Текст книги "Таинственная страсть (роман о шестидесятниках). Авторская версия"
Автор книги: Василий Аксенов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 34 страниц)
«Что за вздор?! Послушайте, как вас, Миррель, э-э, Леонардовна Ваксон, с вами говорит личный советник товарища Хрущева по вопросам литературы и искусства. Каким образом мог ваш супруг уехать в Аргентину?»
«А вот этого уж я не знаю!» – крикнула из последних сил Мирра и брякнула трубку на рычаги.
Ил-14, довольно скромненький самолетик нашего тогдашнего воздушного флота, вдруг вырвался из застойных туч евразийского континента к растрепанным облачкам легкомысленной Европы. Летел он низко, и потому можно было созерцать проплывающие внизу готические города. Все, кто мог, прильнули к окошкам, а Ваксон, уставший от болтовни с Ваней Ливаном и Эдуардо, прикрыл глаза, чтобы сообразить, как это все могло получиться.
Неужели у них все там так херово поставлено, что левая рука не знает, куда идет правая нога? Чем еще можно объяснить отправку крамольного Ваксона в такой отдаленный зарубеж? Неужели Переверзев, говоря о серьезной критике, действительно думал о серьезности критики? Может, там произошел государственный переворот? Ну, не настоящий, конечно, переворот, а какой-то новый антисталинский поворот? Чепуха, трудно представить себе такую малярию высших руководящих органов. Товарищ Величко из киевской партийной мафии вряд ли бы выпятился со своей музейной провокацией, если бы снова стала нарастать оттепель. Скорее всего, Переверзев не очень хорошо был информирован о том, что произошло в Кремле седьмого и восьмого марта. Так или иначе, тут произошел какой-то сбой государственной машины. Что-то напутали товарищи, и я был отпущен. Пролетел уже над ПНР и ГДР, лечу над ФРГ, приближаюсь к Пари-и-и, о, Пари-и-и…
2006, октябрь
Аджубей
Здесь мы прерываем рассказ о 1963 годе, то есть о молодости наших героев, чтобы оказаться в 2006 году, то есть во времена их старости.
Жизнь Ваксона уже основательно перевалила за семьдесят, он бытовал подолгу в других странах, но всякий раз, возвращаясь в сверкающую рекламами Москву, вспоминал времена шестидесятничества, и чаще всего шестьдесят третий, год максимального «закручивания гаек», и до сих пор необъяснимый отрыв из темной тоталитарной страны в поразительную, слепящую всеми красками своего антиподского лета Аргентину.
Совсем недавно к ним в гости на Котельническую набережную заехала давнишняя подруга Ралиссы, женщина по имени Юнна, которую теперь называют Юнна Валерьяновна, хотя друг дружку подруги по-прежнему кличут с непременным суффиксом «ка» – Юнка, Ралиска. Бедные наши девочки, думал Ваксон, сидя с ними на кухне за бутылкой «Шандона», как они гордятся тем, что их еще можно узнать.
Во время исторической разборки Хрущева с интеллигенцией Юнна вполне соответствовала своему имени, была юницей двадцати с небольшим. Она вообще-то принадлежала к обширному клану Хрущевых – Аджубеев и была вхожа во все их дома. За столом у Ваксонов она рассказала, как однажды Никита Сергеевич, будучи уже неограниченным диктатором, вернулся с работы домой в исключительно приподнятом настроении. За ужином он объявил всей семье: «У меня сегодня большой праздник. Президиум Верховного Совета наградил меня Золотой Звездой Героя Социалистического Труда! Я очень счастлив и горд и хочу поднять тост за нашу великую Родину!»
Ваксоны, бывшие политические эмигранты, и Юнна, у которой дети и внуки были разбросаны по всему миру, грустновато посмеялись. Вот какие упертые большевизны нами тогда управляли. Хорошо, что не дожил НС до того, как развалилась его великая родина.
Тут Юнна вспомнила еще кое-что из семейной хроники. Вскоре после того как в октябре 1964 года верные соратники Хрущева на секретном пленуме ЦК лишили его высочайшего поста и выпихнули на пенсию, однажды на даче зашел разговор о мартовских событиях 1963-го. Юнна осторожно дала понять пенсионеру, что, по ее мнению, он допустил тогда большую ошибку. Так или иначе, папа (все молодые члены клана называли его «папой»), вы оттолкнули от себя самых верных своих союзников, творческую молодежь. И вдруг вчерашний железный диктатор, покоривший восставшую Венгрию, построивший Берлинскую стену, бросавший вызов вашингтонскому Камелоту и в конце концов проводивший его туда, откуда нет возврата, разрыдался навзрыд. Слезы текли по его обрюзгшему лицу, он издавал какие-то кудахтающие звуки и только после того как Нина Петровна принесла ему капли, смог произнести более-менее связную фразу: «Это все… это он… меня… спровоцировал… Килькичев…»
Все присутствующие были потрясены, а Алексей, не выдержавший напряжения, просто вышел из столовой и сразу уехал в город.
Ралисса вопросительно подняла брови: «Алексей?» – «Ну да, наш зять, муж Отрады, Алексей Аджубей. Ведь вы же помните, кем он был при папе. Главный редактор „Известий“, а на деле просто второй человек страны».
И Ваксона вдруг, сорок три года спустя, осенило. Аджубей! Вот она, отгадка того вроде бы совершенно необъяснимого оборота событий, отправки молодого Ваксона, только что пропесоченного тираном, в фантастическую Аргентину. Это сделал Аджубей!
Юнна и Ралисса еще несколько минут говорили об этом круглолицем, с хитрыми глазками славянском человеке под странной, то ли турецкой, то ли молдавской, фамилией. Он был не дурак выпить, уж это точно, любил заложить за галстук. Ралисса вспомнила, как он приставал к ней на какой-то вечеринке. Надо отдать ему должное, он с достоинством перенес опалу. Подумать только, из поднебесных сфер (Ваксон тут про себя добавил: «где пахло потом и отрыжкой») они его заткнули под крыло Грибочуеву, пятым замом в журнал «Советский Союз»! А что Отрада? Ну, знаешь ли, Отрада ведь всегда была скромнягой, никогда не высовывалась, как работала в «Знании», так, кажется, и сейчас для них что-то пишет. А как дети? Ну, нормально.
Ваксон, сославшись на срочную работу, перешел из кухни в кабинет, откуда, сидя за письменным столом, можно было созерцать крыши Китай-города, а также купола и шпили Кремля. Покойный Аджубей: надо проверить, что ты знаешь о нем, когда и как эта фигура возникала в твоей жизни. Вот, помнится, великан Валера Осипенко рассказывал, как Аджубей однажды вызвал его к себе и дал ему шесть тысяч рублей. Предстоит банкет в честь делегации гэдээровского комсомола, а значит, большая драка. Да как же это, Алексей Иванович, такое возможно, спросил Валера, который и сам был с похмелья. Банкет и драка как-то несовместимы. Ты ни черта не понимаешь, Валера, ведь их старшие братья были в «Гитлерюгенде»; понял теперь? Только отчасти. В общем, этими деньгами будешь рассчитываться в ресторане за битую посуду. Счет за посуду там оказался на одиннадцать рублей семьдесят копеек. На остальное мы организовали ФАВ, Фонд Алкогольной Взаимопомощи.
Осенью 1961 года, как всегда второпях, с хохмами и интеллигентской матерщинкой, Ваксона разыскали два молодых известинца, Колька Муромцев и Колька Федосей. «Слушай, Вакса, наш Салям-по-мудям-Аджубей за тобой послал. Надо, говорит, прикрыть Ваксона: совсем затравили парня!»
В то время и в самом деле партийно-комсомольская печать не слезала с Ваксона за его роман «Орел и решка», а вождь тогдашнего ЛенКома Сергун Павлов и вообще уподобился римскому сенатору Катону с его навязчивой идеей разрушения Карфагена. Ни в одной речи Сергун не забывал призвать – и даже Первого космонавта обратал – к борьбе с «фальшивомонетчиками», как они называли героев романа.
После получасовой беседы в кабинете с круглыми окнами решили Ваксона послать спецкором на какой-нибудь остров. «Ну, Ваксон, выбирай: Капри или Сахалин?» Выбор, конечно, пал на отдаленные земли. Там же, в кабинете с круглыми окнами, Ваксону было изготовлено сопроводительное письмо, которое звучало так: «Уважаемые товарищи! Прошу вас оказать всяческое необходимое содействие нашему специальному корреспонденту, писателю Аксёну Ваксону. Главный редактор газеты „Известия“ – и крупными разборчивыми буквами роспись – Алексей Аджубей».
Надо сказать, что Ваксон только однажды пустил в ход этот волшебный мандат. Пять дней на Сахалин валила пурга, снег запечатал два этажа в городской гостинице. Аэропорт был наглухо закрыт, когда Ваксону по секрету сказал пилот-собутыльник, что готовится один борт. На трофейном японском вездеходе спецкор добрался до аэропорта. Предъявил начальству заветное письмо.
Немедленно один из шестнадцати пассажиров был снят и его кресло предоставлено «известинцу». Когда он шел на посадку, весь лежащий на полу народ скандировал ему вслед: «Не имей ста рублей, а женись как Аджубей!»
По приезде в Москву Ваксон настрочил обалденный очерк о советской жизни молодежи, или наоборот, о молодежной жизни на советском острове, благо к тому времени концлагеря были распущены и ассоциации с чеховской каторгой возникали нечасто. «Известия» быстро тиснули очерк на полный лист, и в определенных кругах возникло мнение, что вчерашний фрондер находится теперь под могущественной протекцией. Не исключено, что слухи об этой протекции сыграли важную роль в утверждении его кандидатуры на поездку в капстрану Японию. Аджубей об этом путешествии ничего не знал, иначе не развеселился бы так явно во время выступления его протеже на собрании у Килькичева.
После дикого бичевания молодых в Свердловском зале он, очевидно, задумался, как вытащить Ваксона из зловонной дыры. Черт знает, что могут предложить шелешинские органы. Не исключено, что на каком-нибудь случайном выпивоне он встретился со своим старым другом замминистра культуры Переверзевым. Сорок три года спустя старый Ваксон вспомнил, что до него доходили слухи, будто тот и этот были однокурсниками в МГУ. По всей вероятности, они регулярно встречались и не только выпивали, но и в теннис играли. Почему в теннис? Вдруг пронзило – да ведь в кабинете-то замминистра на стене-то большая фотография висела с теннисом, и на ней товарищ Переверзев играл с кем-то знакомым; да вот именно с Аджубеем, и ни с кем иным!
Скорее всего, на мартовском выпивоне Переверзев поделился с другом своими проблемами. Дескать, вот собрали хорошую делегацию с фильмом на фестиваль в Мар-дель-Плата и вдруг все развалилось. Режиссер Цукатов оскандалился в Киргизии, а автор Ваксон, ну, ты сам знаешь, оказался неблагонадежным, попал под серьезную критику. Аджубей задумался на минуту, а через три минуты сказал: «Посылай Ваксона. Всю ответственность беру на себя».
Сорок три года спустя старый сочинитель Ваксон смотрел на бесконечно серое московское небо, нависшее над столь яркими итальянскими постройками шестнадцатого века. Все-таки так мало остается в памяти, когда время вот такой серой кошмой висит над жизнью. Все, что осталось от той двухнедельной поездки в ярчайшую страну, можно записать на одном листке бумаги; ну, скажем, с обеих сторон этого листка. Розовый дворец и гарцующие вокруг президентские кавалергарды; аргентинская переводчица княжна Мышкина, высокая, чуть сутуловатая девушка – отпрыск Добровольческой армии, которую расхристанные журналисты принимали за советскую кинозвезду; караван фестиваля, несущийся через выжженную солнцем пампу, в которой то и дело возникают гигантские строения рекламных сигаретных пачек; накат океана, выгнутая дугой полоса отелей, толпы фанатиков кино в шортах и купальниках, плывущая над толпой на крыше автобуса дочь, мать, сестра и супруга аргентинских трудящихся, суперактриса по имени Ла Бомба, можете к этому имени прибавить то, что вам рисует воображение, а Ваксона и Ливана, можно надеяться, оно не подведет; ковровая дорожка фестиваля, по которой мы следуем вслед за американцами по латинскому алфавиту, вот оборачивается на подъеме по лестнице противоположность крутобедрой и высокогрудой Ла Бомбы, девушка Дальнего Запада соломенногривая Элизабэт Сазерлэнд, а вслед за ней движется длиннорукий и быковатый кинозлодей Чак Паланс (он же по рождению Остап Охрименко), умеющий стоять на одной ладони, держа свое мощное тело параллельно земле; ночь триумфа для Орсона Уэллса, доставившего сюда ленту по мотивам романа Кафки «Процесс» с Роми Шнайдер в главной женской роли, ошеломленные зрители в смежных кафе гудят до утра, а мы не можем так погудеть, потому что у нас не хватает песо даже на пиво; фольклорные праздники народов латино, на которых каждый раз побеждает огромный мексиканский петух с гитарой в окружении коротконогих курочек с трубами; Виктор Степаныч Сытский, играющий роль «чеховского интеллигента», окруженного молодыми агентами КГБ Ливаном, Ваксоном и Эдуардо, дает пресс-конференцию на фестивале, «агенты» хохочут, слушая глубоко партийные речи «Парткомыча», и тут знаменитый итальянский писатель Васко Пратолини встает и просвещает провинциальную аргентинскую прессу: господа, вы все перепутали, знаменитый советский писатель – это мой почти тезка синьор Ваксон, именно вот этот молодой человек, чей протестный роман только что вышел у нас в Италии, а вот товарища Сытского у нас даже в компартии никто не знает; Сытский на грани нервного приступа бегает по набережным, пытается собрать всех в кучу – товарищи, товарищи, вы что, не видите, какая вокруг сложная обстановка, ведь мы окружены врагами; вот парадокс, тут, оказывается, масса русских, иной раз на пляже прислушаешься – то тут, то там говорят по-русски: «Вера Николаевна, а почему бы нам летом, в январе, не поехать в Европу?» – да ведь здесь, оказывается, сотни тысяч выбравшихся из-под бескрайней серой кошмы; «Неужели ты вернешься туда, Ваксон?» – «Ну, конечно, я вернусь: там все мое». – «Да что это там твое?» – «Сюжеты, характеры, назойливые прилагательные, невыносимые причастия и чарующие деепричастия, воробьиная стая междометий, звук „щ“, открывающий щастье колбасное, матерь-щинскую; ты меня понимаешь?» – «О, да!»
И так ты возвращаешься почти по прямому меридиану в Париж, где девушки той весной ходили в распахнутых пальто и в трико, с большими цветными платками на бедрах, и где ты легкомысленно бродил несколько дней до полета в Москву, не догадываясь, что ты находишься под протекцией временщика.
1963, апрель
Возвращенец
В самолете было полно недавней советской прессы. Ваксон набрал нелегкую кипу и уединился в углу полупустой кабины. Почти в каждом издании он находил покаянные заявления раскритикованных творческих работников, особенно художников и писателей. В «Комсомолке» натолкнулся на короткое, с пол-ладони длиной, письмо Роберта: «…И мы прекрасно понимаем, что суровые слова НиДельфы Сергеевича были продиктованы глубокой заботой о нашем творческом „молодняке“…» В «Литературке» среди заголовков типа «Верность и единство» вмонтирована продолговатость Антоши Андреотиса: «…Ленин – это головокружительная высота и голубизна. Хрущев – это самый близкий к Ленину деятель современности!..» В «Известиях» стих Яна Тушинского: «…Партбилеты ведут пароходы, / Партбилеты ведут поезда! / Как отцы экономим мы порох, / Чтоб сияла родная звезда!» И множество соответствующих ссылок в разных изданиях и в разных статьях на Кукуша Октаву, на Энерга Месхиева, на Генриха Известнова, на Петра Щипкова и прочих из сильно или слегка провинившихся. Множество было также писем трудящихся из разных отраслей: доярок, металлургов, рыбаков, швей, свинарок, библиотекарей, поваров, экскурсоводов, археологов, преподавателей и студентов, а также профессоров многочисленных вузов, сотрудников милиции, артистов цирка, сварщиков, монтажников, дегустаторов вина, сборщиков чая, оленеводов, золотоискателей, пограничников родины, экипажей дальнего плавания, артистов оперетты, рабочих фабрики мягких игрушек, сверлильщиков твердых пород, лаборантов атмосферного зондирования – все они увещевали писателей и других работников идеологического фронта не отрываться от исторической поступи нашей Партии. Ваксон пошел в туалетный чуланчик и там, надавив двумя пальцами на корень языка, отблевался за милую душу. Все было ясно: Партия не отвергает послесталинских артистов, она их просто влечет в связке за собой.
Приехав в Москву, он первым делом отправился в журнал. Там, как всегда, в извилистых коридорах люди сталкивались друг с другом. Секретарши разносили чай с лимоном. В глубине извилистой кишки Ося Шик кричал по телефону: «А ты пошли его подальше! Пошли подальше!» Юрий Максимильянович Аржанников сидел в своем кабинетике, между тем как его длинная нога в безукоризненно начищенном ботинке покачивалась в коридоре. Стучали две пишущие машинки, Таня и Рита. Завотделами Мэри и Ирина, жены высокопоставленных людей, обменивались слухами о подводных течениях в Союзе писателей. Словом, все было как всегда – привычный и убаюкивающий журнальный быт.
Ваксон зашел к журнальному критику Стасу Разгуляеву[38], которому обычно первому тащил свои сочинения. Тот оторвался от каких-то страниц и кивнул ему на единственное кресло для посетителей. «Садись, графоманище несусветный, я сейчас!» Таким элегантным образом он всегда приветствовал близких друзей. Ваксон снял аргентинскую шляпу, высморкался в аргентинский платок и закурил аргентинскую сигарету. Ну, сейчас начнется треп, подумал он, однако Разгуляев не задал ему ни единого вопроса о дальних странствиях, а вместо этого сказал: «Тут, знаешь ли, Вакса, тебя заждались. Вся ваша золотая молодежь уже покаялась черт знает в чем, а тебя среди них нет. Учти, сейчас на тебя навалятся и Луговой, и Камп, и Преображ, и прочие, и все будут настаивать, чтобы и ты пролил слезу. Есть также точка зрения, что если Ваксон не выступит, журналу – крышка. В этой ситуации вообще-то трудно не замазаться. Лучше бы было опять куда-нибудь уехать».
«О-хо-хо, – проговорил приезжий и зевнул. – Да, пожалуй, уеду куда-нибудь в Австралию или в Новую Гвинею, к родственникам Миклухо-Маклая».
«Тебе что, открытый паспорт, что ли, выписали?»
«Стас!»
«Да я шучу».
«И я шучу. Можно я от тебя сделаю пару звонков?»
Стас вытащил из-под бумажного хлама черный тяжелый телефон, брякнул его перед Ваксоном, а сам вышел – вот такая существовала деликатность.
Первый звонок он сделал Нинке Стожаровой. Подошел муж Адриан, по-теннисному Адри.
«Простите, нельзя ли Нину Афанасьевну?» – спросил Ваксон.
«А, это ты, Вакс! Нинки сейчас нет», – быстро проговорил вечно торопящийся муж.
Ваксон сделал вид, что это не он: «Это говорят из „Декоративного искусства“».
«Ну, понятно-понятно. В общем, ты в городе. Пока!»
Следующий звонок был направлен домой, в жилкооператив. Странно веселым голосом ответила Миррель: «Пока ты слонялся по своим Аргентинам, мне сделали операцию. Вытащили кисет с драгоценностями. Чувствую себя классно».
«А как Дельф?»
«Дельф решил жениться».
«На ком?»
«На Васёне. Ну, видишь ли, он стал шофером, а шоферам полагается жениться на домработницах; вот так и получается».
«В общем, я вижу, вы и без папы прекрасно обходитесь».
«В общем-то обходимся. А ты когда прилетишь?»
«Да я уже прилетел. Ищу такси».
В это время в коридоре послышались звуки тяжелых шагов и барственные голоса старших сотрудников. «Ну, где же он, наш долгожданный Ваксон?» Прозвучал резкий голос секретарши главного: «Николай Борисович просит к себе Вакса Ваксона!»
Он позволил себе на минуту закрыть глаза. Ну, вот сейчас они начнут ко мне применять партийную тактику влияния и убеждения. Зерно этой тактики заключается в том, чтобы замазать всех вокруг. Интересно, сколько раз каждый из них замазывался? По всей вероятности, все они – и Преображ, и Железняк, и сам Камп – замазывались только однажды, а дальше уж все шло само собой. Теперь надо под маркой спасения журнала замазать и меня; раз и навсегда. Хер вам, со мной у вас так не получится. Вообще-то получилось, но с неожиданным результатом.
1963, апрель – май
Депрессуха
«Романешти» Роберта и Милки Колокольцевой продолжался уже около трех недель. Вначале все шло вдохновенно и идеально, в том смысле, что без всяких крючков и задоринок. Он приезжал на Чистые пруды раньше девчонки и, стоя у окна, без конца курил, предвосхищая ее появление в пространстве. Милка выходила из метро на «Кировской», проезжала две остановки на троллейбусе в сторону Покровских ворот, потом, не обходя бульвар, устремлялась бегом по льду катка. С пятого этажа он смотрел, как она приближается, сияя своей юностью и влюбленностью, как она прыгает с кочки на кочку, а иногда по-детски скользит по чистым полоскам льда. Зная, что он ждет ее у окна, она семафорила руками в красных варежках. Приближалась весна, каток уже не функционировал, однако редкие смельчаки, Милка в их числе, все еще пересекали пруд по прямой.
Врывалась с визгом в «гарсоньерку» вождя молодой поэзии, бросалась к возлюбленному на шею, повисала. С притворной грубостью он вычитывал ее за ледовые пробежки: «Ты что, паршивка, хочешь провалиться в городскую канализацию?», она отвечала ему в той же манере: «Молчи, балда!», ну а потом начиналось то бурное, то нежнейшее обоюдное раздевание.
Потом появились некоторые сложности. Ян все чаще стал возникать в своей берлоге. Иной раз Роберт и Милка являлись туда вдвоем и видели поэта номер один за его столом, заваленным черновиками стихов, накарябанных несусветным почерком. Ян с нескрываемым восхищением глазел на мадмуазель Колокольцеву, начинал варить кофе, открывать шампанское, читать стихи. С юморком, но также и с лисьей хитроватостью лица намекал на многовековую французскую традицию menage a trois. «У нас эти „труа“ все-таки завершались роковыми дуэтами», – шуткой на шутку отвечал Роберт.
Он начал искать какое-нибудь новое пристанище. Найти тогда комнату с отдельным входом было нелегко, чтобы не сказать невозможно. Барлахский дал им ключ и пригласил являться в любое время без стеснений, однако первый же визит «Робслана и Льюдмилы» обернулся курьезом. В квартире кутила русско-грузинская компания поэтов, все начали орать, падать на одно колено, восхвалять «воплощение всемирной красоты»; ну, в общем, влюбленные «засветились по полной» на обе столицы.
Бесцеремонные друзья теперь при виде Эра восклицали: «Роба, тебя узнать нельзя! Ты просто расцвел! Вот что делает любовь!» и т. д. На самом деле все было «с точностью наоборот». То, что с ним в те дни происходило, трудно было назвать расцветом. Прежде он, хотя бы внешне, являл собой воплощение атлетического спокойствия. Сейчас – помолодел и похудел, то и дело посматривал на часы, движения приобрели резкость, сродни баскетбольным финтам, в общем, как тогда говорили, «заерзал».
Семья из надежного и любимого прибежища превратилась для него в муку. Он и прежде не отличался особенной разговорчивостью, сейчас часами молчал. Садился в кресло, раскрывал газету, исчезал. Теща Ритка однажды заглянула за лист и увидела, что Роб там сидит с закрытыми глазами. «Робочка, может быть, тебе сделать газетный мешок для головы?» – пошутила она, однако, взглянув на Анку, осеклась.
Та отвечала молчанием на молчание. Так у них в общем-то всегда получалось в ходе совместной, довольно уже продолговатой жизни: ударом на удар. Предположим, Роб уставился в театре на какую-нибудь красотку, миг – и Анка вперяется в какого-нибудь красавцА. Предположим, Анка начинает весь день напевать какой-нибудь привязавшийся мотив, Роберт почти бессознательно находит какой-нибудь свой, другой. Конечно, их любовь и преданность были безмерны, однако в мелочах они то и дело противоречили друг другу. Чаще всего он уступал, тогда воцарялась семейная благодать. Теперь пришла пора молчания. Он вообще-то никогда не отличался разговорчивостью, однако раньше в ответ на замкнутость мужа неотразимая Анка начинала трещать как сорока, травить анекдоты, передавать сплетни, задавать ему вопросы, на которые требовался словесный ответ, наливала ему водки, наливала и себе, они чокались, потом еще раз наливали и еще, и в конце концов возобновлялся хмельноватый диалог с сексуальными намеками.
В этот раз в молчание Роберта вплелась какая-то необычная черная нить. Что с ним происходит, думала Анка, почему он так молчит? Неужели его так прихлопнули те мерзостные кремлевские нападки? Он впал в депрессию, это настоящая депрессуха. Может быть, ему стоит почаще выпивать? Или наоборот – ничего не пить? Может быть, пригласить психиатра? Он взбесится, если я это сделаю. Можно, правда, пригласить психиатра под видом поклонника его стихов с Камчатки. Ольга Даровчатова приводила так врача к Дмитрию, и тот диагностировал алкогольный невроз. Что-то надо делать, иначе он может покатиться без остановки. Робочка, мальчик мой, я не могу так на тебя смотреть. Не могу видеть твоей жалкой улыбки, когда наши взгляды пересекаются. А почему я не пытаюсь его расшевелить, как раньше? Почему я молчу? Что происходит со мной?
Его мысли в это время шли совсем в другом направлении. Неужели она узнала о Милке? Она никогда так не молчала. Что мне делать теперь? Я не могу больше жить без Милки Колокольцевой. И я совсем уже не могу жить без моей семьи. Я в глубочайшей депрессухе, мне жизнь не мила. Я не могу смотреть на людей, вся улица мне кажется сборищем кувшинных рыл. Лишь только Милка, эта нежная девчонка, мгновенно гасит мрак и возжигает мир своей юностью и нашей любовью. Я не могу без нее. Когда она рядом со мной, мне кажется, что моя ранняя юность вернулась, те несколько дней, когда мне казалось, что я могу побить мировой рекорд по прыжкам в высоту. Она говорит – давай сбежим, заберемся куда-нибудь в горы, в какой-нибудь Цахкадзор, забудем о проблемах, останемся вдвоем; только надо хороший приемник взять, чтобы слушать джаз. Ты будешь сочинять свои стихи, а я напишу о тебе рассказ. Она так всегда говорит, как будто у меня нет семьи – ни Анки, ни Полинки, ни Ритки, ни Султана Борисовича… Как будто просто есть какой-то дракон, который меня сторожит, но от которого можно убежать. Дракон, допустим, есть; он сторожит в крепости и может пожрать. Но также есть и девочки, которым я – отец. Теперь надо подумать о других драконистых путах, от которых нельзя убежать. Денег нет ни фига, а то, что осталось после переезда, лежит на Анкиной сберкнижке. Интересно, что Милка никогда и не думает о «металле». Она даже не представляет, что ее Ланселот – на самом деле просто нищий, вернее, может стать таким без гонораров и авансов, а таковых не предвидится. У кого одолжить? Все наши нищие. Сукин сын Лебёдкин заботливо обзванивает всех «униженных и оскорбленных»: не повесился ли кто, а если нет, то не нуждаетесь ли в чем-нибудь, ну, скажем, в веревке? И все отвечают таким тоном, который можно понять как «ни в чем от тебя не нуждаемся, сукин сын». Пока так, что дальше будет – неизвестно. Спросить у Яна, нет ли денег взаймы? Да нет, он, похоже, и сам уже просвистался: каждый вечер платит за столы с цедээловской братией. Эврика! Надо попросить металла у Бабаджаняна[39]! Ведь он сейчас пишет песни на мои стихи и абсолютно уверен в успехе. Пааслушай, Робы, тэбя запоет вса страна, ты будэш славэн и богат! Вот он и устроит нам с Милкой все, что надо, в армянских горах.
В прихожей возникли шум и возня. Это Ритка привела из сада Полинку. Полинка вбегает: как она похожа на меня! «А папка все сидит и сидит, а раньше все ходил и ходил! И ногой не качает, а раньше качал!» Он похлопал по колену – давай, мол, седлай! Полинка сбегала к себе и вернулась в ковбойской шляпе. Помчались и запели, как раньше: «Хорошо в степи скакать, свежим воздухом дышать! Лучше прерий в мире места не найти!» Полинка соскочила с колена. «Ох, плохая у меня сегодня лошадь попалась! Ох, плохая! Ты лучше посиди, лошадка, сил наберись, тогда поскачем!» И ускакала как жеребенок.
Он встал и покачнулся; едва не сбил торшер. Анка бросилась к нему:
«Что с тобой, Роб?»
«Нет-нет, ничего, просто засиделся, – он сделал шаг и остановился в проеме дверей. – Анка, мне нужно тебе что-то сказать».
«Гадость?» – спросила она.
«Не знаю», – ответил он.
«Пойдем в кабинет».
Она прошла вперед и автоматически зажгла в кабинете верхний свет. Его замутило от этого света, что лег на макушку как тяжелая шляпа. Протянув в стороны свои длинные руки, он мог одновременно погасить верхний свет и зажечь настольную лампу. Так он и сделал. Вот это подходящий свет для камерной драмы. Именно в таком освещении должны происходить разрывы, а по завершении разрывов должен включаться верхний давящий свет. Достал бутылку коньяку. «Будешь?»
Она отрицательно покачала головой. Он налил себе и сделал два или три больших глотка. Едва не разрыдался. Бухнулся на тахту.
Она уселась на кресло в отдалении. Оттуда она видела, что у него там что-то заструилось по носогубной складке.
«Говори, что с тобой», – хрипло сказала она.
«Анка, я тебе изменил», – проговорил он. Отчетливо сказал, чтобы не повторять дважды.
Она сидела как каменная. В голове, в обширной сфере кружила строчка из его стихов: «Жили на свете умные дети, сестрица Аннушка и братец Робынька…»
Прошло не менее четверти часа в неподвижности и в полном молчании. Он ожидал взрыва, криков, битья настенных расписных тарелок: ничего этого не последовало. Анка сидела опустив веки, чтобы не зажглись глаза. Новость Роберта оглушила ее и превратила в какую-то глиняную халдейскую фигуру. Со времен поэмы «Моя любовь» даже мысль об измене полностью исключалась. В среде поэтов над ними посмеивались, приклеилась кличка «Самые устойчивые». Он постоянно объяснялся ей в любви в стихах, и весь цех знал, что объект любви – это не какая-то «лирическая героиня», а просто-напросто однокурсница Анна; читай как хочешь – с начала или с конца, получится то же: хорошая девка Анка Фареева. Дома, конечно, их любовные отношения выстраивались на юморке, нежном подтрунивании, иногда даже на возне, напоминающей брачные игры медведей панда.
Какие бы то ни было намеки литературных и окололитературных девушек-сплетниц она отметала широким жестом, не давая им укорениться. В те времена среди московских дам широко была распространена шоферская матерщинка. Анка Эр не была исключением. Если, например, Алинка Колчаковская забегала перекурить и над чашкой кофе мельком упомянуть о какой-то мифической юной деве, с которой Роберт прогуливается в районе Чистых прудов, Анка урезонивала ее вот таким, к примеру, манером: «Не пизди, подруга, и забудь об этой хуйне!» Уж она точно знала от самого объекта-Р, что это произошло не на Чистых, а на Горькой и вся прогулка продолжалась шестьдесят секунд и ни на хуевинку больше.
Ну как теперь завершить эту сцену признания и молчания, думал Роберт. Встать на колени? Не встается. Руку протянуть? Не протягивается. Разбить башку о стенку? Не разбивается. Тогда схватил куртку и пошел вон.
Над городом царила неслыханная редкость – изумрудное небо. И вот под таким небом придется расставаться со всем, что дорого, а что дороже – не пойму. Он доехал на такси до Центрального телеграфа. На ступенях этого великолепного сооружения, как всегда, толпились молодые кавказцы. Прошел насквозь. Вот здесь будет теперь мой штаб. Штаб семейного разлада. Кризиса любовной авантюры. Промелькнул в каком-то зеркале. Довольно нелепая фигура: из рукавов бушлата свисают бывшие кулаки, ныне сжиматель пера (левый) и зажимщик сигареты (правый). Вельветовые штаны тоже коротки. Так покупаешь второпях, на бегу, с языком на плече, западный ширпотреб и оказываешься в дураках. Остановился возле очередного зеркала. Ну, что делать, губастый мудак? Полное отсутствие вариантов. 151–5151. На удачу подошла сама Милка. Какая удивительная звонкость! Сущая мечта моя! «Ты не можешь сейчас приехать на Центральный телеграф?»