Текст книги "Из моих летописей"
Автор книги: Василий Казанский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 14 страниц)
Красота
По осеням я ездил с гончими к Сенину. Семья у него в те годы была большая и нерабочая: детей шестеро мал мала меньше, да еще мать-старуха с парализованными ногами. Хотя Настасья, жена Василия Ивановича, и была, по его выражению, на работу «гораз удалая», но все равно получалось близко к поговорке: «Один с сошкой, а семеро с ложкой».
Муж с женой из сил выбивались, а от нужды никак не могли уйти, даром что колхоз смело можно было назвать крепким.
Осенью Сенин брался за ружье, за капканы, за флажки, добывал белку, норку, горностая, лисицу – пушниной деньги зарабатывал.
Настя недолюбливала моих гончих и поругивала мужа, когда он, не выдержав соблазна, присоединялся к моей охоте с дружным и вязким смычком англо-русских гонцов. Ну, убьет он пару беляков за день – не велика корысть. Оно верно, что ребятам мясо да конейка нужнее; и на одежонку тем же ребятам надо, и на хлеб. И поэтому нечасто охотились мы с Сениным вместе, а больше ходил я с гончими один.
В тот раз я взял отпуск с 15 ноября, и только приехал в Заозерье, как в первую же ночь, словно по заказу, на подмерзшую пеструю тропу выпала великолепная пороша – мелкая, ровная, сыроватая. След печатный, а заяц не станет слишком уж таиться: он и по пестрой успел к снегу приглядеться…
Ясное дело: утром надо идти с гончими. Звал я с собой и Василия Ивановича, но тщетно.
– Ты подумай, – отвечал он. – Тишина! Нынче белку за версту услышишь. Можно ли такой день упустить?
Он добывал белку «на подслух», выслушивая, как зверек шелушит шишку, а еще в зоревой час на переходах (на рассвете белки перебегают определенными наземными лазами). Собаку Сенин не держал: хлеба ей много надо.
Ушел Василий Иванович еще затемно.
Накормив гончих, отправился в лес и я. Шел я дорогой и поглядывал, как на следу Сенина «каблук до лета прохватывал», то есть ямки от каблуков в снегу доставали до земли и поэтому чернели. А как говаривал еще отец Василия дед Иван: «Каблук до лета – не к зиме примета». Этим выражалось, что такая пороша обязательно должна растаять, слинять.
Ночью было примерно около нуля, а после восхода солнца еще потеплело. Снег с деревьев стал падать лепешками, и в лесу на ровной пелене начали появляться ямки.
Тишина стояла действительно полная. И чувствовалась она тем сильнее, что и своих-то собственных шагов я не слышал: мягкий и влажный снег не только не скрипел под ногами, но создавал какую-то особенную бесшумность движения. Не было бы снега, так даже мокрый лист тихонько шуршал бы под подошвами, а тут он оказался укрытым ровно и плотно.
Я спустил со смычка Фагота и Сороку, и гончие мгновенно скрылись в лесу. Но, видно, оттепель да ножной снегопад не то, что ядреный морозец: заяц набегал мало, а, может быть, иной и вовсе не вставал. Долго шарили гончие по лесу, не находя зверя.
А таяло все сильнее, и, как это часто бывает в такую погоду, в такое тепло, поднялся довольно густой туман. С деревьев начала падать капель, редкая и потому почти не нарушающая тишину.
Собаки мои усердно лазили по лесу, лишь изредка показываясь на глаза. Я шел дорожками и, подсвистывая, давал им знать, какого направления придерживаюсь.
Наконец вдали раздался отчаянный вопль Фагота, очевидно помкнувшего «на глазок». Затем его певучий баритон зазвенел и заахал ровно и горячо – начался настоящий гон.
Сорока через минуту подвалила, и ее высокий, заливистый голос присоединился к стонам Фагота, заиграл, почти не разрываясь на отдельные взбрехи.
Беляк, очевидно матерой, повел гончих напрямую вдаль. Я подождал, не повернет ли к месту подъема, к лежке, но гон пошел по широкой дуге, забирая все левее, затем, сделав как бы петлю, помчался вправо, чуть ли не по той же кривой, а затем стал удаляться.
Ну что ж, нужно было самому подвигаться к гону, и я побежал. Туман теперь стал таким густым, что я легко сбился бы и потерял бы ориентировку, если бы не так основательно знал местность. И все же густая мутная завеса, конечно, здорово мешала; не в каждую минуту твердо знал я, около какой именно мшарины или рёлки нахожусь. А гон кипел дружно и азартно. Даже перемолчек по одной-две минуты и то было немного, а долгих сколов не было совсем.
И, как это случается в сырую, туманную погоду, голоса гончих звучали необычайно сильно и певуче.
Но как бы увлекательно ни играли звуки гона, все же это была охота, и, спеша к месту, где заяц принялся водить гончих на нешироких кругах, я прикидывал, как лучше перехватить гонного зверя.
Выскочил я на широкий и чистый квартальный просек, который тянулся как раз к суходольному массиву, пересеченному сенокосными ложк а ми, где и кружил беляк под гончими.
Выскочил я на эту удобную линию, остановился, чтобы прислушаться к движению гона… И тут увидел маячившую в тумане человеческую фигуру. Кто-то стоял на просеке; над его плечом виднелись стволы ружья, должно быть висевшего на ремне.
Не приходилось гадать, кто это. Конечно, на просеке оказался мой друг и хозяин Сенин. Он стоял ко мне спиной и слушал гон.
Сильные и мелодичные голоса гончих звучали еще мощнее и музыкальнее, чем обычно, благодаря туману и воздуху, сырому от тающего снега. И, что особенно поражало, звуки часто менялись: то делались более гулкими, слитными и вместе с тем более низкими, то мощное аханье Фаготова баритона и протяжные взвизги Сороки становились раздельнее, отчетливее, и тогда гул эха ослабевал. Это получалось, по-видимому, от того, катился ли гон лесом или вырывался на сенокосные лога.
Я подошел к Василию Ивановичу сзади. Он меня не заметил. И пожалуй, не заметил не потому, что мои шаги были бесшумны: под сапогами у меня хрустнули валежинки, и он, конечно, слышал это.
– Василий Иванович! – негромко окликнул я.
Он не оглянулся.
Я позвал еще раз, и он опять не отозвался, не шелохнулся, стоял неподвижно, словно застыв.
– Василий Иванович, ты что же не идешь подставляться?
Он, не оглядываясь, махнул рукой, как показалось мне, с досадой:
– Молчи… Ты послушай, красота какая!..
Сенин
I
Дело было еще до колхозов. Василий Иванович, средний из трех сыновей не бедного и не богатого валдайского крестьянина Ивана Семеновича Сенин, отделился от отца первым.
Срубили Васе славную избу со двором, выделили во всех полях по полоске, дали, что положено: лошадь, корову, овцу, всякую крестьянскую снасть да сбрую. И зажил Василий со своей Настасьей сам по себе. Работы они не боялись, к труду крестьянскому были способны, и прочно стал Василий в ряду основательных хозяев деревни Заозерье. Детей пока было двое – сынок Яша да дочка Тоня. Пожалуй, быть бы ему и более зажиточным, если бы не безудержное пристрастие к охоте. А ведь недаром говорится: «Рыбка да рябки – прощей деньки!» Но куда денешься, если ты уродился охотником в отца Ивана и в деда Сеню?
Да и очень уж шло самому Василию быть охотником. Среднего роста, широкий, «крепко сшитый» да, впрочем, и «ладно скроенный», он обладал немалой силой и выносливостью. Своей несколько развалистой походкой он мог выходить за день десятка три-четыре километров, и хоть бы что!
Лицом Сенин был смугл. Даже темные, коротко подстриженные усы не резко выделялись на его крепком загаре. Зато серые, широко расставленные глаза светло поблескивали над коротким прямым носом и просто и открыто встречали взгляд хоть человека, хоть медведя.
Красив был Василий Сенин!
II
Август шел к концу. Овсы уже зажелтели и на ветру словно призванивали кистями с крупным, налившимся зерном. Лишь кое-где края полос под обступающими их ольховыми чащами оставались темно-зелеными. Заозерье не спешило с уборкой овсов – пусть постоят, доспеют. Работы и без того хватало: рожь молотить да сеять.
Погода держалась сухая, ясная, и после солнечных дней вечерние зори к морозам, к утренникам горели оранжевым огнем. Вечера тоже захолодали. Оно и ладно: в теплую, сырую погоду комары охотника на лабазе донимают.
Василий пришел на полосу вовремя: солнце только-только убиралось за лес. Ель для лабаза была им выбрана с расчетом: если сесть лицом к полосе, то площадка, исползанная медведем, окажется левее. Авось он придет туда же, а выстрел влево самый удобный.
Влез Василий на ель, уселся на жердях, положенных на ее сучья, огляделся, подрезал и оторвал тонкие веточки – не помешали бы…
Потянулись минуты и часы ожидания… Небо меркло, в восточной стороне загорелась звезда, мигая и играя своим ярким блеском. А на западе угасал закат, сперва желтый, золотой, потом оранжевый…
Сидел Сенин, поглядывал, прислушивался… Нет-нет да и прошуршит на землю отживший березовый или ольховый листок, напоминая, что лето ушло… Из деревни невнятно долетают людские голоса. Вдали переговариваются разноголосые колок о лки на лошадиных шеях – это кони пущены в ночное на «выгороду»… Долго Василий слушал эту неумолчную болтовню глуховатых, но и доносчивых звуков… Но вот чуть слышно лось застонал… Его редкое далекое оханье двигалось от Рябуков к Спорным… Дрозд порхнул на елку, сел рядом и вдруг, поняв человека, улетел с испуганным чоканьем… Лося стало не слышно…
Сидел Сенин на лабазе, призадумался. А подумать ему было о чем, и больше всего о младшем брате Сашке.
Так сложилось, как говорится, судьба так велела, чтобы Александру по возвращении из армии довелось жить с родителями на «коренном месте», хозяйствовать с отцом на сенинской степени. Василий отделен, а старший брат Григорий только и ждал Сашку, чтобы сдать ему хозяйство, а самому на завод уйти.
Александр, со своей выправкой, писарской «образованностью» и зеркально начищенными сапогами, сверху вниз глядел на односельчан да и ка отца тоже. Среди мужичьих бородатых, обветренных и худощавых лиц Александр был как чужой со своей бритой, белой и сытой «личностью». Должно быть, неплохо ему жилось в писарях – не зря он три года сверх срока отслужил.
Недолго погулял Александр в парнях. А жену взял красивую да и больно норовистую. И начались в старом сенинском доме шум да нелады. Сашка заодно с молодой женой принялся прижимать стариков: лодыри, мол, дармоеды! Мол, и Васька и Гришка отделены, живут без обузы, а нам с Марфой за всех отдуваться, старье кормить!
На степени были две избы, две коровы в хозяйстве; старик оставил себе еще нестарого мерина да кобылу, рысистую полукровку – найди в деревне другую такую! И огород на корне старинный, ухоженный, и полосы в полях самолучшие. Да ведь и старики покуда не бездельники: мать еще печку сама топит, а отец, вон он как косит! Да и пасека у родителя – десять семей пчелок-то!
На этаком хозяйстве чего бы не жить? Только руки приложи без лени. Но вот именно лени и хватало у Сашки, лени, да зависти, да наглости: отца перекричал, заставил покориться (и кулаком, говорили люди, не только грозил…). Забрал он в хозяйстве всю власть: одну корову продал – Марфе на шелк, себе на черную суконную пару. Кобылу запалил – хвастал резвостью, гонял без ума. А на запаленной какая уж работа! До пасеки добрался, три улья продал – прогулял.
И с землей Александр не поладил. Он с ней «лишь бы как-нибудь», так и она ему «кое-как». А потому пошли прорехи да нехватки. А на ком зло срывать? На стариках, конечно! На беду еще они и слабеть стали: мать сердцем разболелась, а тятьку ноги начали донимать: всю жизнь охотничал, так мало ли вымокал да простужался!
И Василий, изба которого стояла против отцовской через улицу, все чаще и чаще слушал, негодуя, злобную и непристойную Сашкину брань. Не раз приходил к нему отец:
– Ох, Васенька, жить тошно…
В лесу, близко позади охотника, тихо, но отчетливо хрустнула на земле ветка… Идет!.. Еще хрустнуло поправее… Зверь, наверно, выйдет в правом углу полосы…
«Вот гад! – подумал Сенин. – Попробуй-ка, целься через правое плечо!»
Он решил поправиться, осторожно начал поворачиваться… Но задел головой за сучья, стал отводить их рукой, а тут ружье поползло с колен… Схватить успел, но все эти неловкие движения медведь, должно быть, услышал в нерушимой тишине леса…
Больше часа сидел потом Сенин на лабазе зря, сильно продрог и – делать нечего! – слез на землю и отправился домой.
Еще шагая стежкой по огороду, услышал раздраженный голос Александра в отцовой летней избе. Вырвалась Сашкина ругань:
– Я те покажу, старый хрыч! Я те выучу, дармоед проклятый!
Сердце у Василия заколотилось – горяч был человек! – и бросился он от своего дома к отцовскому.
Бегом поднялся по ступеням высокого крыльца и рванулся через сени в летнюю избу, где гремел Сашка.
При свете тусклой керосиновой лампы он не сразу заметил отца, сидевшего на полу возле печи. Крупное, грузное тело старика обессиленно поникло, а грубоватое лицо с тяжелым носом, черными мохнатыми бровями и седеющей окладистой бородой показалось ворвавшемуся Василию страшно худым, осунувшимся, непомерно морщинистым. С дрогнувшим сердцем Василий заметил блеск слез на втянутых щеках отца.
Сидя у стола, красный и потный Сашка заорал:
– Тебя еще зачем принесло? Сами разберемся!
Задыхаясь от негодования, Василий долго не мог заговорить.
– Как ты смеешь таким словом отца!.. – Он схватил брата за ворот, стал трясти: – Отца… отца… отца…
Тот вывернулся, и они схватились. Василий стал валить Сашку… Грянул выстрел – это ружье, висевшее у Василия за спиной, задело курком за лавку. Изба наполнилась дымом, поднялись вопли. Отец кричал:
– Спасите, хрещеные, спасите!
Мать бросилась вон, запнулась о порог, повалилась и стонала.
Марфа истерично орала:
– Ой, Саша! Ой, Саша! – ей померещилось, что муж убит.
Тяжело переводя дух, Василий сел на лавку у окна. Выстрел напугал всех, заставил разъяренных братьев опомниться и повернул ход ссоры.
Сашка задымил папиросой.
Молча свернул цигарку и Василий.
Долго сидел он, согнувшись, опираясь локтями о колена. Сидел, обдумывал, что же делать. Взять стариков к себе? Не выходит. Тесно будет: изба у молодого хозяина небольшая, что толку, что новая да чистая? Да и земли у него одна душа – большой семье трудно прокормиться. А у отца две избы – зимняя и летняя, обе просторные; а про землю и говорить нечего – вдвое против Васиного.
Нет, стариков брать к себе не нужно. Не так надо сделать.
– Вот что, Сашка, сменяемся. Переходите с Марфой в мое поместье, а я сюда, к родителям, вернусь.
В избе стала мертвая тишина. Даже мать, добравшаяся до кровати, перестала всхлипывать. А Александр и рот разинул: чудо! У Васьки хозяйство из всей деревни особенное – ладное, стройное, порядочное, скотина сытая, огород ухоженный, весь инструмент, вся справа прочная, чистая.
– Все хозяйство отдашь? – спросил Сашка.
– Все, как есть.
Знал Василий все. Двор на степени велик, да грязен непролазно (Сашке лень было отводную канавку прокопать), кобыла запалена, мерин опоен, пашня кое-как расковыряна, а иные полосы и вовсе не паханы… Все худо, все запущено, сбруя – рвань, телеги ломаны…
Ленивый и жадный Александр не поверил. Он вообразил какой-то подвох и набросился на брата с руганью – в бога!.. в заразу!..
Но Василий с маху так стукнул кулаком по столу, что Сашка смолк. Понял.
III
И был заключен небывалый, неслыханный договор. Братья обменивались «жильем и житьем» полностью. Все, что имел Василий от дома до полос в полях, до последних вил, до последней чашки, все переходило во владение Александра с Марфой.
А Василий с семьей переселялся к отцу, чтобы хозяйствовать на степени. Лишь одёжа, одеяла, полотенца оставались у каждого свои. Александр потребовал и р у жья «не трогать с места». Василий зачесал в затылке. «Ну и сволочь!» – подумал он. На скулах у него заходили грозные желваки.
Ведь старинная централка Ивана Семеновича износилась хуже своего хозяина. Уж давно отец жаловался Васе, что затвор хлябает, и на осечки старик обижался. А у Василия работала новенькая тулка, которую он с великим торжеством лишь прошлой зимой купил, сдав заготовителю полторы сотни белок да тройку куниц.
– Да ну тебя, Сашка! Ты же не охотник. Ружье я себе свое возьму. Да ты шутишь, небось.
– Какие тебе шутки! Это ты хитришь да вертишь. Не на таковского напал! Я своего никогда не упущу!
– «Своего»! Вишь, что сказал! Глаза завидущие! Бери тятькино, коли тебе ружье обязательно надобно.
– Не согласен!.. – начал Александр, но его перебила жена:
– Что же ты, Вася? Выходит, только на словах родителей жалеешь, добряком представляешься, а как до дела дошло, так торговаться! Лучше признайся, скажи: ж и ла я, хочу зажилить!..
Ух, раскипелся Василий… Но сдержался. Так пропади же все под горячую руку! Крикнул:
– Так берите же, коли совесть такая!
И свершилось наутро то, о чем долго потом с удивлением и уважением судили и рядили в окрестных деревнях, и ближних и дальних. Произошло, по деревенским понятиям, невероятное: отделенный сын, крепко поставивший свое гнездо, уже обросший собственной семьей, пошел на великую жертву, чтобы избавить родителей от измывательства и жестоких попреков. Пошел на жертву, невзирая на то, что принимать пришлось от лодыря одно разорение, пошел, не боясь принять на свои плечи прокормление дряхлеющих родителей. Пошел на все это, махнув рукой на вопли Настасьи, проливавшей нестерпимые слезы.
Совершился обмен, перебрались братья на новые жительства. Перебрались, разложили по местам перетащенную одежонку.
Посидел Василий со стариком, потолковали: рожь сеять надо. Ведь Сашка один во всей деревне не удосужился посеять. Спасибо, хоть семена не пропил!
Взял Василий со стены тятькино ружье, да так и ахнул: стволы, колодка, затвор – все краснело сплошной ржавчиной, а на месте гринеровского болта зияла дыра…
– Ой да тятька! Да как же ты до такого довел?
– Ох, родненький! Разве ж это я? Сашка под свою власть и ружье у меня отобрал. Мне и касаться не приказывал. Раза три таскался он с ним куда-то, и леший его знает, что натворил с ружьем…
Пришлось Василию ружье в керосине отмывать, да отчищать, да, как молено, подправлять.
IV
Шли годы… Умерли старики Сенины. Зато народилось у Василия Ивановича еще три дочки, всех ребят набрался полный пяток. Да все мелкота: «Кому соски, кому грифельны доски» – острил отец. В деревне Заозерье произошло большое событие: создался колхоз. Только еще привыкали заозёры к общему хозяйствованию, только налаживали. Хоть и дружно принялись за новое дело, да ведь не сразу Москва строилась – не все еще стало на свое место. Ну и заработки пока еще были небогатые: ладно, если на трудодень получишь ржи килограмм.
Василию и Настасье при такой куче ребятишек, конечно, трудно доставалось. Необходимо было прирабатывать на стороне. Вот и пришлось Василию понять, какое большое дело – договор на сдачу пушнины!
Деревня стояла на берегу озера, а поля ее разбросались клочками меж мшарин да песчаных бугров, поросших сосняком и ольшняком. Кругом – на много верст леса да моховые болота. На то он и есть Валдайский край!
Глубоки выпадали по зимам снега, широки стояли вешние разливы на болотных гладях, зло кишели по летам тучи комаров и оводов. Тяжелы были для ходьбы по осеням болотные мхи, досыта напитавшиеся водой, чавкали они, жадно засасывая ноги охотника.
Но привычному, коренному, здешнему – все нипочем. Немало белок добывал Василий Сенин со своей лайкой Айной, брал и куниц, ловил в капканы норок, хорей, барсуков, ходил на лисиц с флажками (лишь бы товарищ в загонщики нашелся). Подкарауливал он и медведей на овсах. Это была важная охота: ведь сколько мяса семье!
Мастер был Василий Иванович на всякую охоту, но добыча, конечно, была бы куда богаче, если бы не дряхлое ружье. И заряжать его надо было с особой сноровкой, и осечки мучили.
А на новое денег никак не набиралось: все, что зарабатывал, шло на ребят, да еще и не хватало. Немало добычи упускал Василий из-за плохого ружья, И сколько же раз поминал он Сашкину подлость!
V
Февральские вьюги давно отбушевали, и если теперь, в конце марта, метели еще и поднимались, так они становились раз от разу все смирнее. Синицы, весело решив, что весна – вот она – рядом, лихо отзванивали свои удалые песенки. Звенели и овсянки, но куда степеннее, словно сдерживали свое вешнее торжество. Однако скрыть его все равно не могли.
В полях кое-где бугры и межи зачернели, но лес строго оберегал свои снега, позволяя оттепелям лишь осаживать их. Солнце все же забирало силу, и снега делались крупитчатыми и теряли белизну.
Однажды под утро выпала свежая порошица. А когда поднялось солнце, она засверкала так бело, что глаза слепила. Синими полосами легли на снег тени деревьев, сине побежала свежая лыжня, не по-зимнему мелкая, потому что под порошей, под этим тонким пуховым одеяльцем, ночные морозы плотно вымостили наст.
Василий Иванович решил: в самый раз теперь проверять глухариные тока. И «почерк» глухариный прочитаешь, и на лыжах ход лёгок. А то ведь нагрянет тепло, расслабнут снега, и лес на много дней станет неприступным. Вот тебе и будет проверка!
Утренняя зорька уже заалела, когда Сенин выходил из деревни. Километра три он шел лесовозной дорожкой, таща за собой лыжи на бечевке. Подруга Айна, закрутив пушистую баранку хвоста, бежала впереди. Она, правда, сейчас в лесу ни к чему: бить пушного зверя нельзя, у него волос уже потёк. Ну да пусть собака побегает!
Хрустел под ногами снег, на светлеющем небе терялись звезды. У Больших Вырубов сбоку дороги сквозь сосняк засветлела болотная гладь. Сенин стал на лыжи и бесшумно помчался по мягкой порошке на просвет. Поверхность снега на болоте после долгой осадки оттепелями стала волнистой и теперь, отражая зарю, розовела полосами и пятнами. Охотник попробовал пройтись без лыж. Не вышло: наст не держал, и Сенин стал проваливаться выше колена. Встал на лыжи – только успевай переставлять ноги!
Из красного разлива, из-за черного леса вырезалось солнце. Сенин выбрался на кряж в старый бор, пересек бугор и снова спустился в низину – в Корняковскую суболоть. Здесь в некрупном, но старом сосняке и был давнишний ток. Прошел немного. Вот след глухаря, по сторонам волнистые черты от крыльев. Вот с этим следом пересекся другой… Кое-где птицами натоптаны настоящие тропки, местами одиночный след прерывается – это глухарь подлетывал, распевшись.
Все в порядке – птица есть. До времени здесь делать больше нечего.
Василий Иванович покатил на другой ток – в Рябуки. Спешил он как мог, чтобы пройти побольше, пока солнце не испортило путь. Айна носилась впереди и иногда в поиске скрывалась надолго.
Лай послышался вдали… Небось, белка!
– Айна! Айна! Брось! Сюда! – Но, всегда послушная, сука на этот раз не подчинялась и продолжала лаять, даже как-то злобно…
Василий Иванович пошел на лай, попал в густой еловый жердняк, продрался через него поближе и сквозь чащу увидел Айну и впереди лайки в снегу темное… Ружье разом очутилось в руках… Один на один с крупным медведем! Может быть, и жутко, но у Сенина мысль пришла поважнее: «Дробью заряжено».
Патроны с пулями оставались в патронташе еще с осени – три штуки. И Василий Иванович торопливо принялся перезаряжать ружье – горе и беду свою. А дело предстояло непростое, работа дурная! Ружье (то самое, что досталось ему при возвращении в отчий дом) уже давно, что называется, дошло до ручки. От многолетней жаркой службы стволы истончились, как бумага. Патроны глубоко проваливались в патронники. Бейки даже не доставали бы до пистонов, но мудрый хозяин додумался наматывать бечевочки под шляпки гильз. Но никогда все же нельзя было ручаться, что осечки не будет, что ружье «сдаст». Болт Гринера был потерян. Его работу исполнял старый, обтертый винт, привязанный на шнурке к спусковой скобе. Чтобы запереть ружье, Сенин совал этот винт в гринеровский паз и заколачивал обушком клещей, а они всегда лежали у Василия в сумке, и чтобы забить винт, и чтобы вытащить его. Еще была штука: чтобы не отваливалось цевье, на него надвигалась жестяная муфта, охватывавшая и само цевье, и стволы.
Раскладывая свою «наследственную» централку, а потом заложив пулевые патроны и снова собирая ее, Василий Иванович не забывал поглядывать туда, на большое, темное…
Обтаявший в берлоге медведь, грозно следя за собакой, поворачивал тяжелую башку за Айной, оплясывавшей его с неистовым лаем и визгом. Не хотел он вставать. Он знал, что по такому снегу податься некуда. Он лишь ворчал, словно прося Айну отстать. Об охотнике он и не подозревал…
Дым выстрела на морозе скрыл зверя лишь на какую-то секунду. И Сенин увидел, как медведь рванулся из берлоги. И понял Василий, как огромен зверь! Но руки знали свое дело: едва бурая голова повернулась широким лбом прямо к охотнику – мушка разом пришлась между глаз медведя, и палец нажал второй спуск… Тик! – клюнула осечка…
А зверь, то вздымаясь на наст, то грузно ухаясь с треском и шорохом в провал, пытался лезть на охотника… Вот когда проклял Василий бессовестного Сашку, присвоившего доброе ружье!
И был бы Василию конец, если бы не наст, который хорошо держал человека на лыжах, но не поднимал многопудового зверя и не давал ему хода.
Василий повернул лыжи и пустился прочь, а тяжело раненный медведь понял свою беспомощность в грубом, льдистом снегу и побрел в сторону по громыхающему насту, оставляя за собой кровавый ров.
Айна с исступленным лаем наседала на зверя, не решаясь в него вцепиться.
Охотник, опомнясь, заторопился перезарядить ружье (еще одна пуля была в запасе). Клещи, винт, жестянки, бечевки… А руки от спешки и волнения невольно тряслись… Наконец – все! Догонять!
Он настиг медведя в узком мысу ельника, высунувшегося в болото. Дав зверю отойти на чистое шагов на пятьдесят, Сенин забежал сбоку, поравнялся, остановился, приложился… Тик! Тик! – обе осечки. Взведя курки снова, Василий опять поравнялся со зверем… Тик!.. Тик!.. Он чуть не швырнул в медведя проклятое ружье!
В ярости, в отчаянии он решил еще раз разложить ружье, чтобы повернуть патроны вокруг их осей: может быть, бойки, бьющие не в центр пистонов, разобьют их с других краев. Пока Сенин возился с этим, медведь добрался до куртины корявого болотного сосняка и скрылся в ней…
Закончив канитель с ружьем, Сенин подкатил к убежищу зверя, где остервенело лаяла Айна… Залег! Здорово же ему попало, когда ружье выстрелило!
Медведь не подпустил человека и опять занырял по снегу, пробивая себе дорогу с еще большим трудом. Догнать – было делом минуты… И опять тикнули оба курка. Потеряв голову от злости и обиды, Василий стал на ходу взводить курки и щелкать ими, прикладываясь в зверя. И вдруг ахнул выстрел, и кое-как нацеленная пуля ударила в пах, сорвав клок шерсти. Медведь рявкнул, рванулся было к охотнику, по, чувствуя свое бессилие, вновь завернул к лесу.
Из последнего пулевого патрона выстрела так и не получилось, и Сенин – делать нечего! – поворотил к деревне. Нужно было взять еще пуль, а еще важнее – попросить у Александра ружье (в сущности, свое); оно у брата годами висело на стенке без дела.
Побежал бы во весь дух, а снег на солнце начал подлипать, и чем дальше, тем хуже. Подходя к деревне, Василий едва тащил лыжи: под каждой снега нарастало чуть не по пуду.
Лишь к обеду приплелся он в Заозерье и, не заглянув домой, – скорее к брату:
– Сашка, дай ружья на час.
Александр хлебал щи. Он положил ложку на стол и уставился на брата:
– Да что у тебя, Васька, стряслось?
Пришлось рассказать ему все, обещать мяса:
– Хорошую долю дам!
Александр, подумав, рассудил:
– Раненый медведь – страшное дело. Нужно вдвоем идти. Так и быть, выручу. (Трус Сашка ни за что не пошел бы, да смекнул, что сейчас безопасно, коли наст не держит зверя.)
Василий тут же побежал бы в лес, но снег развезло – на лыжах шагу не ступишь.
– Ничего! – успокаивал его Александр. – Никуда наш медведь не денется. Утром по морозцу доберем!
Василий заготовил пулевые патроны и себе, и брату. Ведь Сашка и патрона-то путно снарядить не умел. Пока возился с этим да покуда сена на колхозный двор навозил – глядишь, и вечер. Лег спать на печку.
Долго не мог заснуть, раздраженно думая о жене: «Еще и зудит: зачем ружье Сашке отдал. Чем зло поминать, лучше бы не мешала другое купить. А то лишь скулит: много денег пропиваешь, ребятам на сапоги, на рубахи нету. Не поймет, зуда, что с настоящим ружьем и рубахи скорее будут…»
Плохо ему спалось: ведь с вечера небо накрыло тучами, застынет ли к утру? В два часа ночи вышел на крыльцо глядеть погоду и вздохнул с облегчением. Вызвездило, и лужа на дороге подернулась льдом. Будет ход на лыжах!
К рассвету братья уже пришли на Курлинский Мох. Проверили след, обложили островину: выхода нет. Осторожно полезли в чащу мелкого ельника, засевшего под редкими старыми елями… Медленно стали продвигаться, вглядываясь в буреломины и валежины, не таится ли зверь. Василий шагал впереди, держа наготове свою расподлую централку. У Александра ружье тоже было в руках, но он не рвался вперед: милее отстать шагов на двадцать.
Василий задержался над умятой в снегу кровавой ямой. Здесь медведь лежал…
– Ты чего? – остановившись поодаль, шепотом спросил Александр.
– Да след вправо свернул, назад пошел.
Глянул Александр вправо и обмер: шагах в пятнадцати между двумя пышными елочками высунулась бурая медвежья голова, темно и резко выделяясь на снегу. Она не шевелилась…
Придя в себя, Александр заметил остекленевший мутный глаз… Понял: «Неживой». Прицелился и всадил пулю зверю в висок.
Подбежал Василий, даже засмеялся от радости.
А Сашка хвастал:
– Вот как надо! Зараз кончил! Не то, что ты!
Веселый Василий не стал спорить с нахалом. Чего говорить, когда медведь совсем застыл!
Пока наст не распустило, побежали охотники в деревню. А там, не мешкая, скорей на колхозную конюшню, запрягли серую кобылу (она смирней всех).
К Курлинскому Мху подъехали дорогой. Кобылу выпрягли и привязали к березе, а в сани впряглись сами: лошадь-то на лыжи не поставишь! На себе вывезли тушу к дороге…
В одиннадцать часов вся деревня сошлась дивиться на медведя, которого свалили у колхозного гумна. Свешали тушу: оказалось, двести два килограмма.
Пообедав, братья вернулись к гумну, где народ уже разошелся. Живой рукой скинули со зверя темно-бурую шубу, выпотрошили. Осмотрели раны: первая Васильева пуля прошла по ребрам навылет, а вторая, ударясь в бедро, срикошетила в живот и осколками изорвала кишки. Сашкина пуля в виске, разумеется, была ни к чему, но он твердил свое:
– Кабы не я, пришлось бы повозиться! Дал бы нам жизни этакий зверина!
– Да что ты пустое болтаешь, Сашка! Стрелял ты в закоченелого зверя. Дал бы жизни, дал бы жизни! Мертвый! Не треплись ты зря!
Но Александр стоял на своем…
Наконец Василий только плюнул: черт, мол, с тобой!
Стали рубить мясо. Перво-наперво развалили тушу пополам по хребту. Александр похвалил мясо: