355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Василий Юровских » Веснозапев » Текст книги (страница 1)
Веснозапев
  • Текст добавлен: 30 апреля 2017, 07:47

Текст книги "Веснозапев"


Автор книги: Василий Юровских



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 11 страниц)

Веснозапев

ПРЕДИСЛОВИЕ

До этой рукописи я знал Василия Юровских как автора книги «Певучая речка» и рассказов, печатавшихся в журнале «Наш современник». И эта книга и рассказы не могли не обратить внимания на себя удивительно светлым тоном, цельностью чувства и мировосприятия, ощущением органического родства с природой и, конечно же, языком – очень близким к живой разговорной народной речи, образным, радующим свежими выражениями, задушевностью интонации. «Веснозапев» только укрепил меня в таком мнении о Вас. Юровских, как писателе, не побоюсь сказать – художнике, у которого свой мир – внешне скромный, не претендующий на всеохватывающую масштабность, но емкий и проникновенный своим внутренним содержанием.

Этот мир, казалось бы, географически локален, в пределах той земли, тех мест, где родился и сложился духовно автор. Но значение литературы всегда измерялось все-таки не расползанием, а сосредоточением на освоении материала, углублением в него, самоуглублением автора. В этом смысле рассказы Василия Юровских по-настоящему современны, отвечая такой насущнейшей потребности человеческого духа, как самопознание себя в природе, в нравственных истоках бытия.

Употребляя выражение самого автора, он «переводит на человеческий язык думы» животных и птиц, их повадки, их ухватки, характер их поведения. Чувствуется, что автор свой человек в лесу среди его обитателей, и не просто как охотник, но как друг и защитник. Он так описывает грибы, что действительно видишь «гуляние грибов». Вместе с гусем-вожаком рассказчик прощается с чем-то «самым невозвратно дорогим» и видит, как «галки любуются на закат».

У автора такая полнота чувств от общения с природой, с родной землей и всем живым на ней, что ему мало обычного слова-определения, чтобы выразить свое восхищение, свое любование и обретенную радость; два-три определения – обычное его восприятие. И это не искусственное словотворчество, а органичная краска, органичные оттенки.

Язык рассказов Василия Юровских по-настоящему образный и выразительный. Автор умеет найти слово поистине незаменимое. У того читателя, который привык к языку дистиллированному, может заломить зубы, как от родниковой воды.

Может быть, я немного увлекся, но это увлечение понятно, если учесть, сколь редко в текущей литературе слово искреннее и чистое. А именно таково слово Василия Юровских в рассказах о природе.

МИХАИЛ ЛОБАНОВ

*

СВЕТЛЫЙ ДЕНЬ

Утром в лесу, с ночного заморозка, как в настуженной избе: дымно дышится и нежило – тихо. Онемелыми стволами туманятся березы, отчужденно-холодной зеленью выступают осины и щетинятся опушкой кусты боярки. Лес разобиделся на весну: согнала снега, поманила ростепелью и нате – снова стынь, снова сдерживай токанье сока, молодую дрожь тела.

Рассвет расплавил острые льдинки звезд, и они скатились за увалы. Обтаяли мелкие тучки, и меж ними растеклись извилисто-палевые ручьи света. А лес молчит. Вот ягодкой-костянкой закраснели капельки застывшего сока, вспотела береста, обмокла кора осин. А лес не верит и не отзывается. Видать, не прощает апрелю-насмешнику колкие шутки-прибаутки. Не откликается лес…

И когда солнце во все глаза глянуло на обиженный лес, зелено-желтый пушок поднялся над пустошкой. Закружился вровень с березами и откровенно обрадовался:

– Светлый день, светлый день…

Присел пушок на вершинку березки и оказался большой синицей. И такая она, егоза, счастливая – каждое перышко звенит. Пожмурилась птаха на солнце, перевела дух и опять затоковала над пустошкой:

– Светлый день, теплый день. Светлый день, теплый день…

Синица сердцем чуяла наступавший день. И он разгулялся, приголубил каждое дерево, каждый кустик. Боярка обмякла и завишневела, а березы засмеялись крупно-сладкими каплями…

НА ВЕСЕЛУГЕ

Издали почувствовал: еще пусто и безголосо по релам, куда распутила река Исеть два живых рукава, но все равно повернул с моста к берегу бурливой проточины. Вспомнилось название здешним лугам – Веселуга. Поди, предки наши не рассыпали попусту слова налево и направо, знали, где они должны прорасти и оставить о себе память. Веселые, стало быть, луга были, радостные…

Ждать чего-то особенного и на Веселуге пока рановато, коли совсем недавно дотлели серые снега и на ветках тальников чуть-чуть облупились из желтых чешуек-скорлупок ватные вербочки. Ну разве где-то жаворонка отогрело, а дрозды и варакушки только во сне видят родимые кустарники, во сне и ворохнутся у них сбереженные песни…

Далеко-далече сердечные…

Вздохнул я – тут же из побережных кустов услыхал чей-то голосок. Потянуло меня на него не столь сомнение, кто ему хозяин, сколько тоска зимняя. Иду, а птаха на вершинке талины замолчала и терпеливо дожидается человека: «Смотри да любуйся на здоровье»…

Пожалуй, о какой-то красоте и рассуждать неловко, даже воробьишки, если не зимовали они в печных трубах, и те поярче пером! Но расположила птичка своим простодушием, и стал я в ней искать остальные достоинства. И чем пристальней смотрел, тем больше нравился петушок камышовой овсянки. Ну почему бы и не назвать его нарядным? Голова, подбородок и горло до середины зоба – черные, от бурого клюва к затылку вокруг шеи белая полоска, а плечи серые, перышки на крыльях с ржаво-бурыми каемочками.

Поеживается на ветру петушок, щурит темно-карие глаза и ждет, чего о нем скажет человек.

– А и на самом деле хорош! – чистосердечно хвалю птаху, закуриваю и сажусь на обсохший берег Веселуги.

Петушок понимает, что молчать ему не резон, и начинает снова петь. Он даже и не поет, а как-то по слогам лепечет:

– Жив, жив, проживем. Жив, жив, проживем…

Перышки на голове взъерошились, он поворачивается грудкой к солнцу и – не то ему, не то мне – сознается:

– Здесь, здесь, здесь я. Здесь, здесь, здесь я…

Вот ведь ни пером, ни голосом не побаловала природа петушка камышовой овсянки, но, чем дольше слушаю его, тем больше он мне нравится. Что-то родное, крестьянское видится мне в простецкой внешности петушка, в доверчивости к людям. Не ошарашивает слух и глаз, а надо и ему зазвать подругу на берег Веселуги. Чтоб приметила его на талине и осталась с ним до осеннего отлета.

Нет еще с ним хозяйки, и один на один с кустами и рекой радуется он, и повторяет:

– Жив, жив, проживем…

– Здесь, здесь, здесь я…

Да разве пролетит овсянка мимо Веселуги?! Заметит она петушка, и станут они с ним под кустом свивать гнездо. Принесут и стебельки трав, и пустые колоски, и листья. Внутри аккуратно выстелют конским волосом, камышовым да ивовым пухом. Начнут они домить и в тепле да в суше появятся пепельно-серые, с черно-бурыми крапинками яички. Прижмется к ним овсянка, а петушок потрепещет над кустами и выберет вершинку талины для песни. Усядется на нее и еще веселее залепечет:

– Здесь, здесь мы живем…

– Здесь, здесь мы живем…

Ну, и дай вам бог счастья…

А пока некуда нам с петушком торопиться, всему свое время. Оба мы – два крестьянских сына – сидим у Веселуги, глядим на мутно-холодную воду и сизо-зеленые ноздреватые льдины. Вдвоем нам и уютно, и весело.

ВЕСНОЗАПЕВ

Было начало ручьетека, и в Согринку с увалов вприскок бежали самые разновеликие и разноликие ручьи. И каждый звенел и пел по-своему.

Под ручьи да перезвон теньковки услыхал я запев солнечноголосого зяблика. Как залетел сюда в осинники по склону – не пойму. Почему-то избегают они осину. Видно, не вызванивается – не переливается песня в горькоствольных деревьях. Но то ли он самый ранний, а за ветрами здесь вызрел молодой сугрев, тут и завел зяблик свою первую песню.

Однако зачнет – всполошатся-взметнутся с боярки воробьи. Зашумят, закричат наперебой. Вроде бы не любо им, друг дружку и овсянку спрашивают: «Чем! Чем мы хуже?» А зяблик – голуба голова, красно-каштановая одежда со снежными полосками на крылышках – может, и пел-то для них.

Смущенный зяблик время от времени умолкал, словно ждал понимания серых зимовников. Зато овсянка с вызолоченной грудкой и головкой, будто овсяной мякинкой потрусили на нее, отлетела на другой край Согринки и с оттаявшей красноталины затянула песенку-светлинку. И до того тонко-тонко – тревожно мне стало: вдруг не хватит у нее голоса?..

Неожиданно воробьи замолчали. Зяблик уже не пел: стушевался или за овсянкой последовал. Но во всех ручьях звенела песня. И под пасмурным небом, под дождиком-бусенцом они несли в поля веснозапев зяблика.

УТРОТВОРЕЦ

Как только становится весна хозяйкой, потянет меня на мысок между межевыми болотами. Приветных мест и ближе на подгляде полно, но туда, к осине покалеченной, по любой водополице ухожу…

Наткнулся я на нее случайно. Косили траву с отцом по берегу и набежали на грибы-диковины. Замшевые шляпки у них зеленые, как осиновая кора, а крепкие золотистые ножки красными ниточками перевиты. Оба не знали, как их назвать, и росли они только вокруг осины. Чуть отступи к березам – кроме сухих груздей да слизунов ничего не видать.

Наломали грибов и осину приметили. Гроза ли ударила или еще кто – вполвершины сломана она, голые защепы острием торчат.

Прилегли отдохнуть под березой, и слышу я, будто струна балалаечная задребезжала. Стихнет звук, и опять кто-то щипнет струну. Как есть балалайку настраивает…

Вот настроил он ее и негромко, а так складно игранул – мы с отцом разом приподнялись. «Поблазнило?» – спрашивает он меня взглядом, а я плечами пожал. Будь деревня близко и то бы не поверили. Балалайку теперь если и услышишь, то не иначе в большом городе.

Ничего дельного не придумали и не нашли того балалаечника. Отец задумчивым до вечера был и перед сном убитого на войне брата Андрея вспомнил:

– Давеча и не соснул, а показалось – Ондрюшка балалайку налаживал. Бывало, меньшой Ваньша холостовать уйдет, а Ондрюха в заулке на балалайке поигрывает. Мастерил он их – лучше магазинных голосом. Девок только Ондрюха пошто-то боялся…

Дубовиками грибы звать – дома по книжке угадали. А звук остался бы загадкой, не приди мы сюда весной и не заночуй на мыске. С той поры и зачастил я к осине. Отец на ноги ослаб, а из приятелей кто в такую грязь потащится сюда.

Доберусь до мыска, засветло балаган подправлю и сушняком запасусь. А затемнеет – сварю кашу с дымком и под теканье бекасов хлебать начну. В неразгляди подлетит к огнищу смешной куличок и долго-долго пытает меня: «Ты кто? Ты кто?..»

Все тише и тише урлычут лягушки, реже блеют уставшие бекасы, где-то на болоте переступил онемевшими ходулями журавль, курлыкнул и все затихло…

Потянуло сквозняком, словно забыл закрыть лаз балагана, а тут кто-то дверь отпахнул, сдунул пушинки пепла, и запереглядывались угольки на огнище. Явственно стали выступать березы и за ними застекленели водоразливы. А на востоке ожил костер и пламя слизнуло по горизонту остаток ночи…

Вот тогда неслышно появился он на осине, чутко и осторожно стал прослушивать свой инструмент. Скоро, скоро, еще секунды – и раскатится по небывалому залу аккорд утротворца. И тут на узкой загривине за болотом недотепа-тетерев зацедил сквозь клюв: «Чу-у-шь…» Со всех сторон на него досадливо зашикали: «Ты-ти-ше».

Он на осине затаился, и в еле уловимый скоротечный миг слышно было, как сердце мое торкнулось навстречу ему и свежему утру. И тогда поднялся звук струны на самой высокой ноте, и не то вздрогнули, не то разом зазвенели деревья. Не трель, не барабанная дробь, а именно звон струны раскатился по округе. И заиграли в солнечные трубы журавли, и разручьились косачиные подыгрыши, и отозвались голосами и крылышками бекасы.

Тогда на осине видел я и не верил своим глазам: маленький дятел часто-часто, до алости на голове, ударял клювом по сухой защепине. И осина рождала чистый звук.

Никто не видел и не знал, сколько дней, а может, и лет потратил дятел, пока отыскал покалеченную осину. Никто не знал и не слышал, как настроил он ее, вызвал к жизни сильный и стройный звук.

…Начинался день, и обессиленный дятел незаметно улетел с осины. Я покидал мысок и легко шел и шел лесами.

ЖИВАЯ ВОДА

Побулькивает ручеек в ложбинке, словно кто-то прополаскивает горлышко. Слушаю его, и кажется: пройдет самая малость, и он запоет. И солнце оперлись подбородком на облако – ждет. И зайчишка под таловым кустом уши навострил – тоже ждет: запоет ли? И я жду…

Ждал, ждал и задремал. Тогда и запел надо мной жаворонок. Кажется, переместился ручеек высоко в небо, чисто-чисто заструился и вернулся на землю песней… А земля слушала, нежилась и дышала. По-над пашнями стояло сине-сине, и березовые колки плыли горделивыми белыми лебедями…

Много ли надо для радости? Припал жаворонок к воде, освежил горлышко и запел. И все окрест высветилось. Потому, видно, и деревья, и цветы, и зверушки – к земле припадают, и все они от ее материнской груди возносятся к солнцу.

БЕРЕСТЕЧКО

Запалился и взмок я по кочкарнику и камышу Гусиного болота, пока одолел его и выбрался на угористый берег, где светлели и таяли на солнце розовыми вершинами молодые березы. Под ними на обогреве стянул отпотевшие болотные сапоги, постелил телогрейку и свалился на нее отдохнуть и подремать.

Худо мне спалось ночью в ячменной соломе. Она была волглая и успела запреть, за ворот рубахи угодила остистая мякина и лопатки сводил неутихающе-нудный зуд. А если я начинал шевелиться – сбивал солому и к телу подбирался сырой холод. И когда совсем изнемог-обессилел, пашней кто-то зачавкал, стал приближаться к моей куче. Никаких коней или коров и быть не должно – до ближней деревни с десяток километров. Да и кому бы взбрело в голову отпускать на волю скот, если только-только истлели снега и синели воды ляжинами да низинами.

Кто, как не лось – самая матерая лесная животина – глубоко проступается на оттолклой пашне и тяжело чавкает грязью. Еще вздумает на солому ступить… И рука нащупала коробку спичек, хотя не просто подсветить сырье. Да нечем больше и отпугнуть сохатого… А он уже остановился возле кучи и устало по-коровьи задышал, и неожиданно для полуночи… гулко чихнул. Конечно, чихнул лось не совсем и громко, как мне показалось, однако подскочил я в своем «гайне» и пласт соломы скатился к ногам пришельца. Лесная животина скакнула от кучи и начала молотить пашню, взбурилила внизу разливное течение речки Крутишки.

Не успел как следует отойти, а в старом лесу на увале во всю мочь заголосило и заухало. И ноги у меня отнялись выше колен… Ну ладно, знаю и понимаю, что совы-неясыти схлестнулись, и не свалю на леших, только до сна ли тут.

Вот и курил, царапал загривок и ждал, когда изойдет густая пасхальная ночь. А она на старинный праздник почему-то всегда тревожная и слабозвездная.

…Изнесло меня у Гусиного болота, укачала дремоть, словно мальца в зыбке. И тишина, ну какая безответная тишина после неспокоя ночного и голосистого утра… Правда, изредка всхолмится ветер, но подувает он не выше в полберезы и не помешает соснуть до вечера. А уж потом и уйду в Пески попроведовать брата Ивана…

– Спи-спи, спи, спи-и-и… – тонко и насмешливо завели с березы. «То ли опять мерещится, суматошная ночь не отпускает…» – подумал я и не открыл глаз. А когда кто-то почмокал губами и длинно заиграл барашком, вроде бы и впрямь залетал бекас – сам того не желая, глянул в небо. Нету там бекаса.

– Спи, спи, спи, спи-и-и… – снова затянул кто-то, а после шмель зажужжал, синичный писк раздался и даже селезень зашавкал. Но никого не видать, и какой же селезень сядет на березу…

Нет, не придется подремать. Сел на телогрейку, озираюсь и отслушиваю все стороны. А тот наигрывает на разные голоса…

Возле меня пропорхнули на березу ремезы, сели на ветку и чего-то высматривают. Наверное, ищут для своего нового теремка что-нибудь подходящее. Хотя и они тоже любопытствуют, кто завел «зи-зи-зи-ии…»

Ремезки наперед меня догадались, и один из них потянулся к прозрачному лепешку бересты. Он отслоился, трепыхался на ветру и отзывался ему всякими звуками. Если поутихнет ветер – молчит берестечко, задышит – опять затрепыхается и чего-нибудь выпевает.

Ремезки, как и зяблики, любят завивать в гнезда тонкую бересту с прямослойных берез. Чуть где отошла береста – птахи сдирают ее и уносят на гнездо. Она скрадывает его от лихого взгляда, тепло хранит и сырость не пускает. А тронут ли ремезы голосистое берестечко?

Зажмурился я и вспоминаю, как у речки меня ветер смутил. Дудит и дудит кто-то, на самом деле никого не вижу. Сколько поклевок тогда прозевал, пока искал дудочку. И нашел: у берега тростинка склонилась к воде, и как ветер подует – она расклонится самую малость и меж водой и ее вершинкой родится звук.

Занятно слушать и придумывать, отчего дудочка поет. Но тут подцепился крупный окунь, поволок наживу в камыши и опутал ту самую тростинку. Окуня того я вытащил, леска была крепкая, только дудочка больше не пела. И ветер даже пуще дул, а ни одна камышинка не отзывалась. Невесело стало удить, как бы живой души сразу лишились трое – ветер, я и речка…

А у соседа Степана тополь начал посыхать. Листья пошли, а из них голый сучок уставился. Жена ему – сруби и сруби сучок, на целое истопье хватит и лесина пригляднее станет. Однако отказался Степан срубать сучок: для отвода глаз возьмет топор и стоит под тополем…

Какая-то трещина у сучка нашлась, и когда ветер надувал – сучок оживал и… пел. Степан, бывало, слушает и улыбается мне:

– Слышь, теперя он мою бабу передразнивает. Вишь, чо ругается… А счас скворцом разошелся…

…Проснулся я вечером, отмял портянки и легко обул сапоги. Все собрал на привале, а чего-то не хватает мне, чего-то забыл. А-а, вспомнил… Берестечко… Где оно?

Подошел к березе – целое. Ремезы на гнездо нашли другое, а это не тронули.

Пожалуй, не оборвут птахи берестечко. Не срубил же Степан сушину, хоть и слышал только один, чего выпевала она, когда на тополь начинал дышать ветер.

ЛЫВИНКА

Жалась стеснительно к бурой осоке невеликая лывинка[1]1
  Лыва, лывина – лужа, разлив от дождя, родников.


[Закрыть]
. И была она незаметна, если бы не закатное солнце. Оно напоследок взяло да и заглянуло в нее. Лывинка вспыхнула и одна засветилась по всему наволоку. И сразу заприметил ее куличок. Порхнул-подсел на кочку, запоглядывал в золотое зеркало. Себя увидал не потешным долгоносиком, а стройным ухажером. От того и возликовал бекас. Взмыл в сине-фиолетовое тепло и взыграл над лывинкой молодым барашком.

Куличок ли сманил, а может и сам красно-разнаряженный селезень высмотрел лывинку. И он долго кружил, все не смел дотронуться ее стыдливо-румяного лица.

Ветерок пахнул. Перелистал осочины и отозвались они струнно-напевным звоном, заколебались по воде перьями дивной птицы.

Жаворонок было задремал. А как услыхал куличка – тоже махнул крылышками, вознес над лывинкой величальную песню.

Вблизи растеклась большая река. Она сердито темнела, бурлила мутью, вспучивалась и отплевывалась маслянистой пеной. И хотя солнце закрылось совсем – лывинка уже не затухала.

МАСТЕРА

Как-то после первых проталин выбрался я в березняк за речкой Барагой. И недалеко от околицы села, но пашней хватило мне лиха досыта. Сполоснул сапоги в лывине и только сел на опушке – услыхал голоса грачей. Небольшая стайка птиц направлялась сюда почему-то со стороны дальних лесов. Вот они заиграли над березами, и тут меня осенило: а что если те самые, Максимовы грачи?..

В тот парной апрельский день дедушка Максим шепотом поманил меня в створку:

– Поди-ко, чо покажу, надивуешься…

Привел к тополям и ветлам, где грачи разноголосицу тянули, поискал глазами по вершинам:

– Видишь ли?

Ничего особого я не видел. Снуют грачи, поднимают с волглой земли сучки и выкладывают в развилках гнезда. Видать, допекает солнце, жаворонки и ручьи подгоняют. «По-ра-а, пора-а», – шумят строители и даже неловко здесь прохлаждаться.

– Эвон парочка любопытная, – подсказал дед. – Поприметь-ка за ней. Сами не вьют гнездо, зато во все успевают заглянуть. Тут окладники выправят, там рядок закрепят или щель заладят. Который день приглядываю. У одного-то перо в левом крыле повыдергано.

Сперва в сутолоке я не мог разобраться. Потом обвык и запомнил странную пару. Она и на самом деле вела себя не так, как все. И лишь уследил за ней – дед с тревогой охнул:

– Теперя бить начнут. Турнут-таки их отселева. Турнут…

С грачами и верно стряслось что-то неладное. Воздух взорвался от резкого многоротного крика и грозного хлопанья крыл. Многие на полдороге побросали облюбованные сучки для гнезд и тоже ринулись вверх. Началась свалка, точно в грачевник проник хищник. Враз налетели и заахали галки, даже воробьи на черемухе взъерошились, и один храбрый подлетел к нам вплотную, отчаянно затараторил: «Ко-го-ко-го?»

Деду как-то удавалось понять смысл потасовки и угадать ее исход. А оно так и вышло: грачи скопом били и гнали не ястреба, а своих же собратьев.

Когда вернулся в грачевник привычный настрой, уже никто не перелетал по чужим гнездам.

– Прогнали, язви их, – огорчился Максим. – Ну и халудры…

– Ты погляди-ка опосля по лесам, – попросил он. – Непременно грачиная выселка появится. Да не забудь гнездо осмотреть. Особое по всем статьям должно быть.

…В середине березняка обнаружил я старые гнезда. Немного, зато все сохранилось. Вспомнил наказ деда и захотелось пощупать их своими руками. Кто тут меня увидит? Сбросил телогрейку, разулся и полез на толстую березу.

Гнездо и впрямь на зависть – увито прочно и ладно. Сдюжит от человека и нипочем его не раздернуть. Там, в селе, у грачей к половине зимы ни одного из сотни не остается. Бывает, вместе с яичками или птенцами сдувает на землю. Не гнезда – растрепы…

Вот бы и поучиться, да сами прогнали мастеров.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю