочьями. Под правым глазом и в левом углу рта надулись синяки. Башка несчастной падала на грудь и булькала словами: «Меня какие-то трое… трахали… тащили на самолет… в Баку… лупили в лицо…» Волна сострадания вдруг поднялась в нем трагическим Вагнером. Поднял ее, невесомую, на руки, остановил такси. «Давай в Переделкино! Двойной тариф!»
На даче его жена Фоска Теофилова кушала кофе со сливками, когда он вошел с Человековой на руках. «Где ты нашел этого женского выродка?» – вскричала она. «На Сиреневом, под скамейкой», – ответствовал он. Фоска действовала очень решительно. «Ты что, Катька, совсем охерела?! Ну-ка вставай на попа! Держись за меня и за Антона! Двигай нижними! Не ягодицами, а конечностями. Никто тебя ни в какой Баку не тащит! Тащим в ванную!»
Они недавно получили от Литфонда три комнаты и веранду в дачном доме с куском тайги. Правительство в последние годы стало поэтов увещевать дарами и наградами. Недавно в Кремле, в том же зале, где неистовствовал Хрущ, вручали им ордена. На кой черт мне нужна эта бляха, думал Антон. Лишь бы Катька оклемалась, перестала водку жрать. А та о водяре даже не заикалась. Лежала день-деньской на диване в его кабинете, закутавшись в пледы. Прекрасными оклемавшимися очами зырила то в окно, то в телевизор. А он ее кормил и в сумерках выводил гулять по аллеям соцреализма. Бубнил стихи. Через полгода она забеременела.
Боже, что я натворил, все острее и острее думал Антон по мере увеличения живота. Фоска возвращалась из города, где заседала в репертуарных комиссиях, а также проводила в жизнь проекты сложноватых и тревожащих книг, расчесывала волосы Катьке-дуре, заплетала их в косы, говорила ей что-то симпатичное, однако грубоватым баском. Человекова лицом Идиота смотрела на живот, то есть с острейшим состраданием. Антоша вспоминал свои ранние стихи:
Сидишь беременная, бледная.
Как ты переменилась, бедная.
Сидишь, одергиваешь платьице,
И плачется тебе, и плачется…
За что нас только бабы балуют
И губы, падая, дают,
И выбегают за шлагбаумы,
И от вагонов отстают?
………………………
И от Москвы до Ашхабада,
Остолбенев до немоты,
Стоят, как каменные, бабы,
Луне подставив животы.
И, поворачиваясь к свету,
В ночном быту необжитом —
Как понимает их планета
Своим огромным животом.
И вот наконец свершилось: в Одинцовском роддоме явился в свет Денис Антонович. С кулечком этим Екатерина, все еще в амплуа дурочки, была привезена на дачу Андреотиса. Здесь она попросила созвать заседание тройственного союза.
«Фоска и ты, Антошка, – сказала она неожиданно взрослым и умным голосом. – Я хочу вам сказать, чтобы вы не беспокоились. Денисочку запишу на свою фамилию и без указания отца».
«Да ты что, Катька, рехнулась, что ли? – возопила Теофилова. – Нет, ты слышишь, Антоша, что она изобрела? Отвечайте оба, кто отец инфанта? Вот так и записывайте – Денис Антонович Андреотис!» И тут все трое разрыдались в счастливом варианте.
Интересно, что данный младенец привнес в жизнь актрисы Человековой дух творческого возрождения. Все ее маниакально-депрессивные оргии ушли в прошлое и были забыты. В театре на нее не могли нарадоваться: бралась за любую работу и в конце концов выдвинулась на ведущие роли – Нина Заречная, Зоя Космодемьянская, Любовь Яровая и пр. Приезжие заграничные режиссеры жаждали ее заполучить для своих абракадабристых амплуа, и вот из-за этой-то жажды и возникла очередная кризисная ситуация в жизни Кати Человековой.
В Голливуде высокие лбы задумали ремейк толстовского «Воскресения», и вдруг кто-то им сказал, что лучшей Катюши Масловой, чем Катюша Человекова из Москвы, в мире не сыщешь. Толпа людей из «фабрики снов» явилась в суровую столицу мира и прогресса, чтобы сделать кинопробы. Сняли Катю на разные пленки и форматы и ахнули: молва права! Тут же ей был представлен договор на три миллиона плюс страховки и бенефиты. Актриса от счастья стала вращаться и подпрыгивать. А я-то думала, товарищи американцы, что вы меня для экономии фрахтуете. Кэтти, ответил ей продюсер Праухвоуст, прошу вас запомнить на будущее: Голливуд не заинтересован в экономии, Голливуд заинтересован в прибыли.
Те, кто не знаком с временем Семидесятых, никогда, очевидно, не поймут сути дальнейшего советского конфликта. Ну, казалось бы, в чем дело? Пусть девушка берет «бабло» и ликует. Должен признаться, что даже мы, продравшиеся сквозь то десятилетие, до конца этого не понимаем. Почему Минкульт встал на дыбы? Почему все могущественные носорожьи структуры, вроде ЦК и КГБ, уперлись рогом? Вроде бы им было бы выгодно для общей-то великой цели продвигать советскую актрису к вершинам благоденствия и славы, ан, оказывается, мы чего-то не понимаем; выпускать Человекову в Голливуд нельзя!
Итак, контракт повис в воздухе, да и весь проект накренился. Над Катей нависли нахмуренные брови режима. Сдавайтесь, дорогуша, иначе никаких ролей больше не получите. Вот вам бумага, вот перо, пишите своим буржуазным покровителям: не согласна с вульгарной трактовкой великого русского классика. Роль проститутки идет вразрез с нашей идеологией.
Антоша и Фоска ей говорили: плюнь на них и поедем все отдыхать в Народную Республику Болгарию. Она долго стояла молча в роли оскорбленной добродетели. Стояла долго анфас, потом повернулась в профиль. Потом наконец высказалась. Нет уж, я лучше уеду в государство Израиль. С Дениской? – ахнула Фоска. Конечно, с ним, куда же я без Дениски. Насовсем? – ужаснулся Антоша. Нет, не насовсем. Ненадолго. Оттуда перееду в Америку. Вот туда уже насовсем.
Прошла пара месяцев напряженной борьбы за визу под прицелом иностранных корреспондентов, и вот наконец они все едут в Шереметьево для участия в ритуале разлуки. Антоша целует своего такого родного мальчика-губастика. Фоска борется с потоком слез. Друзья по театру и по кино вытирают глаза. Одна лишь Человекова держит достоинство, потому что «человек – это звучит гордо!». Она уходит по коридору в валютную зону. Оборачивается, смотрит на стенку провожающих за стеклянной стеной. Поднимает правую руку, пальцы раздвинуты в дерзейшем жесте – V for Victory! Антоша шепчет ей вслед строки, которые сложатся только в будущем:
Деклассированные вурдалаки
Уподобились комарью.
Ты мне снишься во фраке,
Дирижируешь жизнь мою!
………………………
И какой-то восторженный трепет
Говорит тебе: «Распахнись!»
Возникающий ветер треплет
Взмахи твоих ресниц.
………………………
Когда же лапы и ручки
Рукоплещут, как столб водяной,
Ко мне повернешься лучшей,
Главной своей стороной.
Истерика охватывает ее только в салоне самолета.
Останкино
Суровый год
Десятилетие Семидесятых от начала и до завершения прошло под лозунгом «зрелого социализма». В этой главе нам вместе с нашим Робертом Эром придется совершить хронологический скачок в завершающий период «зрелости». Без всякого бахвальства мы можем сказать, что Роберт благодаря своей постоянной работе на телевидении в роли ведущего регулярной программы «Документальное кино» стал для огромной массы телезрителей настоящим «властителем дум».
город в городе[96], двадцать восемь тысяч персонала, башня полукилометровой высоты с рестораном «Седьмое небо»; ну что там говорить – настоящий город тоталитарного будущего!
Интересно, что тоталитарщина царила в Останкино, как и во всей Москве, только на поверхности. При малейшем углублении персона попадала в бурнокипящую нашу житуху, в которой терялись все ориентиры и оставалось только жаждать, чтобы перед тобой оказался некто умный, спокойный, знающий, честный, в общем, хороший парень, а еще точнее – поэт Роберт Эр, лауреат премий, депутат Моссовета, секретарь СП СССР, телевизионный близкий родственник всего народа.
Впервые пригласил Роберта на эту должность всесильный и очень сильный в смысле партийной принципиальности государственный деятель Лапин Сергей Георгиевич. Эр долго на эту тему с ним беседовал. Ради этих бесед главтелевик СССР отключался от всех и приказывал никого к себе не пускать, даже китайцев. Один только личный заместитель Мамедов Энвер Назимович мог зайти на пять минут и перекинуться парой реплик. Иногда, впрочем, Георгиевич приглашал Назимовича побыть, чтобы расширить сферу конфиденциальности.
Речь шла о том, что не надо бояться цензуры. Люди, которые верят друг другу, должны сами себя цензурировать именно с точки зрения этого доверия. Роберт, расскажи Назимовичу свой главный постулат. Вопрос прост, говорил Эр, в тот смысле, что он не очень уж сложен. Наша структура построена на основе социалистической справедливости. Если бы она еще была бы построена на индивидуальном доверии, мы бы горя не знали. Каждый должен стремиться создать вокруг себя круг нормальных, хороших, в общем, классных парней. Вот в этом вся суть. Говорить серьезно, не размазывать и не врать. Вот это здорово, восхищался Лапин. Запретных тем нет! Главное – создать свою надежную аудиторию!
Эр стал постепенно внедряться. Вот, например, ужасающая тема для всего народа – развал колхозной системы. Как можно об этом говорить всерьез? Как можно показать глубинность, если не окончательность, кризиса? Как можно избежать обвинений в клевете, если повсюду царствуют коррупция и алкоголизм?
Роберт со своей командой документалистов, режиссеров и операторов приезжает в хозяйство Героя Социалистического Труда Альберта Эрастовича Каулса. Пересекаем край полного развала со смурным подмигом окружающих дегенератов. И вдруг оказываемся совсем в другой стране, в своего рода социалистической Канаде. Альберт Эрастович, крепкий прибалтийский мужикан, хмуроватый, сосредоточенный, но не лишенный склонности и к крепкой шуточке, а то и к этнически смешанному матерку, в общем, он всем приезжим показывает, как тут надо хозяйничать.
У него тут, ну, в комплексе его полевых бригад и предприятий, чего только нет – даже своя корпоративная авиация. Если надо по делам слетать в Ригу, в Ленинград, а то и в Томск, надолго не задерживаемся. Даже и в зарубежные капиталистические связи вступаем на предмет повышения рентабельности. Вот полюбуйтесь, Роберт Петрович, нашим головным предприятием по выпуску различных сортов макарон: все это воплощено по контракту с итальянским гигантом.