Текст книги "Из моих летописей"
Автор книги: Василий Казанский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 14 страниц)
Тимофей Павлович и поздравлял, и крыл меня за осечку:
– Зарядить патрон не умеешь!
Но медведь-то был взят!
Из трех с половиной лыж, привязанных за носки к поперечной палке, сделали мы волочугу. Пояса и ружейные ремни-погоны пошли на лямки.
Два упорных, безотвязных охотника впряглись и везли медведя не один километр по глубочайшему снегу на Байневскую дорогу, где «вроде санный следок бывал».
С подсадной
Красива эта весенняя охота, но я в ней что-то разочаровался.
Несколько лет назад приятель зазвал меня к себе в подмосковный район «заняться» с его замечательной уткой.
– Надя у меня такая гениальная! – расхваливал Михал Михалыч. – Не то что селезня – самого господа бога на воду осадит!
Не поверить я не мог: Михал Михалыч охотник настоящий.
Разве против такого соблазна устоишь?
Приехал я к другу в разгар весны. И сам был радостен, и погода сияла. А вот хозяин утки встретил меня в кислом настроении:
– Дела одолели! Не до охоты! Вы уж один пока с Надей сходите.
Я знал места, да и Михал Михалыч хорошо объяснил.
Шлепая ночью по воде – где по щиколотку, а где и выше, я недолго бродил по луговой пойме речки и удачно нашел шалаш, поставленный моим гостеприимным товарищем на краю разливного плёса. Пошарив в шалаше, я нашел кирпичину-якорь и крест-накрест обвязал ее свободным концом бечевки, другой конец которой был вшит в ногавку. А ногавку надел на утиную ногу и зашил собственноручно сам Михал Михалыч.
Наученный горьким опытом «отрыва подсадных от производства», чуть только позволишь себе небрежность в привязывании утки, я отнесся к этому делу со вниманием. Главное, не торопись! Бечева была длинная, можно было обмотать кирпичину дважды. Обмотал, завязал, проверил – не сползет ли?
С работой своей я управился своевременно и, когда, подтянув голенища, забрел в разлив и высадил утку на воду, потемки только еще чуть заметно стали редеть.
Любо охотнику, когда снасть в порядке: ружье надежное, сапоги новые, чуть не до пояса, шалаш удобный и плотный, окошечки для стрельбы аккуратные, чистые.
А утка-то! Восторг! Лишь попила да искупалась – и давай кричать! Сама небольшая, хорошенькая – пожалуй, пожалеешь, что ты не селезень, а то приударил бы за такой!
Залив полой воды, по словам Михал Михалыча, был неглубок. «В любом месте „таких“ сапог хватит. Ямки попадаются, ну да не бегать же вы там станете – не спеша преспокойно пройдете. Но, – предупредил приятель, – течение в реку бывает. Глядите, чтобы селезней не унесло».
Шалаш расположился на узкой, заросшей кустами полоске берега между разливом и коренным руслом речки. Слышно было, как она за моей спиной побулькивала, переговаривалась со стоявшими в ней по колено ольхами и ивняком.
Заря разгоралась. Влево виднелись огнистые полосы, разделенные горизонтальными лентами мутных сине-серых туч, снизу подчеркнутых малиновым золотом. Повыше – малиновый огонь превращался в багровый, потом шел переход в более скромное оранжевое сияние, верх которого переливался в притушенное желтое. Еще, еще выше небо слабо светилось зеленоватым оттенком, а там, куда заря пока не достигла, там, на зелено-синем темном фоне, еще горели самые сильные звезды.
Природа хороша всегда, во всякое время года, во всякий час – только умей видеть. При самой постоянной погоде ее краски, освещение, настроение непрерывно меняются, и уж очень радостно следить за изменениями в «выражении» пейзажа, его частей, отдельных предметов… А когда светает, перемены особенно чудесны!
Надя стала вырисовываться отчетливее. Она спокойно плавала туда и сюда, как бы проверяя свои возможности. Она охорашивалась, купалась и, встав дыбком на хвост, быстро, быстро махала крыльями… Засвистал дрозд, запела зорянка, недалеко заиграл бекас. Теплый ветерок налетел, обласкал, шепнул что-то обнадеживающее, хотя и невнятное.
Вдруг Надя принялась взволнованно озираться, да как даст призыв: кря, кря, кря, кря, кря! – так меня аж жаром проняло. Селезня заслышала!
И действительно, свисвисвисви – донеслось и до моего уха. Как крепок, упруг этот посвист крыльев!..
Вот и мягкое, вкрадчивое, убеждающее «шарканье»…
Надя так разразилась «на осадку», так затрепетала, что селезень, не мешкая, с размаху ударился в воду и поехал по ней шагах в десяти от утки. Надо стрелять скорей, пока безопасно для Нади!
Выстрел ухнул, и эхо понесло его перекатами по береговым ольшнякам и недальним перелескам. Селезень перевернулся вверх брюшком, замер… Медленно, но определенно его стало относить в сторону реки.
Как ни досадно доставать добычу в разгар лёта, пришлось лезть в воду и брести к селезню. Шел я осторожно – ямки таки попадались. Приближение малознакомого человека Надя приняла опасливо и с испуганным покрякиванием рванулась, впрочем, тут же и успокоилась.
Подняв селезня, я повернул к шалашу и… вдруг заметил, что моя подсадная плавает как-то подозрительно в стороне… Оторвалась! Нужно было зайти слева, с глубины, чтобы отрезать утке путь в просторы разлива и завернуть ее к берегу. Я спешил как мог, но попробуй бежать, когда вода глубже чем по колено! Я спешил, проверять дно было некогда и – ух! – по пояс ввалился в яму! От холодной воды даже сердце зашлось!
Но скорей! А то утка уйдет! Да не разгонишься, если «такие» сапоги полны водой! Я, конечно, отставал от Нади, но, крейсируя то влево, то вправо, в зависимости от ее движений, все же направлял беглянку к берегу, к шалашу.
Вот Надя выскочила на бережок и быстро-быстро заковыляла мимо скрадка. Мне показалось, что бечевки, хоть маленького обрывка, за Надей не тащилось…
Утка шмыгнула совсем рядом с шалашом и исчезла в затопленном ольшняке!
Пропала утка, пропало и очарование чудесного весеннего утра… Осталась лишь горькая необходимость разуться, раздеться, вылить воду из сапог, выжать, выкрутить ее из одежды и вновь облачиться в мокрое, холодное…
Проделав все это, я побрел в деревню, где меня ждала расправа. Попробуй докажи, что не виноват! Ведь кирпичина осталась на дне разлива!
Пришел. Так, мол, и так…
Обычно выдержанный, солидный Михал Михалыч схватился за голову:
– Что ж вы наделали! Не потрудились проверить свою привязку! Как же это люди так небрежны! Что же это за безрукие! (Он не сказал «идиоты», но это, кажется, подразумевалось.)
Я смирно слушал. Веских оправданий у меня не было. Когда взрыв эмоций миновал, Надин хозяин объявил:
– Пойдемте ловить ее! Но прежде переоденьтесь.
Как обязательно получается в таких положениях, рукава Михал Михалычевых одежд были мне несусветно коротки, брюки в поясе в полтора раза шире потребности… Но все же это было великолепно – переодеться в сухое! Не худо было и то, что, собираясь в поход, мы основательно позавтракали…
Ловить утку в вешних разливах! Да есть ли какой-нибудь смысл в подобном предприятии? Но возражать я не смел, и мы отправились в экспедицию. Ее начальник (разумеется, Михал Михалыч) влез в огромные сапоги и взял с собой в корзинке селезня подсадной породы. По расчетам Михал Михалыча, за время после катастрофы Надя спустилась по реке километра на три-четыре. Здесь был, очевидно, учтен и ее темперамент, и быстрота течения, и даже смещение в зависимости от вращения земного шара, а чего доброго, и какие-то космические воздействия.
Как раз в четырех километрах ниже по реке относительно места происшествия был шоссейный мост. По нему Михал Михалыч перешел на «ту» сторону, я же должен был двигаться по «этой». Так обследовались сразу оба берега реки.
Мы шли. Расстроенный Михал Михалыч время от времени выпускал из корзинки Васю (на привязи). Вася призывно «шаркал».
– Надя не стерпит! Вот увидите, как заорет, лишь заслышит своего!
Моему товарищу неплохо было идти чистой, луговой стороной, а каково мне в залитых ольшняках и тальниках!
Но он командовал:
– Чего застряли? Быстрее! Уток упускать умеете, а искать не нравится!
Он терзал мое сердце, а я молча страдал, как оно и полагается виноватому, страдал и из кожи лез, чтобы потрафить «начальнику экспедиции»; я торопился, застревал ногами в подводных «обстоятельствах» – корнях, сучьях, кочках, ямах. Много раз я должен бы был упасть и искупаться, но спасался, вовремя ухватясь за ольху или осинку.
А Нади все не было и не было! Я был убежден, что ее не найти. Ведь в чащах и зарослях она могла остаться незамеченной буквально в двух шагах.
Шли, останавливались. Выпущенный из корзинки Вася безуспешно звал даму и опять попадал в корзинку.
Я до того устал после бессонной ночи, тревог и ходьбы по этому дьявольскому разливу, по проклятым чащобам, что уже ничего не соображал: сколько километров мы прошли? Сколько часов длится эта мука?..
Вот снова селезень вынут из своей темницы и пущен на травку. И ему-то это, должно быть, осточертело. Вася подает голос лениво, разочарованно…
И вдруг в густых зарослях «моего» берега во всю мочь – кря-кря-кря-кря! Селезень ходуном заходил на «том» берегу и так зауговаривал, что из моих ольхово-ивовых джунглей Надя бросилась к нему поперек русла речки.
Я огляделся: батюшки! Да вот же он, шалаш! Надя и с места даже не тронулась. Зря же принял я столько мук!
А утка выбралась на тот берег и побежала к своему Васечке. Теперь ее манили двое – селезень и сам хозяин: «Надя, Наденька, Надюшенька!» Михал Михалыч звал так умильно, так убедительно, что казалось бы, ну как тут не послушаться!
Но сколько мольбы и ласки ни вкладывал он в свои призывы, Надя была себе на уме, бегала вкруг селезня, а в руки не давалась. Чем энергичнее ловил хозяин, тем виртуознее ускользала она. Кончилось тем, что Надя юркнула опять на воду и, став совсем уж недосягаемой, принялась плавать вдоль бережка и изо всех сил звать к себе друга то оглушительным криком, то тихими приговорками.
Михал Михалыч убедился: видит око, да зуб неймет. И звучание его фраз так изменилось, что я уж воздержусь от их повторения.
Сели мы, каждый на своей стороне (Надя посередине), и провели совещание типа производственного.
Моя «лесная» территория внушила мне великую мысль: если собрать валеж да сушняк, да соорудить из этого добра ограду в виде буквы П, да в глубине этого дворика привязать Васю, а самим ждать в сторонке, то…
Решено! Быть по сему!
Но Михал Михалыч со своим Васей может перебраться на мою сторону лишь по мосту, а до моста четыре километра… И все же он пошел, как ни горько было это бедняге!
Тут-то я и вздремнул в шалашике, на охапочке сена!
План удался без осечки. Вася мастерски выполнил роль предателя: утка попала в окружение, и, когда мы подбежали, она бросилась на хворостяной барьер и, пытаясь пробиться сквозь него, завязла и, конечно, была схвачена.
Владелец, задыхаясь после беготни, обозвал ее таким выразительным, хотя и очень кратким словом, что она сразу притихла, будто обиделась. А определение это, пожалуй, очень даже подходило к Надиной не вполне благовидной профессии зазывания мужиков.
– Михал Михалыч, а ногавки-то, кажется, нет, – скромно заметил я.
– Как нет? Не может быть? Я сам пришивал!
Но куда денешься от факта? Ногавки так-таки и не было.
– Гм, гм… – только и произнес Михал Михалыч, но стал как-то особенно предупредителен и внимателен: – Смотрите, дорогой, вот тут канавка. Не оступитесь! Подождите, я сучок отведу – не стегнул бы вас…
Для окончательного смягчения отношений он стал расписывать блестящие перспективы:
– Придем, да по рюмочке, да под селедочку, да по второй под колбаску, да по третьей… да борща, да…
Много у Михал Михалыча нашлось таких «да», и все они оказались правильными. Прекрасная хозяйка его супруга, Анастасия Власовна!
А в подсадной, как таковой, я все же что-то разочарован!
Моя первая гончая
Дела давно минувших дней…
Я стал бредить охотой с двенадцати лет. Отец мой, московский педагог, пришел в ужас. «Ты и порох будешь дома держать?» – ахал он (порох казался ему, пожалуй, пострашнее нынешней атомной бомбы).
Все же мы договорились: кончу гимназию – будет мне ружье. Ждать приходилось больше пяти лет! И я ждал, терпел…
Знакомых охотников не было, поглядеть на чью-нибудь охоту не приходилось; оставалось одно – книги. И я читал все охотничье: журналы, сборники, руководства, прейскуранты охотничьих магазинов…
Но особую роль в определении моего будущего «охотничьего лица» сыграла «Война и мир» Л. Н. Толстого. Меня, четырнадцатилетнего мальчика, эта книга потрясла живыми судьбами людей, огромностью событий, великим обликом родины, впервые открывшимся мне тогда. Но как ни был я захвачен всем этим, а не упустил взять на специальный, так сказать, учет псовую охоту Ростовых, изображенную гениальным мастером с таким безукоризненным знанием дела. Я переписал для себя все тридцать страниц охотничьего текста и не раз, бывало, бросал какую-нибудь теорему или латинские глаголы, чтобы, вынув заветную тетрадку из ящика стола, вновь и вновь пережить рев стаи гончих на волчьем следу, травлю зверя борзыми… Мечта об охоте «вообще» сменилась стремлением к охоте псовой. Но ведь комплектная псовая охота доступна лишь помещику, да и то не из мелких! Промелькнул было в моей пылкой голове план: после гимназии поступлю в помещичью охоту борзятником! Однако такой борзятник был все-таки на положении холопа… Грезы о борзых приходилось бросить. Но зато весь азарт, все помыслы были переключены на гончих. Их-то я добьюсь, заведу, конечно, не стаю, хотя бы одну собаку, а когда-нибудь, может быть, и смычок!
Как раз с двенадцати лет, с начала этих моих устремлений, я стал проводить каникулы и просто праздники в подмосковном селе Пронском, в давно знакомой нам крестьянской семье. Ее глава Иван Степанович благоволил ко мне и, бывало, баловал рассказами про охоты помещиков, у которых прежде служил в кучерах. Теперь он что-то не уживался на «местах» и подолгу жил дома.
Наконец мне восемнадцать лет, гимназия окончена. Я поступил в Московский университет. Куплены две «мечты»: фуражка с синим околышем (тогдашняя форма универсантов) и ружье!..
И вот началась прекрасная студенческая жизнь с ее лекциями, вечеринками, бурными сходками чуть не до утра. Вскоре я сделал открытие: лекции посещать ни к чему (это было тогда и не обязательно), а значит, необходимо купить гончую и приняться за дело! Стояла вторая половина октября – разгар охоты. В воскресенье я помчался на Трубную площадь, или попросту на Трубу, как ее величали завсегдатаи этого рынка всякой живности. Шел я туда полный торжества и тревоги. Еще бы! Шел покупать гончую, которую так страстно ждал столько долгих лет! Перед моим волнением спасовал бы и трепет влюбленного, летящего на первое свидание.
Я ходил по рынку, не чуя ног, приценялся и никак не мог понять, какая же из собак самая лучшая. Я уже было поддался обаянию нарядного ярко-пегого выжлеца; продавец – сухощавый, беловолосый старик в серой чуйке, засаленной и, как полагается, подпоясанной охотницким наборным пояском, – говорил про своего гонца сиплым басом:
– Настоящий глебовский. А гонит хоть зайца, хоть красного – «дубом»!
Вероятно, меня пленило непонятное, но многозначительное определение «дубом», и я стал сторговываться со стариком. Но тут на ухо мне шепнули: «Барышник! Надует!» Я оглянулся и увидел полного краснощекого студента с блестящими веселыми глазами и в такой же, как моя, университетской синей фуражке. Он держал на сворке чепрачную выжловку. Не теряя времени, румяный сангвиник заговорил:
– Товарищ! (так студенты называли друг друга и тогда). Купите мою! Настоящая костромичка! Гонит без умолку!
У собаки была белесая морда, густой черный чепрак и прибылые пальцы, но я по своей неопытности поверил в костромичку. [3]3
Густой черный чепрак и прибылые пальцы – признаки примеси польской гончей, признаки нечистопородности русской гончей. ( Прим. автора).
[Закрыть]
Веселый студент бодро продолжал:
– Видите, какая породистая? Даже прибылые пальцы есть!.. А вы на каком факультете, товарищ?
– На естественном.
– Вот как хорошо! И я тоже естественник. Вы, наверно, первокурсник?
– Да, – ответил я, краснея. – А вы?
– На третьем. Так вот. Как старший товарищ, советую: берите мою. Студент студента не подведет!
– А зачем же вы такую хорошую собаку продаете?
– Да знаете ли, товарищ, у Гришки (это мой двоюродный брат) выросла молодая выжловка. Принялась – лучше не надо. А Волга нам теперь ни к чему.
– А сколько осеней Волге? (я старался говорить по-охотничьи).
– Седьмая. Опытная собака! А опыт дороже всего. Волга – профессор! И не беспокойтесь, лег восемь у вас еще поработает.
Я понял: Волга – это моя судьба. Нужно хвататься за счастливый случай. А седьмая осень – какая же это старость? Цена была подходящая: за такого «профессора» всего пятнадцать рублей! (деньги в те времена все же заметные). Двенадцать рублей у меня было, но отец, конечно, добавит трешницу.
– Куда поедем пробовать? – спросил я.
– Да куда хотите. Только, если пробовать, отложим недели на две. У меня сейчас зачеты – не могу. Жаль только, чернотроп у вас пропадет! – вздохнул румяный.
Без пробы не берут гончих у чужих людей, но тут был «свой» – студент, да еще естественник. Смешно из-за пустой формальности терять целых две недели лучшего охотничьего времени. А не терпелось-то как!
– А если без пробы?
– Ну конечно же! Студент студента разве обманет? Да если Волга вам не понравится, ведите ее ко мне!
– Ладно. Только у меня трех рублей не хватает. Дайте ваш адрес. Сегодня же принесу остальные. – И я взялся за сворку.
– Нет, так неудобно, товарищ. Все равно вам приходить. Тогда и Волгу получите. А задаток давайте.
Я отдал весельчаку свои двенадцать рублей, а самого по сердцу резнуло: «Эх! Студент студенту на три рубля не поверил!»
Получив от отца три рубля, я помчался на Арбат. Там, в переулке, разыскал дом Спиридонова (такова была фамилия продавца Волги). Это был двухэтажный особняк в стиле модерн. «Вон какие студенты бывают!» – подумал я.
Юрий встретил меня в передней, взял свои три рубля и послал горничную к дворнику, чтобы тот привел Волгу из сарая.
Наступил миг, когда я получил наконец то, о чем мечтал столько лет.
Я повел свое сокровище домой пешком: денег на извозчика не было.
Отец меня несколько огорошил:
– Почему твоя собака такая седая? Очень старая, что ли?
…Я не поддержал этот разговор.
В следующие дни я приучал к себе Волгу: кормил, ласкал, сидел с ней в ванной комнатушке, где она пока жила. Но эти старания были излишни: Волга и без того ко всем лезла на грудь целоваться. Тогда я удивлялся этому, а дело было простое: на своем немалом веку выжловка переменила столько хозяев, что для нее «чужих» уже не существовало.
…И вот как-то вечером выпала отличная пороша, первая пороша! И прекратилась она, как по заказу, к полуночи. Я, конечно, с самым ранним поездом поехал в Пронское. Со станции я вел Волгу на сворке, едва удерживаясь, чтобы не «набросить» собаку в первый попавшийся лес. Нет! Нужно побывать у Ивана Степановича, чтобы выжловка знала, куда вернуться, если гон затянется до темноты. Спиридонов рассказывал – как увяжется, так до ночи!
Гордо шел я. Смотрите все! За плечами – двустволка, впереди – гончая.
Подходя к Пронскому, я стал срезать полем дугу дороги, и вдруг из-под межи вырвался розово-бело-серый русак! Волга взревела и заметалась на сворке, сердце мое рванулось не хуже Волги. Трясущимися руками я кое-как отстегнул карабин поводка. Собака ринулась на след и погнала. Это был один из самых торжественных моментов в моей некороткой охотничьей жизни, один из самых лучших!
Голос у Волги был по-настоящему хорош: густой баритон, страстный, с заливом. Не помня себя, я бежал за гоном, изредка приостанавливаясь и вслушиваясь в немолчный, зажигательный рев, стон, плач. Но в книгах было писано: «…сообразить ход зверя и подставиться под гон»… Как это сделать, книги говорили много, но на практике как «сообразить», куда «подставиться»? Впрочем, я неожиданно уловил, что тот же яростный гон стал приближаться! Русак, по-видимому, пошел своим следом назад, к лёжке. Я отскочил в сторону от следа и замер у ивового куста. Сейчас, сейчас?.. Как тряслись руки! Только бы не промазать! Вон, Волга вдали скачет полным махом. Я ищу глазами русака где-то впереди ее, вглядываюсь в поле, но никак не могу найти зайца. А гончая, не смолкая ни на секунду, приближается и вот уже проносится мимо меня с тем же отчаянным зазвонистым ревом. Да как же я прозевал зайца? С досады так бы и грохнул ружье об землю!..
Я стоял на возвышении. Мне видно было, как Волга мчится под уклон к лежке тем же следом, которым гнала русака оттуда. Вон она вертится возле заячьего логова, не прекращая отдавать голос; вот она бросается все по тому же следу в мою сторону с голосом. Теперь она гонит, правда, не так горячо, трусит небыстрой рысью. Я выбежал на гонную тропу и стал разглядывать следы. Печатная пороша доложила мне, что собака проскакала здесь «туда» и «обратно», а заячий след шел только «туда» (то есть от лежки в гору, к лесу). Значит, Волга гонит теперь в третий раз по одному и тому же следу. Да что же это такое? А она подбежала ко мне и давай ласкаться: нагонялась!.. И побрел я с нею в Пронское…
Я рассказал все Ивану Степановичу. Он призадумался:
– Видать, собачка-то не добра. В пяту гонит…
Я знал этот термин. В пяту говорят про гончую, когда она гонит не в ту сторону, куда бежал зверь, а в обратную. Хуже чего нет!
– Не может быть, Иван Степанович, не у такого человека куплена!
– Да кто знает, может, я и ошибаюсь, – отвечал мой хозяин, – по одному разу судить еще рановато…
Переночевали мы с Волгой у Ивана Степановича, а чем свет пошли на охоту. Было тихое утро с легким морозцем. По небу сплошь шли тучи. А снег был такой же чистый и нетронутый, как вчера; зверь еще не свыкся с порошей и бродил мало. Возле овражка, на зеленях, которые кое-где виднелись из-под снега, я с содроганием сердца увидел русачьи следы! Волга заносилась по ним, голося. «Небольшой добор допустим», – вспомнилась мне книжная фраза. А Волга, горячо взлаивая, скрылась в ольховых зарослях овражка. Спустя какую-нибудь минуту оттуда выскочил, очевидно побуженный ею, чалый русак и покатил полем шагах в сотне от меня. Далеко! Но не стерпело ретив о е! Бах! Бах! Прогремел дуплет, и заяц, пуще наддав, пошел махать двухсаженными скачками.
– Волга! Волга! Волга! Вот! Вот! Вот! – завопил я. С ревом и визгом примчалась она, с разгона пересекла след, но вернулась на него и, бросившись в пяту, погнала со свойственным ей жаром и вовсе не щадя своего поистине великолепного голоса.
– Назад! Назад! – кричал я, чуть не плача. Но собака уже влетела в кусты. Гон ее там замешкался. Еще бы! Дальше лежки-то гнать было уж некуда. Гон снова вспыхнул, собака снова вынеслась в поле и промчалась мимо меня с громом и звоном – только слушай! На душе стало легче: ошиблась сгоряча, а теперь погонит верно. Я поспешил на гору, куда побежал заяц. А гон, сделав вдали широкую дугу, повернул в мою сторону. Я вновь увидел русака, резво летевшего шагах в двухстах к нижней половине поля. С горы видно было как на ладони: спустившись в низину, заяц вдруг метнулся назад своим следом. «Двойку делает», – догадался я, любуясь быстрыми движениями зверя. Проскакав назад с полсотни шагов, заяц на миг задержался и, будто кто-то с большой силой швырнул его, отлетел далеко в сторону. Это он «скинулся», сделал «смётку». Продолжая свой бег к огородам, русак скрылся в бурьяне.
А вот и Волга. Она скачет тяжеловатым, но спорым галопом и на крутом повороте следа проносится прямо, не переставая голосить. Кружа по полю с заливистым лаем, выжловка налетает на след русака и гонит дальше. Вот она и на «двойке» зайца. Не сбавляя скачки и все с тем же ярым лаем, она мчится за тупик следа, но спохватывается: гнать-то не по чему! – и снова принимается кружить. Наткнувшись на след, по которому только что гнала, Волга приходит в экстаз и гонит в пяту с таким жаром, будто видит зайца. Скача во все лопатки, она минует сметку и гонит в пяту, в пяту, в пяту. Сейчас поймет… вернется… распутает… Но у собаки нет и тени сомнения. Она гонит, гонит, вот уже чуть не полкилометра гонит неверно, хуже чем порочно! А я-то пять лет мечтал о ней, об этой Волге! Пять лет терпел, копил охотничью страсть!
Вечером я отвез Волгу в Москву, а на следующий день повел ее к Спиридонову, как он сам предложил. Но Юрия не оказалось дома, а ждать его в квартире мне не позволили. Еще несколько дней я водил Волгу в Арбатский переулок, но все с тем же результатом. Стало ясно: Юрий от меня прячется. Во время этих походов додумался я, почему продажа собаки не была поручена дворнику: разве мог дворник надуть так, как сумел сам хозяин? А не обманув, продать такую Волгу было невозможно. Когда я повел наконец собаку на Трубу, никто не хотел покупать ее без пробы. А пробовать… мне страшно было и думать об этом! Подарил я Волгу одному пронскому пареньку, а тот побился, побился с ней, да и сбыл куда-то.
Началась первая мировая война. Многие надели солдатские шинели. Стал вольноопределяющимся и я. Охота, гончие – все это отошло на далекий, далекий задний план…
А со Спиридоновым я все же повидался еще раз.
После Февральской революции попал я с фронта в Москву, в отпуск. Чуть ли не на следующий день после приезда я по милости брата очутился в гостях у его приятелей по театральной студии. Вечер оказался людным, а молодежь собралась разная – больше студийцы да студенты из небогатых, но было и два-три человека что-то слишком уж разодетых. Я спросил у брата:
– Кто это вон тот румяный, толстый?
– Который? В темном смокинге? Так это же Юрий Спиридонов, сынок фабриканта-обувщика. Денег – куры не клюют! Тебе война осточертела, а им, брат, нет! Сам понимаешь, сколько сейчас сапог солдатских надо!
Я подошел к Спиридонову:
– Не узнаете, Юрий Ефремович?
– Что-то не помню… – а у самого глаза забегали.
– За Волгу хочу вас поблагодарить, за «неумолкаемого» гонца!
– А! Так это вы тогда купили?.. Прекрасная была собака!
– А ваш наглый обман еще лучше: «студент студента не подведет»!
– Вы забываетесь!.. – перешел он в контратаку.
Я было размахнулся дать ему по морде, но мой заботливый братец схватил меня за руку.
Больше я с этим субъектом не виделся. Когда весной 1918 года после демобилизации я вернулся домой, пришлось случайно узнать, что Спиридонова в Москве нет. Это, конечно, не было неожиданностью. Всю эту накипь выплеснула из России волна революции.