Текст книги "Веснозапев"
Автор книги: Василий Юровских
Жанр:
Природа и животные
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 11 страниц)
НА ОПУШКЕ
На опушке вырубки возле вихлястой полевой дорожки много лет зрела осина. А за ней густели зябко зеленые осиночки. Такие тонкие, как лесной дягиль.
Редко кто трогал поросль: коня погонять – не годится, захворает, свистульку и ту не сделаешь. Разве зайчишки зимой покусают веточки и кое-где корочку погрызут. Зато старой от кого только не доставалось. Острие топора испробовать – по ней секнут, ребятишки изгалялись – ее складешками резали. И грязь ошметками летела в нее, и дегтем – опять же ее мазали. Как она раны затягивала да ясно стволом зеленела – понять не могу.
А еще терзали осину ветра, лупили дожди до сверкания виц. Трепетала и дрожала она, но прикрывала собой осинки, сдерживала бураны и сносила все невзгоды.
…Босиком прошлепал я мимо осины детские годы и пришел к ней с куржаком-сединой на висках. Дорожка еле-еле в доннике угадывается, а из осинок выправились лесины в обхват. Опоздал я к старой на свидание. Недавним ветром-буяном свалило ее. Видно, не выдержало сердце, надломилось что-то в ней, и пала осина на ветки тех, кого она когда-то закрывала. Приняли они ее, будто на руки, и затихла она в них.
Снял я кепку и притронулся к стволу. Выцвела кора его, нет на нем ни посеков, ни баловства ребячьего, ни дегтя и грязи. И вдруг екнуло в груди у меня: в морщинистых извилинах блеснула прозрачная капелька. С дождя ли, с росы ли… А может, с меднозвонких листьев шумливого осинника.
ЛИСТЬЯ
ВИКТОРУ АСТАФЬЕВУ
I
Статной крестьянкой остановилась у лесной избушки береза, и подол пестрого запона подоткнула, и кого-то с лукавинкой высматривает с угорины за речкой Крутишкой. Уж не ее ли муженек там сентябрит-погуливает, соковисто-красную калину к устам нагибает?
Заметила-таки она своего Ивана Сентябревича и шевельнулась-вознамерилась бродком речку перейти. И тогда из широкого подола выпала на мягкую отаву сорока-белобока. Села в траву и уставилась на запон. Кажется, еще кого-то ждет? Но оттуда не птицы, а желтыми сыроежками посыпались первые листья. И отчего-то грустно сделалось сороке. Не думала-не гадала она, что вместе с ней осень таилась. И стоило выронить березе ее, сороку, как раскрошила она и листья, и запон рядном запросвечивал.
II
Сидел я на пне и тоже смотрел за речку. Любопытно: кого там береза увидала? И вздрогнул, когда ей за пазуху синицы впорхнули. Показалось, будто она свое девичество вспомнила, тряхнула косами и от щекотки рассмеялась. А одна белощекая синица уселась на плечо березы, скосила глаз на меня и на весь угор раззвонила:
– Пень, пень пучешарый, пень-пень пучешарый…
Мне над ней потешно и за себя обидно. Это я-то пень да еще и пучешарый? Хотел востроглазой синице слово молвить, но не успел. Из черемушника нежно пеночка позвала:
– Петя, ты, Петенька, Петя, ты, Петенька…
Отзовется ли он, веселый завлекала Петенька? Никто не откликается. И тогда она, пеночка, светло-горестно стала выпенивать ему:
– Петенька-Петечка, куда девалось летечко? Петенька-Петечка, куда девал ты летечко?..
Под тоненький голосок пеночки солнце загоревало и спряталось за угорами у села Пески, и синицы куда-то распорхнулись, и сороки на отаве не видать. Дохнула Крутишка на вечер и паром прохладным напомнила мне: пора в избушке печку обрадовать сушняком.
III
Когда в стекло оконное засмотрелось красноликое пламя и задразнилось языком, тесовую крышу попробовал ветер-сиверко. Слышно было, как он с березой о чем-то зашептал, а потом мирна их не взяла и расшумелись они. Кого им здесь стесняться-то. Береза его уговаривает рассудительно, но разве он утихомирится…
Слышу, как стыдливые осины заохали и задрожали: то ли березу жалеют, то ли ей белые веточки перемывают? Только собрался выглянуть за дверь, как в трубу кто-то порхнул и над горячими глазами углей закружился. Неужто бабочки ожили? И желтые, и лиловые… Да откуда их столько? Сыплются, свертывают крылышки, темнеют и вспыхивают… В печку посмотрел, а то листья с березы и осинника.
