355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Василий Юровских » Веснозапев » Текст книги (страница 10)
Веснозапев
  • Текст добавлен: 30 апреля 2017, 07:47

Текст книги "Веснозапев"


Автор книги: Василий Юровских



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 11 страниц)

ШИШКИ

Спохватился-вспомнил, что через семь часов пересечет неуловимую грань времени Новый год, когда вернулся в лесную избушку и оттаивал у подтопка окуней и чебаков. Все-таки «насидел» на уху за студено-короткий день!

– Эх ты, растяпа! – расстроился я. – У всех дома, как у людей, а у меня ни елки, ни гостей…

Придирчиво, как бы впервые, оглядел свое жилье: все буднично, все наперечет, как в нашей деревенской избе когда-то, в той самой избе, которая за восемьдесят лет «деревянной жизни» ни разу не вдохнула свежий дух смолы. Не видывала она нарядную новогоднюю елку, как и сами не нашивали мы справной одежды…

Вот и в лесной избушке пусто. Летом хоть мыши ночами шмыгали-попискивали, но пали снега и забрался в подпол горностай, переловил мышек всех до единой. Теперь никто не спискнет, не погрызет воровато булку или картошину. Живет напротив избушки в дупле осины пара полевых воробьев, да они проводили-отчирикали солнце еще тогда, когда торчал я на реке у лунок.

Звал-сманивал приятеля с собой, однако вытяни-ка домоседного любителя природы на зимнюю реку, в настуженную избушку?

Ладно, рыба и без меня отойдет в тепле, а пока совсем не затемнело, я успею добежать готовой лыжней до недальнего бора. Утром, когда мял незачерствевший снег – торил от деревни Замараево путик к зимовью, попадались мне близ опушки обломанные густо налипшим снегом сосновые ветки. И не просто хвойные, а с нынешними твердыми шишками. Чем не «елка», ежели пристроить в жестяную банку с водой!

Когда вернулся обратно – рыба оттаяла и вода в котелке взбурливала говорливым весенним омутком. Живо накрошил еще давеча очищенные картошины в котелок, ополоснул окуней и занялся чебаками. Вот для ухи все готово и пора браться за «елку». Ветки пушистые и шишкастые, никаких украшений не требуется. Всего и окунулись в тепло, а как знойно потянуло бором, и медовая капелька смолы утренней росинкой запереливалась возле трепыхающей свечки.

В средине стола и зазеленела моя елка, а вокруг банки насыпал я еловых шишек. Ну разве не гостьи?! Друг из пермской тайги когда еще прислал в посылке килограмм еловых шишек, принес я их сюда прошлой зимой, да так на полке и остались они в кульке. Какие-то заботы, теперь и не помню какие, помешали мне «рассеять» шишки по-за бору ближе к ольховой согре. А может, недозревшими они показались тогда?

– Что ж, пермячки, роднитесь с соснушками нашими, если не гордячки! – обрадовался я подарку друга.

Еловые пермячки тоже выдохнули хвойно-густой запах ельников с красноглинистых угорьев и холмов. И вроде бы, не столешница передо мной, а сосны вперемежку с елями…

Под чаговый чай, приправленный смородиной, и вошел ко мне в избушку незримый Новый год. Подсветил я свежую свечку, подбросил в подтопок дров потолще и на тесовую лежанку пристроился отдохнуть-подумать. В лесу, даже и на воле, сон всегда чуток к самому тонкому шороху, любой незнакомый звук настораживает и спящего. Вот и сейчас, кажется, сплю, а сам явственно слышу, что кто-то ожил в избушке. Как есть кто-то семечки пощелкивает-лузгает и сухо шуршит на столе шелухой. Кто?!

Дрожь стрельнула от волос в ноги, да сразу же и унялась: глаза открыл – никого, кроме меня, и у хлеба ни души. А тут снова чик-чик на столе, шевельнулась еловая шишка и самая верхняя вдруг подскочила и потихоньку, вперевалку покатилась с ворошка на стол. Ба-а-а! Да то еловые шишки заразжимали чешуйки-губки и «заговорили», выпуская на белый свет семечки с желтовато-слюдяными крылышками. Щелк-щелк и… семечко выпорхнуло на свободу.

– Вот так! – щелкнула-«молвила» какая-то другая шишка.

– Чик-чик! – отозвалась еще одна пермячка.

Раз понятно, кто «ожил» у меня в избушке, то можно и вовсе спокойно поспать до солнца, но почему-то не дремалось, и я поднялся, наклонился к столу под «восклицания» еловых шишек. Эк-ко, сколько их «полоротых» ощетинилось! И не сосчитать, сколь они насорили семян на столешницу…

Сел на чурак к подтопку, закурил и стал размышлять, что делать? Как что! Коли в новогоднюю ночь народилось на столе столько елушек, то чего и гадать. Замету-ко семечки на газету и отнесу их сейчас же по-за бору к согре.

Сунул окурок в поддувало и давай собирать-сметать семечки. И тут перед самым носом чик-щелк, и сосновые шишки с треском сыпнули свои семечки в еловые. Ну и ну! Как договорились породниться…

Собрал семена, оделся и вышагнул на улицу. Самая-самая новогодняя морозная ночь! И хотя звездных огоньков полным-полно в небе, однако там все равно темнее, чем на земле. К снегу и в безлунье видать мою лыжню и деревья вблизи. В бору сумеречнее, но на облюбованной еланке у согры снега словно изнутри светятся.

Пробороздил я рукавицами-шубенками глубокие бороздки, рассыпал-рассеял семена и заровнял сыпучим снегом. До земли по весне они сами спустятся, когда начнет таять – снег от земли, а лед от воды.

Прислонился на опушке к старой сосне и стал загадывать: сколько прорастет здесь елочек и сосенок? Если шишки живые, то почему бы семенам не ожить?! И еще захотелось на весь год: пусть падают мне на голову шишки. Да и не только на меня, а и на мою родимую землю.

НА ВЫРУБЕ

Раньше здесь белела прямоствольная роща. На полянках собирал я тающую в руках землянику и духмяную клубнику, хрустяще-сухие грузди и кисло-аппетитную костянку. А в урожайные годы натыкался на «его величество» – белый гриб. Благоговейно снимал перед ним шляпу и долго не решался взять в корзину…

А теперь уже не пропоют в березах птицы. Только приземистые лесные пни обросли вицами, как есть кто метлы навязал. И еще вымахал бурьян из иван-чая и борщевника, гранатника и репейника. Снега тут глубоки, лишь торчат бурые макушки трав.

По старой памяти я часто торю лыжню на знакомый выруб. Знаю от лесников: скоро, по весне, рассадят по нему сосенки, и через пять-десять лет отпугнет борок заросли бурьяна. А пока можно вспомнить рощу, посмотреть на птичью столовую, прочесть по замысловатым письменам жизнь зверьков и пернатых…

Низкое солнце сгасло-поблекло за фиолетовой щетиной лесов. Морозец покрепчал, и студеная тишина притаилась на вырубе. Выбрался сюда отважный горностай. Приостановился, навострил мордочку и вдруг нырнул под заснеженный ворох чащин. Оттуда он выбрался с мышью в зубах. Потащил добычу в гущину осинок, а там от него покатил надувом зайчишка. Невелик хищник, зато смелости и дерзости горностаю не занимать…

Заманил выруб и старого лобастого хоря. Он вдоль и поперек пересек его, схватил мимоходом несколько мышей, а близ опушки опустился в хомячью нору. В ней хорь сытно закусил пестрошерстным хозяином и остался отсыпаться на целые сутки. Оттого и вход туда закуржавел.

Позже всех вылетела из пасти лесистого оврага охристо-рыжая неясыть. Правит тоже на выруб, где засекла мышиное раздолье. Вот, кажется, наткнулись ее широкие крылья на невидимую стену. Задержалась на миг и бесшумно упала на снежную ровень. Промахнулась? Как бы не так! Из когтей совы бессильно свис мышиный хвостик…

Снег пушист, и после каждого падения совы на нем остается отчетливая вмятина. Вроде бы не птица охотилась, а кто-то озоровал, подбрасывал вверх шапку. Сколько раз упала, столько и мышей убыло на вырубке.

…Жизнь на месте рощи идет днем и ночью. И сегодня опять я останусь на вырубе. Буду постукивать настывающими валенками, ждать грустинку зимнего вечера и смотреть, как поднимается на юго-западе серебристый козырек молодого месяца, как сверкнут первые светлинки звезд.

ДИЧКИ

Посадили их в последнюю мирную осень. На южный склон бугра за селом собрались все колхозники. Махонькие яблоньки рассаживали мужики, а бабы в сторонке притихшие стояли. И мы тут же сбились – с уроков сбежали: как можно проглядеть сад!

Все мы следили, как мужики осторожно опускали корешки в ямки и влажной землей присыпали. Полевод дядя Сема перебегал туда-сюда, тряс овсяным чубом и радовался:

– А и уважим наших баб, уважим… и робятню тоже. Однако, – строго смотрел на нас, – глядите ужо, сподтишка ни яблока. Всем миром, честь по чести…

Весной мы все-таки лазили под прясло и в потемках ощупывали яблоньки – искали красные и крупные яблоки. Такие нам насулил дядя Сема. Вместо них натыкались на редкие листики. Ждали осени…

А летом заревели в домах матери – война началась…

Зимы стояли трескучие. И прясло мало-помалу растаскали ночами, истопили в железных печках. Зарос бугор полынью да крапивой, объели коровы да овечки тонкие яблони. И все забыли про сад.

А он выжил. Выросли яблони кустами и после войны зацвели однажды. Снежно-розовое облачко долго покачивалось по склону – и не уплывало. А мы опять ждали осень, ждали яблок.

Первым отведал фруктов и нарвал полные карманы рыжий Ванька – племянник полевода. Раздавал на уроке пунцовые яблочки с воробьиные яички, глядел на кислые рожи и прыскал. На перемене отбивался от нас и важно повторял:

– Оне же дички. Их прививать надо было. А теперь оне насовсем одичали.

Через много лет приехал я в село поохотиться на зайцев. Столкнулся на улице с коренастым мужчиной. Он узнал меня. И тот самый рыжий Ванька попросил:

– Слышь, погоняй-ка ты косых в колхозном саду. Грызут, окаянные, яблони. Прямо спасу нет. Жрали бы дички, так нет, им подавай лучшие сорта. Уж ты уважь агронома по старой дружбе.

Утром я заторопился на знакомый бугор. Чистым покоился по нему снег, и лишь светло-вишневые дички сиротливо кустились над склоном. Остановился на меже, где тридцать лет назад толпились бабы и ребятишки.

Не трогают дички зайцы… Знать, горечь какая-то особенная накопилась в них. И зима самая лютая нипочем. Мать сказывала: каждую весну раньше черемухи распускаются, подрожит на бугре облачко и выпадет седым дождем.

«Что же вы-то… В чем вы-то провинились перед нами…» – только прошептал я, как опустилась на дальнюю яблоньку стайка снегирей. Осыпали ее, и просияла-зарумянела она живыми крупными яблоками. Кажется, такие и снились нам после колабашек из кобыляка. Только вспомнить бы, как яблони дядя Сема называл?

КУКУШКА

Забрел на лыжах в знакомую березовую рощицу. Остановился. Тихо и светло в ней, как в горенке, откуда красну девицу просватали, на чужую сторонушку замуж выдали. Закрыл глаза, и почему-то лето теплом опахнуло. И опять как бы березы ожили лиственной зеленью, а я хожу и грибы высматриваю.

Иду и аукаю. А из узорчатой листвы поздняя кукушка подает мне знать:

– Ту-та, ту-та, ту-та…

– Сколько их?

И она, будто первоклассница, начинает уж больно старательно считать:

– Один-два, три-четыре…

А я в уме прикидываю да ее поторапливаю. Ежели много – пойду с корзиной. Наберу я груздей и засолю их в корчажке. Будут они зимой желтотелые, хрусткие, сытные, как земля родимая. И закушу я груздем, и кукушку вспомню:

– Где ты, сердешная? Как тебе живется-можется в дали неизведанной? Прилетай по ясно-зоревой весне ко мне в березняк.

Чуешь, опять я приду туда. И ты подашь мне голос и позовешь по солнечным зайчишкам к траве-волоснику, по сизо-зеленым мшистым половичкам к тем березам-вековухам. Там закружится голова от густого хлебного аромата. Там груздки, точно поросята, схоронились под прелью мягкой и пятачками из-под земли высовываются. Такие они чумазые, озоровые. А вымоешь в тройной воде, до того приглядные и славные – из рук сами разбегаются…

– Чуешь, кукушка?

Очнулся я от тишины зимней. Где-то далеко за лесом слабо просвечивает низкое солнышко. И нет ни летней ласки, ни травы-муравы. Лишь издали, как в полусне, слышен задумчивый голос кукушки…

Явь не явь, пусть померещилось, зато сердце-то как тукает: «Прилетит, возворотится в березняк твоя помощница-куковальница. Здесь расцветают слезки ее, вырастают огурчики ее, появляются из земли потерянные башмачки ее… Все тут до веточки, до травиночки ее… Возворотится, как и все мы, где бы ни жили, ни бродили, все до единого приходим к своей матери родимой…»

ЗОВ ЛЕСА

Проспал-прозевал утренник…

И не где-нибудь нежился, а на тесовой лежанке забылся беспробудно. Без моего догляда выгорели дрова и «доцвели» угли в подтопке: истаяла свечка и оплыла на столешницу кремовой наледью. Осмелевшие мыши всласть насытились ржаной горбушкой и ушмыгнули мимо засони под половицы. Сам и виноват: вечером после лыжного перехода не раз вспотел, оттапливая прокаленное крещенскими и афанасьевскими морозами осиротевшее на зиму лесное жилье. «Нажварил», как говорят у нас в деревнях, разморило меня и… проспал начало дня.

Иной раз осенью тепла не хватало к рассвету, а тут ну совсем, как в бане, избушку неохота оставлять. Может быть, отдохнул бы после чая да отпахнул дверь и потянуло на зов леса.

– Тпрру, тпрру! – крикнул кто-то в глуби бора, и мне показалось, что в соснах на старой дороге притормозил подводу бородатый возница. Вот он приспустит чересседельник, задаст лошади сена из передка розвальней и с топором побредет выбирать деловую лесину.

Встал я на лыжи, катнулся редким осинником к бору и загадал: услышу потукивание топора или нет? И почему-то вздрогнул, когда донеслось четкое «тук-тук-тук». Потом скрипнули полозья и опять кто-то окликнул лошадь:

– Тпрру!

Выглядываю того дровосека не меж сосен, а на деревьях. Где он? Тукоток раздался с ближней сосны, и немного погодя выпятился на вид и сам «дровосек». Присмотрелся он к острию сломыша-сучка и полез туда. Нет, не сук под собой рубить, а на более важное дело его испытать.

– Тпрру! – зазвенело бором, и эхо распорхнулось отсюда в березняки, ольшаники по согре и осинники на угоре. Добер сухой остаток сучка – грешно и похаять! Эвон как ладно и чисто получилась пробная «песня» у пестряги-дятла. Не лошадь нетерпеливую он осаживал, а тпрукал на зиму, на последние февральские морозы – сретенские, никольские и власьевские.

Дятла послушал, и впрямь сугревнее стало, будто и не выстудилось из одежды тепло избушки. А лыжи самоходами поскользили в сторону взгорка и разнолесья, где солнце сквозит на снега и бочок каждого дерева оттаивает. Только спустился от сосен в низинку, а сверху нежно-распевный свист догнал меня и остановил. Право же, редко кто догадается сразу опознать свистуна в голубовато-серой пичуге. Не издался в певцы кургузый поползень, симпатичный людям необъяснимой доверчивостью к человеку. Бывает, до того увлечется обшариванием коры дерева – живьем бери в руки. Правда, рука не поднимается не то, чтоб затронуть, а и прикоснуться к усердной птахе. Писк и слышишь обычно у поползня, но теперь трогательно-дорог его свист, и ради одного поползня стоит выбраться из городской сутолоки. Много позже, когда налетят истовые певцы, заглохнет-затеряется голосок милого свистунчика.

Что там весной! На взгорок поднялся к боярке, а тут большая синица чеканит величальную песню. Вот попрыгала она в розовой вершине березы, примостилась на ветку и не какое-нибудь «звень-звень» выводит, а серебром-бисером сыплет на голубые снега. Да нет-нет и лукаво, с «улыбочкой» пытает меня:

– Что пою? О чем пою?

Обираю мерзло-сладкую боярку и не могу не улыбнуться синице: «Экая неугомониха, экая радостная птаха! Уж и не ведаю, чем бы тебя за твой ясный голос одарить?! Небо эвон какое сине-раздольное, и ольхово-черемуховое чернолесье согры не столь мрачным видится, и во что-то больно хорошее в жизни невольно верится, и все горькое забывается…»

Глаза мои призакрылись, лицо пожигает-припекает солнце, и во мне ответно синице и так же светло отзывается сердце:

– Что пою, о ком пою…

СОГРА

Летом на Крутишке открываются в ивняках синие улыбчивые омутины. Верно, потому от них пролегла морщинкой низина. И назвали ее Согрой. Поросла она густо-густо березами да черемухой, калиной да смородиной. И до того тут земля радостная, жизнелюбивая, что не хочет она и зимой закрываться от солнца, от неба, от всего вокруг. Вот и струятся, дымятся, синеют и блестят в снегах ключи – ее глаза незастывающие.

Поит земля всех тут…

Ночью спустились сюда с увала пугливые косули. Стройный козел с костяными ветками рогов сторожко прислушался, повел большими темно-голубыми глазами и неторопливо шагнул по кромке ключа. Опустил голову к воде. И кажется, не шелковистыми теплыми губами, а ковшиком Большой Медведицы зачерпнул воду и выпил вместе с ней три крупных звездочки. Выдохнул он облачко пара и отступил в сторону.

Подошла его коза – и на какой-то миг засмотрелась в ключ, где на чистом дне мерцают золотыми слитками все те же звезды. И она тоже выпила три звездочки. Но когда успокоилась гладь ключа, снова заискрились на дне диковины-самородки.

Скрылись в тайных чащобах косули, а тут на лобастую кочку выпрыгнул рыжий зверек – колонок. Хвостом-кисточкой крутнул и пронзительно зыркнул глазенками на ключи. Показалось ему, будто в одном кто-то шевельнулся. Кто-то остро мигает оттуда, словно насмехается. Вот сорвался один огонек, оставил зеленый хвостик и ухнул куда-то в жуткую глубь. Вроде бы вода зашипела, запенилась…

Отпрянул рыжий шустряга и быстро вскарабкался на шершавую березу. Там, вверху, чернеет старое гнездо. Вдруг да квартирант какой есть?

А час за часом и ночи конец. С востока чуть заметный свет пробивается, словно какой-то богатырь идет и пером жар-птицы путь себе высветляет. И чем ближе, тем прозрачнее небо и тем скорее стаивают звезды. И как только зеленая холодинка подернулась палевой пеленой, да запунцовело изголовье востока, опустились они в ключ.

Где-то там, где мелкие ключики пятнышками темнеют в снегах, вроде бы кто-то негромко откашлялся, зевнул и шепотом что-то вымолвил. А кто – не враз разберешь. Может, лесной монах – черный ворон, может, косачу наснилось что-то за ночь. А то и косули могли шумнуть, устраиваясь поудобней в своих выгребках. Разрыли они узкими копытцами снег до самой земли и успокоились на лежках. Лишь светло-серые чуткие уши поверху, но их и днем нипочем не разглядишь.

Солнце еще не выгнулось даже горбинкой, а невеличка синичка-гаичка из дупла вылетела. И туда, где тетеревиная стая высыпалась. Выбрались косачи из лунок и свои черные шубы не обелили, даром что в снегу ночь отлежали.

Вон тетеря одна подошла ко ключу. Галечек поклевать и заодно пересохшее горлышко смочить. Синичка тут как тут, мол, веселее за компанию.

– Ко-о-ко-ко-ко-ко, – недовольно заворчала на нее тетеря. – Вроде бы, я курица и птица, а ты-то кто?

– Эх ты, тетеря! – обиженно пискнула гайка с голенастой березки. И если бы не она, то не стало бы заносчивой курицы-птицы.

Лис темно-бурый крался к тетерям. Заприметил ту, что крестики потянула к большому ключу, – и туда. Синичка сигнал вовремя подала. И когда лис прыгнул из-за кочки… угодил прямо в ключ.

Видел я его, обстывшего, в сосульках. Звон стоял, когда он бежал. И наверняка, мыши и те смеялись в норках: «Дескать, бегай, шуми, ботало непутевое!»

…Согра мне – дом родной. Что там с весны до осени – особый рассказ. А пока и зимой я хожу туда. Посижу у ключа, водицу пью не напьюсь. Не зря в старину юровские мужики за три версты ездили сюда, воду для чая на праздники брали. Не прихоть то, а вкус и почтение земле-кормилице.

Как все равно напьюсь живой воды: в теле бодрость, в голове ясность да свежесть. И долго слушаю, как под заледеневшим снегом бормочет-мурлычет вода ключевая. То о том расскажет, то о другом поведает. И уважит всякого, кто с добром сюда придет. Птиц послушает-поласкает, черной смородины наберет, черемуху не поломает, подивится на легкие хмелевые бубенчики-колокольчики. На жарком взгорке вишни соковой отведает и в тени у ключа отдохнет. От водицы помолодеет и любовью светлой к жизни наполнится.

НА СНЕЖИНКАХ-ПАРАШЮТИКАХ…

Припорошил было снежок поля и, словно спохватившись, остановился. Зайчишки недовольны остались. Правда, на дневку залечь легче, но чернотроп-то не окончился. «Зима пыль в глаза пускает»,– невесело размышляют, наверное, они.

Впрочем, не им одним мешает стылая земля, сухой, пронизывающий ветер, голые леса и кустарники, чересчур всем доступные даже самые глухие места. Беспокойно было для лосей и косуль, неуютно впавшим в спячку ежам, плохо коротать длинные ночи тетеревам. Окунуться бы в снежную купель, скрыться в белых хоромах от посторонних глаз, от тонкого нюха снующих хищников.

Зима и впрямь не спешила. Посвистывала ветрами, потрескивала неокрепшим льдом, иногда показывала краешек черно-синей снежной тучи на горизонте. Наконец, пахнуло оттепелью, а к ночи плотная облачность зашуршала искристой звездной изморозью. И на снежинках-парашютиках стала мягко опускаться зимушка-зима. Вмиг побелело и посвежело вокруг. Только под сосенками еще темнели хвойные пятачки.

Выпрыгнул из черемухового колка белячок и повеселел: пусть след тянется сзади, зато сам он почти незаметен, сливается с любым бугорком. А уж запутать свои стежки-дорожки сумеет. Чернотроп чуть не обернулся зайцу трагедией: в лесу маскировки нет, и как выгонят оттуда – деться некуда. На пашне его белого отовсюду видать. Дружным роем летят и летят снежинки на леса и непролазные болота.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю