Текст книги "Из моих летописей"
Автор книги: Василий Казанский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 14 страниц)
Пришлось пустить слух, что Дружок напоролся на медведя и тот чуть не замял выжлеца насмерть. Но если тетку Марью можно было обмануть подобными россказнями, то разве настоящий охотник поверит такой чепухе? Медведь? А где он? Почему же Иван с Василием бросили такого зверя, почему не обкладывают, не добивают?
5
Пришла новая осень. В середине ноября завыла «сиверка», нанесло темных, с пенными краями туч, полетели белые мухи. За ночь насыпало снегу: клади мотки флажков в заплечные мешки, обдумывай маршрут, где бы лису найти. Но лисиц опять оказалось мало.
Белкин и Евдокимов пошли к тетке Марье Пешиной.
– Здорово, Марьюшка!
– Здравствуйте, товарищи, посидите, побеседуйте.
– Беседовать-то некогда. Надо на охотишку. Дай-ка нам, Марьюшка, Дружка. Ему тоже, небось, погонять охота.
– Да нету его. Вчера продала…
Белкин и Евдокимов так и обмерли:
– Да как же так? Да кому?
– Да в Кобыльно Васе Плечанову.
Настроение у обанкротившихся просителей окончательно упало. Плечанов – охотник настоящий. Не видать им теперь ни Дружка, ни рысей!..
А Дружок у Плечанова поработал на славу. Правда, зайцев он несколько презирал, случалось, немного погоняв, бросал, а иной раз и часок подержит. Охотиться с ним можно было.
Зато как доблестный рысятник Дружок прогремел не только по своему району, но и за его пределами. Не раз приходилось ему вступать в битву с опасным хищником, не раз получал он страшные раны в этих схватках. Неделю, а то и больше отлеживался, а затем вновь готов был гнать зверя и сразиться с ним, вооруженный все теми же страстью и бесстрашием.
Осенью
В том году поздновато я вырвался из Москвы со своим спаниелем: уже настоящая осень пришла в новгородские края.
Осинники почти совсем оголились, и редкая желтая их листва еле держалась на сучьях, невесело черневших на фоне бесстрастного серого неба. Лишь пахни ветерок – листья торопливо срывались и, кружась, порхали на землю. А ее и без того сплошь устилал лимонно-желтый покров удивительной яркости.
Кроны ольшняков тоже сильно поредели, и на земле под ними сухо шуршал еще рыхлый слой опавших серовато-бурых листьев.
Только березняки, потерявшие пока не больше половины своего наряда, не сдавались осени и горели желтизной чуть оранжевого оттенка. Смело и как будто даже весело их белые стволы светились сквозь одеяния, ставшие прозрачными.
И под всеми лиственными лесами стоял свежий, слегка кисловатый и очень приятный запах мокрых листьев, отживших, но еще непрелых. Посветлело в таких насаждениях, и каждая ель, каждая сосна стала видна издалека. Ну, а сплошные ельники и боры словно потемнели, нахмурились.
Осоковые болотины разноцветно пожухли – где сделались тускло-желтыми, где бурыми, где розовыми.
Озими в полях зазеленели неожиданной, разудалой, изумрудной красой. Не изменила осень только моховые болота, которые нерушимо хранят завещанное им от века спокойствие. Не меняются на них ни седой мох сфагнум, ни редкие хилые сосенки, ни подбел да багульник. Лишь одна обновка появилась на мшаринах – закраснела спелая клюква. Но она ведь заметна только под ногами и нисколько не нарушает древнюю картину зачарованного молчаливого мохового болота.
Осень.
На что ж теперь надеяться москвичу со спаниелем?
Однако, если уж приехал на охоту – не ленись! И каждый день я ходил и ходил со своим черно-пегим другом по лесам, по окраинам осоковых болотин… А по вечерам моя деревенская хозяюшка, бабушка Аксинья, пробирала меня:
– Ну что ты ходишь? Что ты попусту сапоги бьешь?
Но не на сто процентов она была права: как-то мы с Садко рябчика принесли, а потом бекасов пару.
А бекасы те были последними из последних; уже на четвертый день я не мог найти ни одного: пролет кончился.
Будь в моих местах настоящие бекасиные трясины или иловатые болота достаточно просторные, глядишь, какая-то птица и задержалась бы, а то нет у меня ничего, кроме десятка мочажинок с кочками, с осокой да еще с грязевыми лужицами. Где уж тут задерживаться!
Я переходил от болотца к болотцу то полем, то перелеском и на переходах брал Садко к ноге, чтобы не тратил сил зря.
Серые тучи, сплошь закрывая небо, неторопливо брели с северо-запада. Иногда наплывала облачинка потемнее, и из нее сыпался мелкий-мелкий дождик… Нередко случается слышать людские жалобы на осеннее ненастье: ах как печальна природа! Какую тоску нагоняет дождь!
А не происходит ли это вот от чего: предвзято относясь к осени, к ненастью, как к заведомой неприятности, человек не видит, что и в такую погоду природа полна прелести.
Я не боюсь, что эта морось промочит меня: попылит да и перестанет. Я останавливаюсь среди поля и любуюсь новыми, мягкими тонами лесной опушки. Пылит, как сквозь сито, сеется дождик; и за его пеленой желтая окраска березняка теряет свою крепость и густоту. Она кажется бледно-золотистой, словно зреющее ржаное поле, золотистой с нежным сизоватым налетом.
Иду к лесу. И чем ближе подхожу, тем ярче становится листва, и на каждом листочке висят и падают с них чистые, светлые капельки.
Мы с Садко поворачиваем вдоль опушки, идем вдоль края поля, а у самого кряжика осталась узенькая, шириной в полметра, полоска овса, случайно не захваченного косилкой (поля бугристы и каменисты – комбайн не пройдет). Корм для птицы!
И, уж конечно, тетерева тут завсегдатаи.
Садко волнуется. Его неудержимо тянет в заросли ивняка, окаймляющие опушку. Ох как его тянет!
Ну, так и быть:
– Вперед!
И спаниель исчезает в кустах. Ясно, кто его увлек, и вряд ли можно сомневаться, что ничего не выйдет: строг осенний тетерев!
Так и есть: взлетел косач шагах в семидесяти. Стрелять нельзя.
С упругим звуком быстрые и сильные крылья вскидывают иссиня-черную птицу над ивняком и низкими березками. И, словно задумав похвастать силой и красотой, летит тетерев через узкий клин поля в другой перелесок, летит, стремительный и крепкий, как сгусток энергии!
И взрыв его взлета, и весь его облик в напряжении быстрого полета радуют, поражают… хотя столько раз это видано-перевидано! Тут тебе не летний пегий тетеревенок, лишь начавший собирать свою будущую красоту!
Вот она, осень, и могучая, прекрасная жизнь!
– Садко! Ко мне!
Но ему не до меня. Вон он выскочил в поле там, где поднялся косач. Свисток и новый окрик останавливают пса. Он мелькнул назад в лес: как-никак не погнал, и то ладно. Но расстаться с пахучим следом так вот сразу нет сил, и не так-то скоро появляется спаниель, вылезая из кустов рядом со мной. В его глазах смущение и растерянность, хвост часто-часто виляет где-то внизу – все признаки сознания вины. Выговор сделать необходимо:
– Распущенность! Удрал черт знает куда! Пусть там уж очень интересный след, но порядочная собака обязана задумываться над тем, к чему приведут ее действия, сознавать! А тем более собака с опытом, обязанная накопить достаточную мудрость…
Я выкладываю эти глубокие мысли в самом строгом тоне (он-то и действует), и Садко подавлен моими доводами. Это видно по его жалкому морганию и поглядыванию по сторонам.
Но частое-частое виляние хвоста говорит мне и о другом. «Да, – говорит оно, – знаю я, тебе нужно, чтобы я не удалялся дальше несчастных тридцати шагов. Но пойми! За столько часов ходьбы одна птица, да еще какая! Мыслимо ли удержаться в рамках? Хозяин ты, хозяин! Скажи мне спасибо, что полюбовался великолепным чернышом!»
Он прав. Спасибо!
Мы подходим к самой последней мочажинке. А ну-ка, вдруг да окажется бекас?
– Садко, вперед!
Шуршит буро-зеленая осока, раздвигаемая спаниелем. Он выскакивает на мокрую прогалинку, и его хвост сразу же начинает работать вовсю. Садко явно на набродах.
Подхожу, готовый к выстрелу… А Садко останавливается и стоит как вкопанный, его нос нацелен в куртинку осоки. Стоит! Форменная стойка у спаниеля! Что за чудо?
Я уже шлепаю по болотине рядом с собакой, и наконец птица не выдерживает, взлетает. Прежде чем успеваю сообразить, что это гаршнеп, что не надо бы этого малыша трогать, происходит выстрел… Садко с удовольствием подает… А мне думается: «Эх, не надо бы стрелять!»
Ну что ж! Болотины обысканы все. Теперь пойдем по лесам – вдруг да где-то тетерев нам поддастся!
Идем, идем из лядины в лядину, обходим или пересекаем мшарины, идем по ельникам, осинникам, березнякам.
Садко шустро шмыгает из стороны в сторону челноком, челноком, шныряет среди кустов, среди кочек, среди зарослей брусничника, черничника, гонобольника… Три раза я слышу взлеты тетеревов: они невидимы, потому что лишь нападет Садко на след, а птица-то впереди – скорей на крыло! Чуток, строг осенний тетерев!
В ольшняке, разросшемся по краю сенокосной поляны, Садко прихватывает, горячится… Едва успеваю подойти к собаке в ольхи, как свечкой взвивается вальдшнеп! Отчетливо виден он среди полуголых вершинок, вижу я даже направленный вниз длинный нос.
Хорошо стрелять, но я как-то нескладно веду стволами за птицей… промах! Ничего удивительного: ждал, ждал, томился, томился, ну и устал ждать – птицы все не было, и не было, и не было!
Тщетно Садко ждет посыла «подай!»… Теперь у него право на выговор. Ну что же! Сквитались.
Мы в районе пустоши под названием Келья, недалеко от деревни Холмы. Зайдем-ка туда, к Ване Белякову! А то бабушка Аксинья рассказала, что он долго болел, лишь недавно стал выпутываться.
– Зайдем, Садко, проведаем приятеля!
Идем дорожкой. Она ведет нас бором-беломошником, над берегом не слишком большого, но на редкость красивого озера.
Садко бежит дорогой впереди. Вдруг останавливается, приподнимает уши и хвост, рычит.
– Садко! Аль не узнал? – слышу я голос Вани и вижу его, сидящего на пне над самым склоном к озеру. Садко со всех ног бросается обнимать и облизывать старого знакомца.
– Здравствуй, Ваня! А я тебя проведать шел.
– Ну вот и проведал. Садись, Василь Иваныч. Вишь, для тебя какой добрый пень подстатился.
Беляков – Ваня, а я – по имени-отчеству потому, что он еще молодой, ему всего каких-нибудь полсотни лет, а мне-то…
– Ну как охота?
– Да что, Ваня! Гаршнепа взял, по вальдшнепу промазал.
– Это что промазал – пустяк. Зато в лесу день!
– Ты, говорят, сильно болел?
– Ох, сильно! Воспаление в легком. Думал – всё, пока медицина не взялась. Главное, Шура не ленилась, бегала с медпункта по два раза в день, пенициллином колола. А то совсем было на тот свет собрался.
– Небось, жалко было с жизнью расставаться? Еще бы зайцев да тетеревов пострелять?
– Жизнь я не гораз жалел. Хозяйка моя померла, дети – кто куды разлетелись. Сам да хромая сеструха – вот и вся семья. Невеселое житье! Ну а зайцы да тетери – много я их видел, много пороху-дроби извел. Оно хорошо, да как-то при смерти про добычу не думалось. А вот придет на память, как ветерок в соснах шумит, как озеро голубеет, как тетерева по весне воркуют, – так до того жаль, аж сердце замрет! Неужто, думаю, ни разику мне этого не увидеть, не услышать? А как силы маленько собрал – первым делом сюда!
Слушал я Ваню и вдруг открыл: да ведь и я, вспоминая былые охоты, не думаю о добыче, зато живо вижу вновь – то апрельский оранжевый закат и величественный шум глухариных подлетов к току, то сырой осенний день и яркие в туман голоса гончих, то озеро, светящееся сквозь старый сосняк, то сумерки могучего ельника…
Сидели мы, беседовали. Над нашими головами мягко, задушевно шумели сосны – хорошо было! Вдали на озере запоблескивали на волнах словно огоньки – это погода задумала исправиться: тучи разорвались, и в разрыве спокойно и уверенно заголубело небо и выглянуло солнце. Слабые волны, бесцветно катившиеся по озеру, вдруг стали синими-синими…
Вдали тетерев забормотал.
Грусть в его песне есть, а слушать ее – большая радость!
После войны
Была война, а мы остались живы.
Е. Долматовский
Конец лета того уже довольно далекого года я проводил в лесном краю, в деревне Заветово.
Лето ушло и как эстафету оставило сентябрю желтые пряди на березах, румянец на кронах молодых осинок. Поседели травы; лишь на поздних покосах свежо зеленела отава.
Сентябрь, едва пришел, сразу же стал по утрам серебрить инеем все: и травы, и жнивья, и овсы, еще не убранные колхозом.
Несколько вечеров мы с Сергеем Батраковым ждали на овсах медведя. Но зря: мы караулили на одной полосе, а он являлся на другую; завтра мы садились на этой другой, а зверю приходила фантазия кормиться на нашей вчерашней, а то еще на какой-то третьей. Такая канитель обычна там, где много мелких полос овса раскидано по лесу.
Не лучше ли вечерней зарей постоять на утином перелете? Охота на уток в Заветове небогата. В трех километрах от деревни в лесной долине протянулась цепочка из четырех полуозерков-полуболот. Мало там бывает выводков крякв и чирков, зато дальше в лесу, примерно еще в часе ходьбы, белеет озеро покрупнее и уток там побольше. Должно быть, птица с этого Лебедина полетывает и на нашу цепочку, которую зовут Канавино.
Пошли мы на Канавино, стали на перешейках.
Охота охотой, а природа сама по себе влечет. И особенно хороши в ней зори, их разнообразная красота.
Зори – сколько в них красок!
Та зоря была студеная, оранжевая, совсем безветренная, такая, что мне с болота ясно слышалось падение листка на опушке леса.
В этой полной тишине свист утиных крыльев доносился издалека, и можно было хорошо подготовиться к выстрелу, не то что в ветер, когда утки нежданно-негаданно возникают у тебя над головой.
Но не этой выгодой, не этим предупреждением дорога тишина, не тем, что, может быть, подарит тебе побольше добычи. Уж очень красив сам тонкий, звенящий звук полета – один из подлинных звуков извечной природы, так вот и проникающий в самую душу. Слушать его – наслаждение.
Уток летело немного, да и те больше стороной. Все же пострелять удалось. Я взял тройку чирят, а Сергей – чирка и крякву.
Пошли домой. Заря не совсем погасла, а над лесом уже поднялась большая желтая луна. Легко было идти по прохладе.
Сергея, перхавшего еще на болоте, вдруг схватил сильный приступ кашля. Пришлось остановиться. Сели на пеньки.
– Что с тобой? Простудился, что ли?
Сергей только рукой махнул:
– Туберкулез…
Я и не знал, что Батраков так серьезно болен, привык к его покашливанию. Думалось: это, мол, что-нибудь так… А дело-то, оказывалось, было неважно. Так вот почему Сергей так худ и сутул и в тридцать пять лет стал седым стариком. Вот почему он мало работает в колхозе, да и то на легких работах! А я-то считал – лень…
– Надо лечиться! – вырвалось у меня.
– А я и хожу по докторам. Лечат, да без пользы. Говорят, запущено.
– Уж не в плену ли ты захватил эту неприятность? (Я знал, что Сергею довелось несколько лет страдать в немецком плену.)
– А то где ж? После победы я оттуда выбрался довольно скоро. Эх! Думал, дома пройдет. Да вот уж третий год как дома, а вроде только хуже становится.
Неизбежно заговорили о войне. Батраков рассказал мне свою историю, к сожалению обычную.
Осенью сорок первого года стрелковый полк, в котором Сергей воевал под Ленинградом, потерял связь с командованием и с другими частями, был окружен… Остатки полка оказались в плену.
– А каково советским солдатам доставалось в плену, про то в книгах и в газетах много писано. Чего тут говорить! Фашисты не люди!
Потом Батраков рассказал, как бежал из плена, как попался…
– А как попался, сам понимаешь, тут еще хуже пришлось. Не бывать бы живому, кабы война не кончилась…
Опять его стал мучить кашель.
Я старался успокоить Сергея:
– Помолчи, друг. Пусть кашель уймется.
Сергей затих, слышно было только его хриплое дыхание… Некоторое время мы сидели молча. В чистой лесной тишине донеслось издали: «Йох!.. Йох!.. Йох!.. Йох!..»
– Слышишь, Сергей Ефимович, лось супругу ищет.
– Слышу… – мой товарищ отдышался: – Вот бы убить да мяса насолить – вся семья целую зиму сыта. Ребят хоть когда-нибудь подправить. А то ведь Мишке девять, а Машке семь – самый рост, а еда одна картошка!
Он только и думал, что о детях. А его Миша и Маша войну едва пережили…
Когда Сергей пошел на фронт, на руках у его Фени остался двухлетним Миша, а к новому сорок второму году родилась Маша. Одна осталась солдатка с двумя крошками. Да еще весть пришла, что Сергей пропал! Родных рядом ни души, а колхоз – много ли могли помочь люди, когда самим тяжко, когда в деревне одни вдовы с ребятишками да старики? От кого тут ждать помощи? Билась солдатка, вытянула ребят… А поголодали они немало!
Хорошо бы Сергею лося добыть, да никто не позволит.
– Убить не штука. Приманить его сейчас просто. Бык на драку вплотную примчится. Только у нас с тобой лицензии на него нет.
– А ты умеешь манить?
– Конечно, умею (вабить лося на реву дело нехитрое, нужен только хороший слух, чтобы охать в тон да не частить).
– А ну попробуй, не придет ли?
– Да ведь, Сережа, инструмент нужен.
– А какой тебе инструмент?
– От керосиновой лампы стекло семилинейное, а то хоть и десяти.
– Стекло найдем. А завтра пойдем манить-то?
– Ладно. Только без ружья.
– Ну вот! Без ружья! Хоть и стукнем одного – кто узнает? – сердито возразил он и добавил, о чем думал всегда: – Ребят подкормил бы!
Но я, разумеется, настоял на своем.
Не раз замечал я, что лоси ревут на Разумовой и на смежном с нею Журавином болоте. Туда мы и пошли на следующий вечер перед закатом. Было прохладно и тихо, как вчера. Садившееся солнце снизу подсвечивало облачинки, не то медленно плывшие, не то замершие на месте.
Лишь стали мы спускаться с кряжа к болоту, как над нашими головами с сердитым креканьем вырвался из шумной осиновой кроны глухарь и улетел. Сергей расстроился:
– Вот не велел брать ружья! Ребятам бы!..
Отошли мы болотом от суши метров на двести, сели на кочку в группе корявых сосенок. Перешептывались, но не курили: я сроду не табачник, а Сергей бросил из-за болезни.
Солнце коснулось леса краем, потом все утонуло в нем. Но вершины крупных деревьев еще светились недолго, озаренные солнечными лучами, да сияли края облаков.
В темнеющем небе пронеслась стайка чирков, частя крыльями: «Свисвисвисвисвисви…» Закат разыгрался красками багряных и малиновых тонов, суля назавтра ветер, но сегодня, на наше счастье, стояла тишь, ни один листок не шелохнет. По этой-то тишине и услышали мы уже в густых сумерках далекие, далекие вздохи, доносившиеся откуда-то из-за леса, чуть видимого сквозь редкий низкорослый сосняк болота.
Рев близился, подаваясь вместе с тем все левей (как же не подходит, на мой взгляд, слово рев к стонам-вздохам лося, и грозным, и в то же время томным!). Приложив ко рту узкий конец стекла, я начал вабу, охая в стекло, как в трубу:
– …Йох!.. Йох!.. Йох!.. Йох!..
Бык замолчал, вслушиваясь, определяя, где соперник… Я тоже перестал подавать голос, чтобы зверь не разобрал то, чего ему не следовало понимать… Он снова принялся охать, круто повернув прямо на нас. Звуки его вздохов вдруг сразу стали отчетливее, и пошло откликаться им эхо: это лось спустился из лесу на наше болото. Вновь он смолк. По-видимому, остановился, слушал. В эту минуту где-то далеко вправо от нас, пока еще невнятно, послышались стоны другого быка. Я – скорей за стекло! Нужно было не дать «нашему» быку броситься к тому, дальнему! Я йохнул только три раза, напрягая все внимание, чтобы не сфальшивить. На близком-то расстоянии лось легко может заметить ошибку, обман.
Получилось у меня чисто:
– Йох!.. Йох!.. Йох!.. – и томно, и с легкой хрипотцой, и с суровым отрывом.
Лось бросился вскачь к близкому «врагу», только болото зачавкало под его ногами. Он малость промахнулся и показался на чистине между сосенками шагах в пятидесяти правее нас.
Месяц поднялся еще невысоко и был желтоват и тускл. Все же лося мы видели ясно. Он был очень велик, на широких рогах посвечивали концы многих отростков. Бык стоял весь на виду, правым боком к нам, и я подумал, что выстрел вряд ли оказался бы неудачным.
Я уже хотел громко свистнуть – поглядели, и будет! – но Сергей разразился кашлем. Он, видно, давно уже сдерживался, а теперь не стерпел. Лось метнулся в сторону, и его шлепанье по болоту быстро умчалось вдаль.
А мой товарищ долго еще сидел на кочке и натужно кашлял. Кончив надрываться, он еще посидел, отдохнул.
– Эх, Василий Иванович, послушаешь тебя – как оно вроде просто. А если разобраться, как надо, – так ведь тонкое дело. По дороге домой Сергей пробовал охать в стекло. Но сам сказал:
– Все равно как у бабки поясницу ломит.
И я повторил ему вабу, отдельно показав все в голосе лося: и хрипотцу, и тоску, и отрыв с гневом.
Он еще раз взялся за стекло. Стало у него звучать чуть получше…
* * *
На следующий август я приехал в Заветово не один, а с приятелем москвичом Михаилом Ивановичем Пениным. Он достал где-то на сезон ирландского сеттера, уже немолодого, но тем упрямее погрязшего в «ужасном» пороке. На стойку Рекса жаловаться не приходилось – стоял он крепко и стильно. Но после выстрела – будь то по бекасу, будь то по тетереву – он бросался за птицей и мял убитую без зазрения совести. А если птица улетала, он мчался за ней с необычайной резвостью. Тут пес разгонял все на свете!
Неунывающий Михаил Иванович посмеивался:
– Замечательная собака! Ну кто еще сможет так «взогнать» тетеревов выше лесу стоячего, чуть пониже облака ходячего?
Самые суровые внушения Михаила Ивановича – и прутьями и плетью – на Рекса не действовали. И не придумали мы ничего более нового и умного, чем пускать в поиск нашего ирландца с привязанной к ошейнику веревкой.
Как только Рекс начинал потяжку и подводку к птице, один из нас (по очереди) брал конец веревки в руки и управлял собакой, пресекая ее чрезмерные порывы. Другой охотник стрелял. Мы считали, что совсем без собаки все-таки хуже, чем с Рексом. А с ним иной раз бывало забавно и даже почти добычливо.
Казалось бы, устроились. Но недолго длилось благополучие.
В один из первых же дней охоты получилась авария.
На вырубке, изрезанной канавками лесопосадок с вывороченными на край пластинами дерна, с куртинами малинника, иван-чая и осиновой поросли, Рекс нашел тетеревов. Заметив потяжку, Михаил Иванович поймал веревку (была моя очередь стрелять).
Рекс замер на стойке. Я подоспел:
– Вперед!
Лишь сеттер тронулся по моей команде – сорвалась матка и с ней два молодых, оба – пегие петушки.
Я вскинул ружье, но выстрелить не успел – рядом рухнул Пенин: Рекс с такой силой рванулся за тетеревами, что вывел из равновесия охотника, который провалился левой ногой в «лесокультурный» ровик, а правой ступней попал в сплетение корней полувывороченного пня. Веревка только шмыгнула мимо меня, словно какая-то невероятно быстрая змея, умчавшаяся за лихим псом.
Я бросился поднимать Пенина, но лишь взялся за его плечи, он взвыл:
– Оставьте! Нога! Ой-ой-ой-ой!.. – Но сразу же, верный своей неизменной выдержке, он сострил: – Поглядите, сломана она, что ли, или вовсе отломилась напрочь?
Дав ему передохнуть, я все же с великими предосторожностями кое-как помог ноге освободиться из ловушки: один корень отогнул, другой выломал, еще два вырезал складным ножом.
Но ни встать на ногу, ни шевельнуть ею Михаил Иванович не мог – такая боль!
Он полулежал на земле, я присел на пень. Растеряв выводок, Рекс вернулся к нам и остановился немного поодаль с отчаянно поджатым хвостом. К моему славному товарищу вернулось его самообладание и жизнерадостность: он не мог не посмеяться над Рексом:
– Повезло же этому сукину сыну! Ну кто его станет драть при этих обстоятельствах?
Я привязал собаку к пню.
– Что будем делать, Михаил Иванович?
– Гм… Сразу не придумаешь… А знаете, что? Давайте пригласим У-Тана, еще кое-кого и устроим сессию ООН!
Гадать, разумеется, было не о чем: необходима лошадь с телегой.
К счастью, мы ушли в Гослесфонд неглубоко: до клеверного поля нашего Заветова было не больше полутора километров. А там шла уборка – были люди!
Выбежав на опушку, я увидел, как кипела работа. Колхозники, больше женщины, подавали сено на стог. Несколько подвод возили к стогу копешки из дальних углов поля; еще одна лошадь таскала грабли, на железном троне их сидел худой-прехудой Сергей Батраков.
Я подошел к стогу, около которого задержался он и как раз подъехала одна из телег с небольшим возом сена. Правил этой лошадью пятидесятилетний Чуракин, седой и коротконогий мужик, счастливо избежавший на войне ран и вообще всех ее тяжких трудностей, – он служил в БАО, батальоне аэродромного обслуживания. Ну я, конечно, к нему:
– Евдоким Матвеич, пожалуйста! Беда у нас. Михаил Иванович ногу не то сломал, не то вывихнул. Тут рядом – километр какой-нибудь. Поедемте, пожалуйста, отвезем его в деревню!
Чуракин почесал бритый подбородок, почесал затылок:
– Как сено бросить? Поди – брось! Бригадир трудодень не запишет.
Вмешался Сергей:
– Человек в такой беде, может, и вовсе ногу сломал, а ты только свой трудодень помнишь! Поезжай, помоги!
– А ты что тут за командир? Будешь бригадиром, тогда и приказывай. Вон, гляди: туча заходит. Как от сена уехать?
– Туча! Облачинка потянулась, а тебе уж и весь свет застит! Слезай с телеги, садись на грабли и трудодень мой себе запиши!
И настолько решителен был тон Сергея, что Чуракин согласился. Кстати, он, конечно, и понимал, насколько легче на граблях. (Ради легкости бригадир и дал грабли больному Батракову.)
Мы прискакали к Михаилу Ивановичу за пять минут, но долго пришлось нам повозиться с погрузкой покалеченного – уж очень болезненно было повреждение ноги.
В деревне прыгавшего на одной ноге Пенина мы, подставив ему под руки свои плечи, довели до кровати, с превеликими трудами и заботами разули, и он лег.
– Надо Сергею заплатить, – шепнул мне Михаил Иванович.
Сергей услышал и возмутился:
– Вы чего? О… – и он выразился неповторимо: —…али вы сшалели? Помочь в беде – да нешто за такое бывает плата?
Я постарался успокоить его, умаслить, но уехал он сильно сердитый.
На другой день я сходил в Долгово, привел фельдшера с тамошнего медпункта. Он подтвердил то, что мы уже и сами определили: кости целы, сильное растяжение связок. Фельдшер рекомендовал горячие ванны для стопы, бинтовать, а главное, полный покой на две недели.
Михаил Иванович вознегодовал:
– Не согласен! Я же не лежать приехал! Я на охоту пойду!
Фельдшер улыбнулся и сделал скидку до десяти дней лежания.
Две ли недели, полторы ли, но у Михаила Ивановича занятие есть: поправляться. Ну а я? Что я буду делать с Рексом один?
Были с собой привезены книжки. Читал я день, читал другой… А дальше что? Больной подал совет:
– Да позовите вы, Василий Иванович, Батракова. Будете с ним по очереди править и стрелять. На граблях работы больше нет. А что еще Сергей может? Лен убирать вручную – ему не под силу. Пойдет с вами!
И я навестил Батракова.
Бедно было у него в избе, совсем не так, как у большинства заветовских колхозников. Полы некрашеные, на столе старая, до дыр протертая клеенка, стулья самодельные, расшатанные, занавеска, отгораживающая угол у печки, вовсе полинялая…
Сергей с худым серым лицом, с плечами, резко, углами торчащими под рубахой, сидел на низенькой скамеечке возле пристенной широкой лавки. На ней стоял большой флакон резинового клея, лежали куски резины, рашпили, ножницы. Под лавкой кучей громоздились резиновые сапоги разных размеров – штук побольше десятка.
Увидев гостя, хозяин отложил в сторону рашпиль, которым зачищал на небольшом сапоге место под заплату. Поздоровались. Я присел на лавку.
– Я к тебе, Сергей Ефимович, с предложением: не сходим ли на тетеревов? С Рексом ведь только вдвоем можно.
– Кабы свободен, сходил бы. А то, видишь, тетка Прасковья работы нанесла.
– Зарабатываешь?
– Какие тебе заработки! С Прасковьи что возьметь? Мужик где-нибудь в Германии лежит, а она тут с троими ребятишками мучится. С нее и спросить-то грех, язык не поворотится. А сапожишки – рвань, лепить да лепить – делов до самого вечера хватит.
– Ну так завтра сходим?
– А и завтра ничего не выйдет. Марфа тоже просила, такая же горюха… – ответил Сергей и только взялся за рашпиль, сразу же закашлялся и бросил инструмент на пол… Наконец перестал, отдышался: – Ну скажи ты мне, Василий Иваныч, можно ль солдаткины слезы безо внимания оставить?
Через несколько дней мы с Сергеем все же раз-другой сходили с Рексом в лес, постреляли. А то спасался я на Канавине, на утках.
На восьмой день после своей беды пошел на охоту Михаил Иванович, хромая, но пошел. Ну, уж конечно, он только стрелял, а управлять Рексом я ему не дал – как бы к беде не добавил и горя.
Наконец еще через несколько дней Пенин пришел в норму…
Тем временем август подошел к концу, а вот и совсем кончился. Сентябрь в свои первые три дня был ласков, но мы не охотились – давали отдых собаке, да и сами тоже подзаморились.
Собирались мы отправиться на добычу утром четвертого числа, но, пока наша Катерина Васильевна кормила нас завтраком да поила чаем с пирогами, пошел дождь, и мы застряли дома. Лишь под вечер из-за туч выглянуло солнце, потом они как-то рассеялись, заголубело небо, и зарозовели надежды на охоту. Но с Рексом поздно; решили мы постоять на Канавине, послушать звон утиных крыльев, может быть, сделать по паре-другой выстрелов.
Михаилу Ивановичу повезло: взял двух чирков. А у меня удачи не вышло: истратив пяток патронов, я остался ни с чем. Слабовата охота, зато заря чего стоила! Сперва она разлилась сплошным золотом, потом на золотом полотне явились узкие темные полосы туч, желтый свет постепенно перелился в багровый. На красном фоне тучи сделались черно-синими, а нижние края их – огненно-лиловыми.
Бесчисленны в природе краски, цвета, оттенки. Нас, северян, чаще тешит она нежными тонами. Если к зальет зарю к морозу оранжевым, то и тут окраска все же мягка. Но тот закат окрасился смело и резко.
С охоты мы шли нога за ногу: зачем спешить от красоты? Полная луна плыла высоко, и под ее бесстрастным светом четко вырисовывалась каждая ветка на дереве, каждая былинка на земле.
Не хотелось в избу, не хотелось ложиться спать. Не сговариваясь, без слов поняв друг друга, решили мы посидеть, полюбоваться земным покоем, звездами, лунным светом, выбелившим стены деревенских домов. На бугорке у самой сельской околицы мы присели на толстое гниловатое бревно. Сидели, помалкивали – не тянуло к разговору… Вспомнился Левитан – деревенская улица, освещенная луной…
На краю деревни, ближе всех к нам, стояла изба Батракова. Она почему-то несколько оторвалась от порядка домов и оттого казалась какой-то сиротливой. Стояла печальная, угрюмая. Даже ночь не скрывала ее дряхлости. Крыша из дранки обветшала, потемнела и во многих местах пестрела светлыми под месяцем заплатами. Кровелька над низким крыльцом насупилась, припав вперед, в сторону улицы. В стене, обращенной к нам и облитой лунным светом, два нижних бревна подгнили, выщербились…