IV
Раздурелся ветер за стеной – ничем не унять. Расшвыряет он все злато-серебро, ни кофт, ни сарафанов и ни запонов не оставит березам да осинам. И потому, наверно, залетает их краса через трубу ко мне. Подгреб я угли в загнетку: пусть листья погостят в избушке, пусть ночуют со мной. А все же посмотрю: чего понавытворял ветер?
V
В потемках не поймешь, где он, ветер-то. На цигарку листья швырнул, а с крыши как под метлой посыпались. И в небе над угорами тоже половинкой желтого листка месяц надвис. Ну кто же, кроме ветра, занес его туда на загривок тучки? И несет осиротевший листик в сторону южную. И не звездным небом, а будто бы охладевшей рекой…
Покуда не заснул – буянил-шатался за стеной ветер, и через незакрытую вьюшку залетали листья на теплый печной под. И уже не расставанье пеночки слышал, а свой голос. Он звал отсюда самого милого человека:
– Где ты, друг мой? Посмотри ясным соколом на огонек избушки. Завтра наберу я листьев, и будет всегда с нами матушка русская береза. И листик вернется и взойдет высоко над землей молодым месяцем…
НА РАССВЕТЕ
Осенний рассвет чуть забрезжился, а из согры на колок уже поднялись тетерева. Раскачиваются на сквозняке берез и шеи настороженно тянут: вот-вот головы сами по себе полетят. И слыхать, как они друг дружку спрашивают:
– Хто-хто-хто-о-там?..
Крадусь к ним, обливаюсь потом. Вон и солнце желтоглазое в щелку меж туч глянуло, выжидательно прищурилось. А я все еще не приблизился. Только и слышу: «Хто-хто-хто-о-о-там?»
Да кто там, думаю, косачей расстраивает? Присмотрелся, а в колок, как я же, лис ползет на брюхе и хвостом нервно крутит. Кинулся он в березы, листом палым зашумел. Сорвались тетерева, и лишь один косач остался.
Заметался лис по колку, морду задрал, упрел – аж язык свесился и дымится. А косач высоко и не шелохнется даже. Тут лис разозлился, на березу бросился и ну тявкать: с визгом, с плачем – смешно со стороны… А косач сидит и смотрит из-под спело-малиновых бровей на вольное раздолье, на березовые дубравы и дальние фиолетовые колочки. И чудится мне: играет ветерок на его хвосте-лире что-то прозрачно-задумчивое. И от того, верно, пуще лис бесится.
А может, облаивает он косача вовсе не потому, что съесть его охота? Лис старый, поди, и зубов-то нет. Злится он из зависти к косачу – недоступному и непонятному для него в своей крылатой возвышенности.
СЫНОВНИЙ ЗОВ
На осине-сухостоине топорщился и жалобно пищал молодой канюк[6]6
Канюк – род ястреба, докучающего клектом.
[Закрыть]. Рядом с ним на сучке сидел сорочонок-слетыш, поглядывал на него: или канючоночку хочется есть или он боится остаться один?
Канюк-родитель плавно кружился над распадком Крутишки. Услыхал писклявый голос своего дитяти, с резким криком повернул к осине. Канючонок съежился: а вдруг бить или бранить станет?
Попутно подхватил канюк из пшеницы полевку, принес ее канючонку. Тот неловко проглотил мышь и замолчал. А куцехвостый сорочонок сидел, завидовал… Канюки между тем снялись и полетели вместе. Один сорочонок остался на осине. Да и куда ему торопиться. Успеет вырасти и всему научится. А канючонку придется скоро лететь в дальние страны, подниматься над тучами.
Засмотрелся я на птиц и почему-то невольно припомнилась история с моим сыном. Приключилась она здесь же, у реки. Надоело ему клубнику собирать, и он давай ныть: пойду да пойду в Пески. Я не держал: пусть идет себе.
За ягодами ушел я от переброда далеко. И сколько времени прошло – не знаю. Расшумелся ветер в старых березах на оплечье бугра, нес он низовой порывистый гул из согры. И каким чудом услыхал я отчаянно-потерянный крик – сам удивился.
«Сын… – мелькнуло в голове. – Заблудился». И представилась ночь, глушь, и он один, худенький и несчастный… Никто его не услышит: травы-то все сметаны в зароды.
С бугра на бугор побежал к сыну. Кричал, останавливался и прислушивался: в шуме, как во сне, откликался слабый зов сынишки.
Вот сейчас настигну… Но где он? Почему только березы слышу? Снова закричал. И тогда из ложка побрел мне навстречу сын.
Молча шли мы обратно. Из-за кустов поглядывали на нас круглые омутины, мигали камышами-ресницами: дескать, урок ему будет за своеволие. Если не сыновний зов, то, как знать, чем закончилось бы все…
Поднял глаза – надо мной медленными кругами набирали высоту канюки. Родитель подбадривал молодого, а тот, с испуга или от радости, пищал, но упорно поспевал за старым. Он улетал в небо, из жалкого птенца-канючонка превращался в смелую птицу.
Сын мой когда-то тоже расправит крылья. И, может быть, поднимется в жизни выше меня и улетит дальше. Одно бы не забыл: подать сыновний зов, когда плохо станет… Пусть не будет уже меня, зато сама земля услышит и поспешит ему на выручку.
ОСИНЫЙ «МЕД»
Пробираюсь угористым берегом речки Крутишки, заглядываю в упятнанные березовыми и тальниковыми листьями омута, где караулят щуки ротозей-лягушек. Вот поднялся из ляжины и приметил, что поперед меня лисица трусит. Не сыта, видать, коли днем промышляет, и увлечена до того, – человека не чует и не слышит. А ее, рыжую, далеко видно на белесых осенних травах.
Отвлекся от воды и любопытствую, чем займется теперь лисица? Вон загустевший хвост косынкой вскинула и ну рыть. Земля пригоршнями полетела под горку, будто не лисьи лапки ее скребут. Несдобровать мышке, угодит на жевок лисице.
Остановился я и поджидаю, когда она выроет-изловит мышь, натешится-наиграется, цапнет аппетитно и дальше побежит. Повозилась лисица с норкой, чихнула и тронулась вперед. Потом снова за работу, да с таким азартным приступом, хоть сам беги и вместе с ней раскапывай крепко-сухую дернину.
Улыбаюсь я, и мысли нет о том, что по белым снегам кто-то из охотников приударит за красным зверем. Просто любуюсь на лисицу и приятно на душе: не один у Крутишки…
Наши матери за войну сколько перелопатили ее, земли, чтобы фронту хлебушко вырастить… Мыши тогда одолевали поля, хомяки забивали свои сусеки отсортированным зерном. Искать их – дело нелегкое, и помогали нам лисы зорить хомячьи припасы. Бывало, зароемся с ребятами в солому, и до зуда-онемения тела ждем, когда лиса наткнется на «подполье» хомяка. Ей достается троешерстный дармоед, а нам ведро чистого, без единой червоточины гороха или звонко-сухой пшеницы…
Скрылась лиса за изворотом побережным, и тогда я пошагал, где усердничала она. Может, и не съела мышь, а закопала под зиму на черный день. Такие кладовые находили мы у лисиц частенько: из мышей или лягушек, а то и дохлую курицу с птичника утащит да зароет.
Достиг первой разрытой норки. Никак серая оберточная бумага изорвана на клочья? Немало сейчас хламу по лесам и речкам. И мешки полиэтиленовые, и пустые консервные банки с битыми поллитровками, и мешки бумажные из-под удобрений.
Подосадовал было, но разглядел и успокоился. Не бумага, полинявшая от солнца и дождя, а остатки гнезда полосатых ос изорвано. Самих жильцов нет, еле-еле одну мертвую осу нашел. У следующей норки как есть выжелубленные подсолнухи лежат – пустые осиные соты, на стенках третьей – порванные «бумажные мешочки». Старые гнезда лиса не тронула, а нынешние с осами все перешерстила.
М-да, значит, эвон кто ос зорит! А мы-то гадали однажды, когда брат впопыхах бросил велосипед на пустоши у Брюховской болотины, а после едва утянули его палкой с сучком. Оказалось вблизи разрытое осиное гнездо, и шершни вились, звенели роем над велосипедом. Пришлось в плащ завернуться, ползком подкрасться и палкой зацепить «лешегона»…
Семь гнезд насчитал, пока снова не заманили меня омутины. Кто-нибудь тоже наткнется на них и подумает: лиса медом лакомилась. Только какая же она сладкоежка, если иные осы сами воруют пчелиный мед и вовсе не имеют своего?
А может быть, лисица лечится осиным ядом?..
ТРЯСОГУЗКА
Еще вчера светились и звенели березовые листья, а сегодня плотно прилипли они к сырой земле. Сгасли угли листопада и в осинниках, первая слякиша сошла, но угрюмо-холодно в лесу, и вымерло, даже синиц не слыхать.
На полянке под березами увидал я пепельный комочек. Подошел ближе и разглядел молодую белую трясогузку. Сжалась она и виновато скосила на меня влажный глазок. Чувствую, как дрожит ее тельце под перышками, как голодно ей в пустом воздухе.
Первым делом пожалел я трясогузку. Живо вспомнил, как шумела вчера слякиша. Немудрено и отбиться от стайки такой крохе, и захотелось мне приласкать-отогреть и хоть чем-нибудь накормить птаху. Да чем? Где они, надоедливые мошки-мушки?
Пока размышлял, трясогузка встрепенулась и начала порхать над ворохом листьев. Часто-часто взмахивала крылышками, вроде бы согреться старалась. Я так и подумал, и тут же сконфузился. Листочки под ней перевертывались, и высматривала она схоронившихся под ними мушек. Вишь, тут склюнула, вот там кого-то заметила.
Кружилась, порхала трясогузка по листьям и потихоньку отдалялась от меня. А я шаг за шагом ступал, за ней следил.
Сколько времени мы двигались лесом – по мутному небу и не определишь. Незаметно на опушке очутились, и трясогузка легко высоту набрала Снежинкой растворилась она и уже издали весело подала: «До-ле-чу, до-ле-чу». Меня успокаивала, что не загинет, догонит своих сестер.
Один стоял я на кромке лесной и думал вовсе не о том, как долетит трясогузка в теплые края…
ПОДАРОК
ЮРИЮ СЕЛЕЗНЕВУ
Березовая дуброва – предки наши, переселившись в давние времена за Урал, так окрестили могутные березняки – сама себя обрядила, и просторное межстволье загустело подлеском. Тут и крушина с черемухой, тут и боярка с калиной, тут и вишняги с шиповником, тут и дерен белый с кроваво-красными, как розги, ветвями, и круглолистая ирга… В полный рост не разгуляешься и, согнувшись, хожу я дубровой, ищу грузди и опята.
С узкой тропинки, натоптанной коровами, глянул впереди себя и за блекло-желтыми стеблями купены приметил внушительную «воронку» перерослой волнушки и вдобавок не порожнюю – до краев полную воды. Дождь ли не успел испариться в тени, а быть может, роса накапала с берез и черемухи. Посмотрел на лесную шапочку и вспомнил обожаемого человека Михаила Михайловича Пришвина. Однажды напоила птичек и его в лесу старая сыроежка, и он благодарные слова о ней сложил…
– За светлую память Михаил Михалыча испью-ка из волнушки, – вслух промолвил я и на четвереньках припал к волнушке.
В розоватой водице отразились березы и черемшины, глазок синего-синего неба, и еще что-то густобордовое, а что – не пойму? Осушил волнушку – вода настоялась чуть горьковатая, поднял голову и глазам не верится: с нижней ветки вишняга свесились три спелые вишенки. И до того крупно-налитые – садовым ягодам не уступят, а по вкусу тех дороже и приятнее.
Дивиться было чему: нынче зеленью лесное вишенье обрывают. Лишь скраснеет оно с бочка – и заверещат лесами мотоциклы, заныряют с осиным жужжанием легковые машины… Поэтому настоящее вишенье редкость редкостная летом, а тем более в осеннем лесу.
– Вот мне и подарок, Михаил Михалыч. И водицы испил, и ягоды увидал…
Осторожно сорвал вишенины – они легко отстали от плодоножек-«торочков» – и бережно опустил в эмалированную голубую кружку. А чтоб не болтались – листьями вишневыми обложил ягоды.
Остаток дня бродил лесными увалами и чувствовал не столь тяжесть груздей в корзине, сколь словами необъяснимую радость – угощу я вечером семью вишеньем, каждому по ягодке. И еще все время казалось мне, что где-то должен встретиться добрый и мудрый дедушка. Своих по отцу и матери не застал я в живых, и вместе они соединились для меня в одном человеке, чье имя помянул, когда пил из волнушки. Никак не могу поверить, будто ушел он из жизни насовсем… Вон ветер качнул березу, она задела листьями соседнюю и послышался не шорох, а словно кто-то вздохнул и прошептал:
– Пришвин…
СВОЯ ПЕСНЯ
Зеленовато-желтая синица последним листком порхала в березовых ветках и все «пинькала» да насвистывала. А что если ее подразнить? Я свистнул.
Синица насторожилась и прислушалась. Я снова свистнул: «фи-ють, фи-ють, пинь, пиньк». Она стала отчаянно озираться на березы. И сколько ни смотрела – не могла найти своей подружки. Кто же свистел?
Глянула синичка на меня и… все поняла: «Ах, так это ты проказничаешь?» И неожиданно выпела звонко-серебристо: «Тю-ти-ви-тю-тю». Да еще такое – что и словами не передать. Спела и с задоринкой прищурилась. Как бы спрашивала меня: «А так-то ты сможешь?»
– Не могу, – признался я и развел руками. – Нет, не могу…
Голосок у синицы негромкий, да свой. Как ни старайся, а по ее не споешь. И березы слушать не станут, отвернутся. Лес не проведешь.
СОСЕДУШКИ
У заросшего песчаного копанца облюбовал себе место чернощекий барсук. Вырыл в глуби просторные хоромы с отнорками, спальней, кладовыми. А песок отнес и подальше упрятал. Лишь возле парадного входа площадку посвежил им, да чуть приметные песчинки лежат на тропке к туалету.
После трудов праведных сам от удовольствия крякнул: эвон какое жилище-то распрекрасное! А вокруг черемуха молодая вверх кустится, черная смородина кислинкой напахивает, костяничник устилает тенистые прогалинки между чистоствольными березами. А вблизи смуглые сосенки приподняли мохнатые шубейки. Не жизнь, а лечебница.
Натопается барсучина за светлолицую летнюю ноченьку и дремлет, прохлаждается у себя в спаленке. Доволен он и сладкой мякотью клубники на солнечной релке, и горьковатыми корешками, и шмелиными сотами, и мясистыми грибами. Их-то барсук на валежину подвяливать и разложил: под зиму запас пропитания завсегда нужен.
Посапывает во сне отшельник-барсук, а у заветной валежины красная зверушка крутится. Распушила хвостик и быстро-быстро лапками грибки перебирает. И получше да посуше тащит к сухому в полберезы пню: тут у нее два дупла имеются. Птах лесных выселила и сама заняла высотную гостиницу. Ниже склад сделала, а повыше – теплое гнездышко.
Выберется часом барсук в туалет и подвернет к валежине. А там белочка проказничает. Ох, врасплох ее он застал!
Укатится горячее лето, и вспыхнут леса закатными красками. Изойдут они лиственным дождем, заметут тропки барсучьи и опустевшую валежину. Все реже станет видеться с барсуком белочка. А под белые мухи тот и вовсе беспробудно заснет. Разве что в оттепель вылезет изредка поразмяться да надышаться свежинкой. Тогда и увидит белочку, ставшую сизо-голубой. Поцокает та ему приветственно из дупла, скользнет вниз и попрыгает к сосенкам. Грибы-то грибами, а шишки – наипервейшее кушанье.
Коли белочка тут, значит спокой в лесу. Оглянется барсук по сторонам и не спеша полезет обратно.
ЧАЙКА
Как-то ниже бывшей деревни Осокиной, а на крутом яру остались по перепаханным усадьбам коряжистые тополины да редкие кусты черемухи и сирени, на моих глазах дважды взбудоражила ночную глубь омута матерая щука. И потому в следующий приезд, прежде чем подняться по течению реки Барневки, я задержался у переката наловить пескарей для живцов.
Переката здесь могло и не быть, если бы не начатая кем-то плотина. Видать, когда-то брались за нее рьяно: берега соединила бетонированная «подкова», а рядом с ней изрядно понавалили бутового камня. Уровень воды и не столь высок, но достаточный, чтобы забурлить в камнях и образовать на излучине песчаную отмель и неглубокую с воронками ямину. Тут и обжились пескари. Стоило поплавку заплыть на яминку с переката, как сразу же он заныривал и на крючке бился радужно-пятнистым веретенцем усатый пескарик.
Я до того увлекся добычливо-безотказным клевом, что и щука позабылась, и азарт охватил, как бывало в детстве. Да и никто не отвлекал меня, кроме низко кружившей озерной чайки. Она вертелась выше меня, жадно прослеживая каждого выловленного пескаря. Потом надоело ей глядеть, как человек таскает и таскает себе рыбешку, и чайка села на крутолобую бутину посреди реки.
Краем глаза я видел: чайка бегала по камню и косилась на быстро-бурливые струи, где у дна беспечно роились стайки пескарят. Их там много, однако недоступны они как мне с удочкой, так и чайке. Попробуй-ка с лету упасть меж острых камней и ухватить рыбку… А пескари чувствовали это и простодушно держались облюбованного места.
– Что, дразнят они? Видит око, да клюв неймет! – подмигнул я чайке, и она, словно поняв человеческую речь, засуетилась на бутине и резко-досадно закричала.
Есть с чего расстраиваться птице: слева дядя какой-то хворостиной одного за другим выкидывает из воды пескарей, у нее под носом столько рыбы, а не подступишься к ней. Оно и смешно смотреть, как до хрипоты надрывается чайка – я и посмеялся над незадачливой рыбачкой, однако и жаль опрятно-белую, красивую на лету птицу. Коли не летит отсюда, стало быть не здорова она, кем-нибудь подбита-ушиблена. А вдруг чайка уже пробовала промышлять среди камней и сшиблась с ними грудью?
В котелке пескари кишели, замутняя воду песчинками из своего нутра, и вспомнилась тогда щука. Не только для нее предостаточно живцов, а вообще столько щук в Барневке нету, если выделить на каждую по паре пескарей. Что я жадный, что ли?! Запустил руку в котелок и давай кидать рыбешку подальше на берег. Чайка кивала головой в такт падавшим пескарям, затем вспорхнула с камня и начала быстро собирать их из травы.
Пока вытаскивал следующего пескаря, чайка управилась с моим угощением, засучила лапками и опять затянула хрипловатое:
– Киаа, киаа, ке, кек!
Получалось что-то вроде того: кидай, кидай еще, еще…
– Пожалуйста, кушай на здоровье! – бросил чайке еще несколько пескарей. И тут же спохватился: забавляюсь с пескарями и чайку угощаю, а время к вечеру. Щучка, небось, обойдется без моих живцов, отужинает сама зубастая, и напрасно стану ее заманивать на жерлицы.
Смотал удочки, закинул мешок на спину и поднялся на берег от переката. Чайка отлетела опять на камень и замолчала. Ну, кажись, насытилась? Захватил из котелка еще с пяток рыбинок и бросил на песок. Собрала ли их чайка – некогда было ждать, заторопился к омуту…
Веселая ловля щук заманила меня на Барневку и остаток лета рыбачил я только на ней. Но уже не просто из любопытства начинал с переката, где постоянно поджидала меня на бутине голодная чайка. Лишь подворачивал со степи к речке, она с криком снималась и пролетала над яминой. Облетит и усядется на камень. Приходилось кормить вначале ее и уже после запасать живцов.
За нахлебницу я не считал чайку: множество раз доводилось наблюдать не грачей, а стаи летящих чаек следом за тракторами на пашне. И мыши, и все-все, что выворачивали плуга, – подбиралось чайками. Значит, и они вносили свою посильную долю в урожай хлеба.
…В сентябре одолели меня разные заботы, и на речку приехал тогда, когда Барневку «схватило» льдом, только меж камней и пробивались жилки воды. Но не паслись пескари и не сидела на бутине чайка. Да об эту пору они отлетают из наших мест.
Пусто и голо на речке, лишь ветер трепал с еле уловимым медным звоном уцелевшие на талинах сморщенные листики. «А чайка-то, поди, ждала-поджидала», – неожиданно затосковал я.
Стоял у переката и не заметил, когда пригнал ветер холодную тучу и она осыпала меня и землю первым, отчего-то солоноватым снежком.