355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Василий Юровских » Веснозапев » Текст книги (страница 6)
Веснозапев
  • Текст добавлен: 30 апреля 2017, 07:47

Текст книги "Веснозапев"


Автор книги: Василий Юровских



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 11 страниц)

КУСТ ИРГИ

В саду у соседа возле сарайки сизо задымился ягодами густо-дурной куст канадской ирги. Они, ягоды, мелки, как старинные бусы заиндевело-пыльные, но не круглые, а подслеповато-вприщур. Для еды они вряд ли годны. И обирать их муторно, и ветки переломаются.

Вероятно, развел сосед иргу просто ради зелени или же из-за мудреного нерусского названия. А может, для того же, как моя бабушка Лукия Григорьевна. Приткнула она однажды у колодца кустик круглолистой ирги – на редкость плодовитой и совершенно никчемной в хозяйстве. Попробовал я сине-черные ягодки и… выплюнул тут же. Настолько безвкусна их крахмально-вязкая мякоть.

– Чо, Васько, скуса нет у воронца-то? – подняла голову от капустной грядки бабушка. – Дак я же воробышкам да скворушкам рошшу его. За здря чо ли им огород-то наш полоть от всяких червяков да букашек.

Когда поспел «воронец», воробьи и пепельно-бурые стайки молодых скворчат шумели кустом до той поры, пока не склевывали все задумчиво-защуренные ягоды. И только потом переселялись они на черемуху за бабушкиной избой. И не пустовали скворешни у нее, а каждый наличник окна, вся солома крыш и сарая и амбара отзывались дружным писком воробьят.

…Окукареканное петухами просияло из парного тумана молодое солнце. Оно еще не скрадывало глаза, не палило жаром и было ниже пояса небу. На вершинке ирги, совсем как весенней водотечиной, распелся старый скворец. Уж не мой ли привел на ягоды взматеревших детишек? Уж больно много знакомых голосов в его песне слышу. Вот он куличка-перевозчика передразнил, свистнул солнышку иволгой и жаркогрудой чечевицей заискал-заспрашивал Витю, удало прощелкал и после перемолчки трепетно зашептал глухарем.

Скворец пел, а скворчата клевали ягоды. Вместе с ними шумной оравой копошились в ирге воробьи. Они обрадованно «чокали» то ли урожаю ягод, то ли мирной компании скворцов, то ли ведренному июльскому утру.

И тут за сараем брякнула дверь сенок. Мне не видно, кто вышел, но я представил жилистого соседа и его осадисто-толстую жену. Кто-то хрустко потянулся телом и вслух зевнул. И неожиданным выстрелом «ударил» по утру сердитый крик соседа:

– Кышь, покасть, кыш, окаянные!

Скворец не «допел глухаря», испуганно «скворкнул», и вся стайка вырвалась из куста. И тут же в иргу шлепнулся обломок кирпича. Воробьи тоже кончили свой базар, и, как ребятишки, пустились наутек, кто куда.

Куст успокоился и пыльно-печально зажмурился ягодами. А хозяин ирги ворчал:

– Обнаглели, обжоры! Жрут ягоду да еще и горло дерут. Видишь, надо им это самое… Ну как оно называется, Онисья, у артистов-то?

– Витька сказывал, что гонораром зовется, – откликнулась ему жена из тихого сада.

– Во-во! Го-го-го-но-рар им подавай, а за что? – загоготал сосед.

– Правильно, Коля! Дай-ко им волю, так они за песни яблоки исклюют. А еще чего доброго – денег запросят. Из ружья по ним надо…

Я не слушал, о чем дальше говорили соседи, а досадливо жалел, что негде мне у своей квартиры вырастить куст ирги. Ну не канадский, а хотя бы такой же, какой был у моей давно покойной бабушки.

ЛОЖОК

Совсем худенький, да неглубокий ложок виляет угориной к речке Барневке. Весной поручьится по нему снежница, намоет круглолицых галек и затравеет он пижмой, тысячелистником да вязилем. И только где-то под самой сгориной сохранится зеленый родничок.

Заровнять ложок многорукими лемехами ничего не стоит. Агроном не однажды наказывал трактористу Петру запахать его. Дескать, на лишней сотке пшеница заколосится или горох не один бункер зальет белоградом. И пытался тракторист запустить лемеха на ложбинку, да всякий раз отводил трактор стороной. То парочка серых куропаток выбежит на обочину, то жаворонок вскрылится из ложка и долго-долго вызванивает о том, как небо синее высоко-высоко, как в ложке слушает его на гнездышке жаворонушка…

Знает Петр, как под песни колосится усатая пшеница, как нянчит ветер в колосьях полнотелые зерна, и спелят их перепела. И лопоухий русачок из самой груди ложка выбирается в хлебные разливы, и слушает, как отзванивается жаворонку родничок и свои тайны вышептывает…

Тут, на меже у ложка, встретил его отец Гаврила светлокосую Марию и не мог до рассвета расстаться с ней. Тут Гаврила солено-горько целовал Марию перед уходом на фронт, и тут же посадили они тонкую калину…

Не вернулся Гаврила к заветному ложку. Без него распустилась и наливается багряно ягода-калина, без него поседела вдова Мария, вырос русокудрявый Петр и остался там, где жалели друг друга отец с матерью. И пока поднимаются из ложка жаворонки, семьятся куропатки да светятся в родничке разноцветные галечки; покуда невестится калина и рдеет по осени засвеченная закатом, – живет на земле тракторист Петр. И хлеба нянчат вольные ветра, и душистыми вечерами поднимается чистый месяц светлым сердцем русской земли.

ОНДАТРА

Еще лишь тонко засинело небо, и холодный дым тумана не сплыл вниз по течению речки, а под таловым кустом, где я поджидаю, когда проглянет из парного курева чистое стекло омута, слышится «бульк-бульк». Будь со мной сынишка, он непременно решил бы, что заиграла крупная рыба. На первых порах, облюбовав себе омут, я тоже возбужденно вздрагивал, крепче затаивался и ждал, ждал поклевки неведомой рыбины. И загадывал, чего греха таить, кого вытащу: окуня, язя или чебака?..

Вода переставала волноваться в сумеречной тени талин, теснее становилось в садке зеленоглазым окунькам, жеманным плотвичкам и щуплым черноспинным ельцам, а той желанной поклевки не было. Я уносил домой рыбью челядь, и чем бы потом ни занимался, нет-нет да и вспоминал тяжелое бульканье, и широкие волны из-под куста. А сколько бы длилось вот так – не знаю, не задержись однажды у омута до полден.

…Утро народилось ясное, и солнце с неожиданной отчетливостью высветлило дно омута у тальника. И тут опять сбулькало, и завилась воронкой вода, и кто-то скользнул с глуби к берегу. Но не здоровенную рыбину я увидел, а самую обыкновенную ондатру. Она уселась на дне возле темного зева норы, покосилась на меня и начала старательно мыть передними лапками рыжеватую мордочку. Смыла ночную дрему с глаз и добралась до коротких ушей и толстой шеи.

До того аккуратно и прямо-таки упоительно умывалась ондатра, хоть сам тут же за компанию с ней полощись! Однако вовремя одумался: я же рыбу испугаю и ондатре помешаю. А она опустила лапки, чихнула – веселые пузырьки выскочили на поверхность, и не спеша полезла в нору. Исчез ее длинный хвост, очень похожий на овальный рашпиль, и больше никто не волновал под кустом воду.

К обеду ондатра снова выбралась из норы, задумчиво задержалась на дне и не заметил я, как она вынырнула на середину омута. Даже и не оглянулась, а сразу же озабоченно поплыла к левому отложью берега, где сочно зеленел листьями и краснел початками высокий аир. Там ондатра долго шевелила стебли аира, иные сгрызала и ела.

Возвратилась она через омут не простой[3]3
  Простой – порожний, пустой.


[Закрыть]
, а с толстым огрызком аира в зубах. Конечно, заметила человека над своим «домом» и приостановилась настороженно. «Нырнуть или повернуть назад» – понял я по искринкам в ее глазах. «Нырнуть!» – и ондатра ушла под воду, а когда волны успокоились, я увидел зверька у норы. Оттащила она огрызок аира к себе в дом и вылезла на дно. У воды да не напиться… Снова принялась ондатра обихаживать свой пушистый ненамокаемый мех. Охорашивается, а на самом деле меня испытывает: удержусь я от соблазна ткнуть чем-нибудь в нее или нет?..

С того дня стал я рыбачить у куста как бы не один. Я удил рыбу, а ондатра уже без всякой опаски всплывала наверх, достигала другого берега и шелестела аиром. Поглядывая изредка на умывания ондатры, на завтраки и обеды, припоминал я всякие небылицы про ее сестер…

Как-то в деревушке Полозовке, чьи домишки сгрудились по обеим берегам Барневки, пропали у Серафима Коровина утята и по наущению старух он исстрелял по невинным ондатрам патронташ боеприпаса. А у нас в Уксянке, в краю Плетни, начали их истреблять лишь за то, что пожарник Митька Назимов нечаянно поймал неуклюжую на суше ондатру в своей капусте.

– Овошши пожрет етот рагутан, – не сумев выговорить слово «ондатра», советовала ему прибить зверька восьмидесятилетняя беззубая теща. Митька не послушался старухи и отпустил ондатру в речку. Как охотник, он догадался: ондатра случайно попала на огород – переходила с высыхающего озерка Бабье на Барневку. Однако мужики по соседству для «самообороны» загубили не одну ондатру.

Долгие годы рыбаки, промышляющие на озерах сетями карася, уверяли всех, будто ондатра выедает из ячей попавшуюся рыбу. Впрочем, доля правды, наверное, есть в их рассуждениях. Однажды отец застал ондатру за неприличным для грызуна занятием. Выбирал он карасей в лодку из сети, обернулся, сам не зная зачем, и увидал, как осмелевшая гостья таскает рыбу покрупнее на голые кочки по трясучей лавде[4]4
  Лавда – пловучая трясина или пловучий остров.


[Закрыть]
. Проплыл отец подле лавды и насобирал с ведро краденых карасей из своего улова…

Мою ондатру не интересовали вислозобые инкубаторские утята, что пробирались из села к омуту и жадно перелопачивали клювами ил на отмели вблизи аира. Не обращала внимания она и на рыбешку, когда я для проверки опускал к норе чебаков на леске. Тем более не искала она овощи, а после умывания грызла аир или молодые ветки ивняка…

Вон опять сбулькало под кустом, и я не гадаю, кто там, а шутливо говорю старой знакомке:

– Здорово, что ли, хозяюшка!

Правда, вряд ли жива та самая ондатра: двадцать весен – шумных и смирных – укатилось по Барневке с той поры, как стал рыбачить здесь на омуте. Замелел он порядком, куст наполовину иссох – обожгли его, когда пылили с самолета по правобережью. Но не затянуло илом нору и возле нее все так же умывается золотистая ондатра, доверчиво посматривая на человека. Как прежде, плывет она к аиру и долго копошится там, а над ней качается на стебле и лепечет о чем-то желтая трясогузка. И доброе солнце обживает бесконечно синее небо, добродушно утешая звонкогорлую ораву деревенских петухов.

Все так, все так же, как в первое утро…

СЕСТРЫ

Подростками не мешали друг дружке. А как повзрослели – одна березка очутилась в неласковых ветках боярки. Ее сверстница, будто уколовшись, отбежала и замерла над крутояром. Внизу текла в ивняковых волнах смирная летней порой речушка Барневка, и вырастали вечерами сизые туманы.

Любо было мне после рыбалки присесть к березкам. С закатом попрощаться, варакушке за усладу поклониться и подышать напоследок сырыми речными запахами. И все хотелось освободить березку от цепкой боярки. Поди, больно ранит она шипами ее, тонкую, не от уколов ли по рани весенней запекается кровью сок на березке? Второй вон как вольно живется: никто не теснит, не тревожит.

Занесу топорик и… опустится рука. Станет жалко боярку. Ну чем виновата, если мать-природа околючила?

Так и остались они вместе вырастать.

С каждым годом взъяренное половодье подмывало берег, и он подступал ближе и ближе к березке. Оголились у нее сперва вишневые корни, свесились бессильными плетями. А как-то завернул я майским днем и… вздрогнул. Нет ее, словно и не бывало совсем. Унесла ее вода барневская и куда – не сыщешь. И другой не миновать взбаламученной круговерти, кабы не куст боярки.

Насупленная и упрямая, боярка удерживала за пояс свою соседку. Не только ветвями опеленала, а и корнями крепко обняла ее в земле. И сколько ни била в грудь яра Барневка – он не оползал и не обваливался.

…Если даже не по пути, все равно сворачиваю на крутояр. Варакушку послушать и поклониться боярке. Хоть и колючая она, а с березки славит ее серенькая славка.

ИВАНОВА ПАМЯТЬ

Не в глуши лесной Дикое болото, но зря слово крестьяне не молвили. Пойдут ребятишки клубнику-глубянку на релках брать, окружатся и вместо своей деревни уйдут в соседнюю. Бабы всяко норовили его обойти. Куда уж им, ежели артель мужиков нет-нет да и заблудится. А богомольного дедушку Гришу Кочненка нечистый трое суток водил и только возле крестика «отпустил».

Дурная слава шла о болоте. А с виду ничем от прочих не отличишь. Такие же рыжие кочки с осокой-резукой, камыши по ним зелеными кругами – рогоз-чернопалошник, круглый крестовник и тростник-кисточник. Полой[5]5
  Поло́й – заливное, поёмное место; разлив.


[Закрыть]
, как перо луковое, осока-шумиха затянула.

Похаживал сюда охотник Иван и все подумывал, как немилость односельчан отвести от болота, как бы его веселым сделать. Да не успел – ушел на фронт. Обратная дорога длинной оказалась: по госпиталям раны заживлял и потому позже тех, кто в живых остался, домой воротился. И еще не скоро свиделся он с Диким.

Приковылял как-то Иван и удивился: что за шут? В двух местах кусты поднялись. Откуда тут взяться красноталинам? С мыска на островок пробрался к чистине – все как есть признал. Значит, не заблудился, попал на болото Дикое, к заветной плесине. А ночью вспомнил, откуда кусты выросли. Сам же он перед войной скрадки устраивал, нарезал веток таловых, притащил сюда, натыкал их…

С той поры много лет прошло. Переехал Иван в другое место, из-за ран долго ружье брать не приходилось. Недомогал, а болото Дикое из головы не выходило. Чистина в глазах стояла, утки на ней и скрадок живой… Как там болото его поживает?..

Оклемался Иван и первую зорьку задумал на Диком повстречать. В потемках по кусту островок нашел, полез в него, а там человек сидит. Парень здешний, на где им друг друга признать. Может, потому и неприветливо Ивана он встретил. Заворчал на него:

– Все теперь сюда прут, а кто кусты оставил – никому дела нет.

– А саженные они чо ли? – усмехнулся Иван.

– То-то и оно – саженные! – рассердился парень. – Ивановы они. Да тебе-то откуда знать. Охотник наш садил. Его, считай, в живых нет, а кусты-то остались. Эвон как разрослись. Птахи всякие селятся, на самой высокой красноталине сорока каждый год гнездо свивает, сорочат выводит.

– Может, понапрасну он натыкал сюда тальника? – спросил Иван и сам испугался.

– Мне бы такую память о себе, – заговорил парень. – Не только для птах приют Ивановы кусты. Как они выросли – никто более не заблудился тут. В засушливые лета у кустов завсегда вода сохраняется. Пойдет кто глубянку брать – есть где от жары укрыться, испить водицы. Да мало ли пользы человеку от них…

После той ночи, когда Иван парня встретил и куст ему свой уступил, опять много лет прошло. Еле-еле ходит он и видит совсем худо. А как осень приближается – нет ему места. Ругает его жена Филипповна, однако соберется молчком Иван и побредет на автобус. Доедет на нем до поскотины и с отдыхом в куст на болото проберется. Уж не парень ли тот, а то и сынишка его сенца сюда свежего принесли? Благодатно ночь здесь скоротать… Пошто сами они сюда не идут? Видно, узнали: жив Иван и место ему берегут – оставляют.

Лежит на сене Иван и всю-то ночь глаз не смыкает. Слышит, как утки на чистину падают, кулички пролетают – голоса подают. Сова болотная сядет на куст, завоет – ненароком испугаешься.

Луна желтая и теплая к звездам всплывет – светло по поскотине. И до того покойно на земле, будто время остановилось, и вечно вот такая ночь будет длиться. Вспомнит тогда Иван, как корила его жена: «Заздря твоя жизнь прошла. Проползал с «оружьем» ее, а кто доброе слово о тебе скажет?» Обидно станет Ивану, а нащупает рукой красноталину – отойдет душа.

Как знать, может, последний раз встречает он утиную зорьку, последнюю ночь лежит на островке. Пробьет час – не станет Ивана. Не услышит больше, как болото Дикое живет… Да чего горевать-то. За свой век наслушался-натешился. Только бы охотники кусты берегли, если даже и знать не будут, чьи они и почему Ивановыми их называют.

СЕРДЦЕ СОСНЫ

Захотелось мне отдохнуть, а удобного места приглядеть долго не мог. По хвое сплошь щерились сухие шишки, нигде затравелого пятачка не видать. И тут впереди пень заметил. Заторопился к нему, рюкзак с потной спины заранее стянул и думаю: «Посижу на лесной табуретке, смолой и земляничным дыханием напьюсь. И дрозда заодно успокою: на чаепитие весь изозвался. А я тут как тут! Отчего бы чайком не попотчеваться, лесных ягодок не испробовать?»

С усталости и плюхнулся бы на пень, если бы не крестьянская привычка – непременно прежде от невидимой пыли табуретку опахнуть. Повел ладонью по срезу пня, да наклонился дунуть на него, как тут же руку задержал на полпути… Из самой сердцевины какой-то тонкий стебелек поднимается, и редкие слабенькие иголочки над ним вихорком торчат. Может, сорняк какой? Чему же больше пробиться из пня?

Еще ниже склонился и пуще того забеспокоился: чуть-чуть не погубил сосенку-кроху, еле вблизи заметную. Упади я на пень или шоркни по нему рукой – не расти бы ей тут…

Привалился я к трухлявому боку пня и даже на ершистые шишки не обратил внимания. И усталость свою забыл. Посмотрел из медной тесноты бора на синий высвет неба и подумал, как заглянуло бы сюда завтра теплое солнце, не нашло бы сосенки и загорюнилось бы о ней. И потекли бы по соснам тягучие горькие слезы…

Давным-предавным спилил здесь кто-то сосну вековую. Отпели ее дрозды и синицы, откуковала ей кукушка из боровлянских березняков. Но другие сосны не закрыли ее место в небе. И лились дожди на пень, и солнце единожды в день заглядывало сюда. И когда, казалось, совсем он иструх и вот-вот исчезнет память о сосне, из сердцевины его кто-то выглянул и моргнул зелеными ресничками. И тогда слетелись и сбежались лесные жители и заспорили между собой:

– Я выдолбил оконце, я освободил росток из деревянного плена! – крикнул пестрый дятел.

Большая синица пуще всех звенела, как она первой заприметила рождение сосенки. А рыжая белка махала хвостом-косынкой:

– Что вы! Я, я упрятала в сердце пня семечко, и потому-то появилась здесь сосенка!

И только дрозды не вмешивались в раздор, а высвистывали и всех-всех зазывали на чаепитие…

А сосны мудро шептали о чем-то в вышине, и солнце один раз в день заглядывало в синий высвет неба. И сосны, и солнце знали раньше всех: из сердца пня должна была взойти и подняться новая жизнь.

ПЕВУЧАЯ РЕЧКА

Между угоринами, то пашенными, то лесистыми, бежит сырыми низинами застенчивая речка-невеличка. Не враз ее и заметишь в буйной черемуховой волне и густоте ольшаника. Прячется она под нависью дремучих кустов и лишь ближе к Исети удивленно смотрит прозрачными омутами на недосягаемую лазурь неба.

Кажется, будто выбежала из сумеречной зелени русоволосая девушка, да так и замерла в изумлении. Дух захватило у нее от солнечного простора, от величавой красоты русской земли: там богатырский меднорудный бор, а там – березовые рощицы, и поля, поля неоглядные.

Давным-давно дали речке имя Ольховочка. А еще называют люди речку Певучая. Редко где встретишь столько птиц, сколько гнездится их здесь по чащам и на луговинах. И какие только голоса не услышишь!

Ранней весной стекают в реченьку звенящие переливы жаворонков, дарят ей скворцы замысловатые напевы и шлют с высоты привет журавлиные стаи. Не облетят стороной утки и кулики – останутся с нею на все лето.

Нескончаемые песни поются, когда распустится листва и разнесет ветер вздохи черемухи. И кого тут нет! С первым светом утренним и до вечернего тумана перекликаются кукушки, соревнуются меж собой славки и пеночки-теньковки, неповторимо звучны трогательные строфы певчего дрозда, и всю жизнь бы внимал искусным вариациям синегрудок-варакушек.

А больше всего славится реченька соловьями. Каждый куст свистит и щелкает.

Пройди неслышно кустами, всмотрись зорко и заметишь немало слушателей соловушки. Притих возле своей голубки нежный вяхирь. Раздувает он винно-красный зоб, но не осмеливается заворковать, малая выпь как села на ольховый сук у воды, так и застыла по стойке «смирно».

Соловьиные паузы заполняют скрипуны-коростели. Им подсвистывают погоныши, и где-то бьют перепела. И все голоса, голоса…

Ни на день не расстаюсь с речкой я. Закрою глаза, а передо мной все она, Певучая. Просвеченная солнышком, воспетая иволгами и соловьями. Соловьями на каждой ветке черемухи и бузины.

ИСТОКИ

Где же она, речка-то? Шел правильно, как наказывал отец, а воды вовсе нет и нет, лишь осока-шумиха шелестит и редкие ракиты жмутся еле-еле приметной низинкой. Может, все-таки в осоке и отыщу Крутишку?

Долго шуршал шумихой, разнимал ее, широкоперую, пока не наткнулся на потную землю, пока не посветила мне доверчивая струйка. Она, она, Крутишка… Сердце слышно заколотилось, и неунятное волнение обожгло-осушило губы.

Вода выструивалась тонко, плутала осокой, и ни кружкой, ни пригоршней ее не зачерпнешь. И я встал на колени, припал к прохладной источине. Она была свежа и на диво не пахла болотной затхлостью. И после питья захотелось разуться, зашлепать, как в детстве, босиком. Удержал себя потому, что воды столь мало и боязно расплескать-разбрызгать ее на осоку.

За неезженной осевшей насыпью – памятью об одном директоре совхоза, охочем до продолжения дорог – признал я степь. И совсем уверился, когда глянул на север. Низинка переросла в тальниковую ложбинку. Тут, неподалеку, должно быть урочище Квасница. К ней водила меня бабушка Лукия Григорьевна, все хвалила-похваливала здешнюю смородину:

– Ягода тутошняя, Васько, на особый скус.

Бабушка, когда мы приходили на Квасницу, не знаю почему, всякий раз крестила себя и уж после лезла в кусты, где ряса рясой висели на ветках крупные ягоды.

Помню, сначала я подивился на бабушку: разве можно брать бурую смородину? Она с улыбкой посмотрела на меня из тальника:

– Оне, Васько, завсегда едакие. Окрашиваются все равно бордовыми. Да ты испробуй их, испробуй!

Смородина оказалась спелой, даже вовсе не кислой, а густо-сладкой. Сколько ни ел – зубы «не отбил». И мы всегда носили отсюда тяжелые корзины буро-бордовой смородины, непременно делали привал у ближнего омутка. Бабушка черпала берестяным туеском воду, подавала мне пить и хитро щурилась. А когда я ахал, она смеялась:

– Уразумел-таки, пошто Квасницей зовется здесь Крутишка? От земли тут и ягода особая, и в омутинке не вода, а квас…

…Я не сразу решился разнять тальники. Прошло сколько? Ну да, тридцать лет минуло, а какие кусты сейчас низенькие-низенькие… Еще опасался не увидеть ягод, тех бурых и особых на вкус. И когда несмело развел по сторонам талины – с трудом приметил несколько мелких ягодок на смородиновых веточках. Руки опустились, талины сомкнулись, словно толстые старинные двери навсегда закрыли от меня мое собственное детство…

Вместо колков и ракит наступали на Квасницу пустошины, и мне подумалось: вот-вот утонут в дурбети последние кусты тальника с последними побегами смородины, с последней водяной жилкой Крутишки.

В гущине гранатника и репейника нашелся тот омуток с земляным квасом, только не было в нем воды. Неужто не пил я ее, неужто приснились мне в нем зеленые щурята? Нет же, она тут, самая она, Квасница. Вон и ложниковое течение водополицы с названием Алмазное. Даже кучка берез уцелела вблизи засмиревшей речки. Может быть, на них и облаивал наш пес Индус молодых тетеревов?

Снова путался я в осоке и луговых травах, пытался нащупать ускользнувшую струйку. А ведь подле течения Рассохи на моей памяти пугали глубью омута и речной разлив синел от весны до осени. И не только мой отец в детстве, но и мы с ребятами пытались изловить черные поленья щук. Но куда-то сплыли с берегов поднебесно-березовые леса, дубравы, зачахли ивняки и куда-то разбежалась черемуха. Нет, как будто и не было Сладкого куста, ежелетно черноглазого от ягод. А ведь тут он стоял, где растекалось весной течение Просешное. И всегда из него вылетали белые куропатки, шугали насмешливым гавканьем нас с дружком Осягой.

Омутистая Крутишка ожила ближе к бывшей деревне Морозова, засветилась плесинками из тростников у села Юровка. Пусть не плескались щуки, нигде ребятишки не ловили окуней и пескарей, речка все же пробивалась на север.

На третий день сидел я на песчаной отмели Исети, где большая река приняла от Крутишки многострадальную чистую водицу. И не столь от нее побежала сильно да быстро, сколь молодо высветлилась. Исеть, будто сахар, облизывала песок, кипела водоворотами, вскидывала живое рыбье серебро и дразнила крикливых чаек.

Здесь было просторно и шумно. Вроде, не гостил два дня назад у матери, не искал исток когда-то крутонравной речки. Но стоило оглянуться, и я снова видел родительский дом, у ворот мать и отца. Они провожали сына в путь-дорогу, думали, конечно, и обо мне, и о своей невозвратимой поре. Отец с тихой завистью вздыхал и еще пуще опирался на трость. Ему уже не откинуть ее и не пойти так ходко и твердо, как когда-то, никогда не бывать больше у Крутишки. И седая согбенная мать тоже никогда не побежит к прозрачно-холодному ключу в Согре, не принесет оттуда попить Ивану под черемуховый куст.

Мне жаль родителей, но я не могу повернуть обратно. И с каждым шагом все дальше и дальше от них, все ниже и ниже становятся одинокие фигурки у ворот. И только долго звучат-живут во мне заботливые напутствия матери и отцовские наказы. И мне все время кажется: где-то по Крутишке встречу молодую здоровую пару, и сердцем признаю в них родную кровь.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю