355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Василий Казанский » Из моих летописей » Текст книги (страница 12)
Из моих летописей
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 18:18

Текст книги "Из моих летописей"


Автор книги: Василий Казанский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 14 страниц)

 Старый рог

1

Еще двенадцатилетним гимназистом я начал ездить по праздникам в село Пронское. Был яркий, солнечный сентябрь, и поразил он меня сразу и навсегда своей прозрачностью, могучей голубизной неба, буйной желтизной берез – всем тем, что столько раз воспето и в поэзии, и в живописи и что неизменно покоряет.

Останавливался я у Дарьи Антоновны, в небольшой старой избе, срубленной из удивительно толстых бревен. Хозяйка жила с тремя ребятами мал мала меньше, а муж служил в кучерах, в Москве. По моим тогдашним меркам, я считал эту женщину «пожилой», а было ей в ту пору всего-то лет тридцать.

Дарья Антоновна, пронская крестьянка, знала досконально грибные места, и, когда она водила меня в лес, я мог досыта насладиться и прелестью стаек подберезовиков, и хвастливой красотой подосиновиков, и, главное, знающими себе цену кряжистыми боровиками.

Но еще дороже вошли мне в душу, на всю жизнь вошли, звуки чьей-то охоты с гончими (тогда на зайцев охотились с 1 сентября старого стиля, а на лисицу – круглый год).

Когда мы с Дарьей Антоновной брали грибы, грохотал, бывало, по лесу басистый голос: «Ух! Собаченьки! Буди его, буди! Ух, полазь! Ух, давай его, Набат, к весне новых народят!..» И вдруг где-то возникал вопящий взрев гончей, поднявшей зайца на глазок. К ней подваливали другие, и закипал дружный, яростный гон. Голоса гончих звучали с такой страстью, что меня прохватывала дрожь. Богатырский башур бахал густо и мерно, словно набатный колокол; захлебывался, рыдая, голос повыше; отчаянно и неумолчно лились дискантовые переливы третьего голоса. И все это сливалось, переплеталось, перебивало друг друга, отдельные вопли прорывались сквозь гул хора. Да еще усиливало звуки гона лесное эхо со своими отголосками, и весь гам, рев, стон, плач играл как-то по-особенному мелодично и стройно.

– Вася! Вася! Что же ты! Какой боровик раздавил! – чуть не плача, взывала Дарья Антоновна. Она ведь никак не могла постигнуть, что со мной. Господи, какие тут мне грибы! Гонят, гонят!..

Я слушал, слушал… Досадовал, если гон прерывался, собаки теряли след… Но вот снова взрывалась горячая помычка гончей, преодолевшей хитрую запутанность следа… Подхватывали другие голоса, и опять разливался, гудел и плакал неистово заркий гон!

И мурашки бегали у меня по спине… Грохали выстрелы, перекликались охотники. И вставал густой, басистый гул рога: дооооо… Он тянулся, наполняя собой лес и вздымаясь к небу, обрывался… и возникало другое «до», октавой выше, еще более певучее, хватающее за сердце пронзительной торжественностью.

– Дядя Миша трубит. Ни у кого еще нет такой громкой трубы, – говорила Дарья Антоновна. – Собак созывает.

2

Между церковью с ее поповским подворьем и самим селом Пронским – овраг. Он некрутой, широкий; на подъеме к церкви есть терраса, а на ней поставлены два двора. Большое место здесь заняло громоздкое строение под железом: полдома – трактир с лавкой, полдома – жилье семьи трактирщика. Велик тут был и двор: скотины много держал хозяин, да еще и лошадьми барышничал.

Поодаль прилепилось вполгоры другое «жительство» – избенка Мишки-собашника. Так неуважительно пронские крестьяне звали бывшего когда-то псарем Михайлу Степаныча, высокого, сутулого бобыля с усатым, морщинистым лицом и неседеющей шапкой черных волос.

Крыльцо Мишкиной избы покосилось, соломенная крыша пестрела заплатами. Плоховат был и дворишко: задняя, к оврагу стена осела и потянула за собой худую крышу; дворик словно насупился.

А Михайла о том не тужил: все равно никакой скотины нет, а для собак приезжих москвичей и так ладно; сухие углы на дворе найдутся – летом для легавых, осенью и зимой для дорогих Михайлиному сердцу гонцов.

Михайла тем и жил, что охотнички дарили за приют, за самовары, за сопровождение на охоте.

А не в сезон как ты косушку добудешь? По миру, что ль, ходить? Куски выпрашивать? Ну уж нет! Вот и плел Михайла корзинки из ивы. Конечно, против охоты скука, да что ж ты поделаешь! Товар Михаил продавал, а племяннице Дарье Антоновне дарил. И с каким восторгом я клал грибы в «Михайлину» корзинку!

В молодости Михайла служил выжлятником у пронского помещика Тынова, когда тот держал стаю гончих. Давно это было!

Обеднел Тынов, продал имение, продал и стаю. Доезжачий Семен и наварщик Филька перешли куда-то в другую охоту. А Мишка остался в Пронском – зазноба удержала.

Как стал барин все кончать, выпросил Михаил у него на память смычок гончих да рог, которым доезжачий собирал собак в лесу, – рог не простой латунный, а сделанный из особого белого металла, рог такой, что гончатник за него душу отдаст!

Женился Михаил, зажил было, как степенный семьянин. Своей земли, конечно, ни сажени, так батрачил с женой у трактирщика. Жили, зарабатывали, кормились. А по осеням тешился Мишка-собашник своими Заливаем и Занозой: лихо гнали они и зайца, и лисицу.

Прошла об охотнике слава. Стали наезжать к нему москвичи – кто с собаками, кто так. Охотились, слушали голосистых и мастероватых гончих Михаила, учились удалому псарскому порсканию, от которого лесное эхо и ахает, и хохочет, и стоном гудит, а душа веселеет. Привезут смычок, да у хозяина смычок – вот и стая. Красивая охота!

А еще настоящие любители, тонко понимающие охоту, ценили возможность потрубить в необыкновенный рог Михаила.

Не задалась у человека жизнь.

То ребята у Михаила умирали, а то и сама его Фрося родами померла. И без того худо, а тут, одно к одному, устарели и друг за другом угасли Заливай и Заноза.

Стал Михайла попивать да попивать, дальше – больше. Продал коровенку – пропил, одежу, что получше, и свою и Фросину, пропил… Опустился человек.

Одно сохранил Михаил из всего, что в жизни было дорого: изогнутый прямым коленом рог белого металла. И ни за какие деньги не продал бы его; ни трезвый, ни пьяный не расстался бы бывший псарь со своим серебристым сокровищем.

Бывают, рога тяжелые: трубить в такие – изо всех сил надрываться. Бывают грубые – ревут, что корова. Бывают рога и нетрудные, и на слух недурные, да их и за полверсты не слышно.

А этот рог – чудо! Лишь приложи к губам, чуть начни задувать в мундштук, а рог сам трубит – такой легкий! А сила! Куда бы ни увел Михайла своих гостей, где ни трубил бы гончим, а в Пронском – как с околицы подано! И красота звука удивительная: басовитое «до» гудело и внушительно, и в то же время неожиданно для низкого звучания светло, даже ярко. И раскатывался звук вдаль не на одну версту. И еще глубже проникало в душу «до» верхнее – такая в нем слышалась звенящая тревога, такое торжество! Затрубит Михайла, а у иных охотников слезы на глазах…

От зари и до зари, день и два шла охота, и на все это время Мишка-собашник становился Михаилом Степановичем, Мишей, Мишенькой, славным доезжачим, хотя в «стае» у него работали три, много, четыре собаки, а случалось – и всего-то смычок. Что привезут! Довольные охотники уезжали в Москву с русаками, беляками, а то и с пышными лисьими шкурами в рюкзаках, да еще везли с собой сладкие воспоминания о красоте и радости охотничьих дней. А Мишка-собашник на следующий день брел к шинкарке опохмелиться…

Ни на германской, ни на гражданской войнах Михаилу не пришлось воевать – лета его подошли к полсотне, Но жизнь для него, конечно, переменилась. Ему самому земли не требовалось – куда она бобылю? Зато с радостью глядел бывший барский слуга, как крестьяне делили помещичью землю, как прогнали кулака-трактирщика, у которого, бывало, смиренно выпрашивал он взаймы пудишко муки, чтобы заплатить потом работой втрое.

Стал Михаил сторожем при волисполкоме и гордился:

– Советскую власть охраняю!

Москвичи-охотники, Михайловы приятели, кто на войне погиб, кто покалечен, кто, хоть и здрав, да гончих растерял – кончил. Скучал старый выжлятник, и думалось ему: «Неужто гончим конец?»

Но минули трудные времена. С каждым годом жизнь становилась полнее. И вот как-то поздней осенью заявился к Михаилу Степановичу седой охотник со смычком светло-чепрачных русских гончих.

– Михал Степаныч, не узнаешь?

– Рад охотничку, а чтой-то признать вас не могу.

– Да я же Нивин Андрей Глебович!

– Голубчик! Друг Андрюша! Да ты же какой молоденький был…

Обнялись охотники… Расспросы, рассказы, как жили, как переживали… И гость не мог не вспомнить:

– Скажи скорее, Михал Степаныч, рог у тебя цел?

И гордо отвечал хозяин:

– А куды ж он денется, покуда я живой?

С этого дня Михаил, по его выражению, «вышел на старый полозник».

И опять принялись ездить к нему москвичи – и по черной тропе, и по белой. Только старых друзей раз-два и обчелся, а больше новые, молодые… И, как прежде, в Пронских лесах ухал хриплый бас псаря, заливались гончие, заставляя лесное эхо гудеть и стонать. Стукали выстрелы. И возникали могучие, грозные и победные звуки великолепного рога.

3

Сложилось так, что после моих наездов еще гимназистом я расстался с Пронским на несколько десятилетий. А с ними много воды утекло! Тридцать с лишним лет пролетело у меня на работах в лесных экспедициях. Шла, радовала и печалила так называемая личная жизнь. И многие годы главный отдых и великую радость давали мне гончие – вязкий смычок подлинных мастеров всегда своего завода, своей линии породы…

От экспедиций оторвал возраст, и от гончих я отказался – нашлись неодолимые причины.

Славную память оставили гончие, но одного всегда не хватало для полной красоты моей охоты – доброго рога. Что ни доставал – и по случаю, по знакомству, и в магазинах, сколько ни перебрал я рогов, и латунных, и никелированных, – не бывало у меня рога настоящего, трубить в который было бы приятно, а слушать дорого.

Лет через пятнадцать после Отечественной войны, как-то в конце октября, навестил я места своих начальных лесных радостей. И узнавал я, и не узнавал эти леса, когда-то дорогие моему детскому сердцу: где был старый бор – вырублено, где был молодняк – теперь поглядишь на вершины и шапку потеряешь…

Шел я со станции знакомой дорогой, а большие березы пошевеливали полуголыми сучьями, грустно шепча: что ж ты седой стал?

В селе, разумеется, тоже многое оказалось не так, как было. Появились новые дома, исчезли некоторые прежние; иные, перестроенные, превратились из крестьянских изб в дачи нового пронского поколения инженеров, врачей, артистов…

Но остались иные и как были. Дарья Антоновна жила в той же древней избе. Она давно овдовела и стала по-настоящему пожилой, а верней сказать, очень старой. Дети ее обзавелись семьями, перебрались в Москву. И быть бы бабке вовсе одинокой, если б не внуки.

Особенно хвалила она двух мальчишек: Юра и Вова часто бывают. Они, Василий Иваныч, как вы, когда мальчиком были: только бы в лес! А услышат, кто охоту гоняет, – опрометью!

– А к Михаилу-псарю охотники ездят?

– Что вы! Дяденька, почитай, уж лет десять в земельке. И избенку евонную на дрова распилили для клуба. Клуб – где трактир был. Избенка-то вся развалилась, когда помер, подпирать некому.

– А у кого теперь охотники останавливаются?

– Кто у Чижовых, кто у Мураша. А Нивин Андрей Глебыч – этот у меня все приставал, да чего-то бросил ездить.

Я не надеялся на полноценный ответ, но все же спросил:

– А не знаете ли, куда девался рог Михаила после его смерти? Пропал?

– Нет, не пропал. Эта труба потом у Андрей Глебыча служила. Вот как было. Дядя Миша стал болеть да слабеть, ино по целому дню не вставал. Ну а я – одна у него племянница оставалась. Ходила к нему кажинный день: прибрать, печку стопить, сварить чего. А он и сам понимал, к чему дело идет. Раз пришла вечером. А у него Андрей Глебыч, и собаки в избе. И сказал дядя Михаил: «Дашенька, прими ты доброго человека на ночку, на две. Все равно у тебя изба пустая». Что ж, говорю, пускай ночует. А дяденька и говорит: «Дружок ты мой, Андрюша! Поправки мне теперича не ждать. Концы, брат! Возьми ты мой рог заветный, как ты охотник верный, понимающий». А тот сказал: «Спасибо, Михал Степаныч, великое! Скажи ты мне цену». А дяденька осерчал: «Тебе как охотнику дают, человеку! А ты с деньгами!..» А вскоре похоронили дядю Мишу. А Андрей Глебыч ко мне долго ездил. Когда, бывало, и ружье, и трубу, и собак до другого раза оставлял – трудно, что ль, покормить? А теперь он сам пропал, и про трубу мне неизвестно.

Я жил у доброй бабушки несколько дней, бродил по милым местам. Поднимался на приречные обрывы над Москвой-рекой, опускался в заливные луга, а больше ходил по лесам. Прошли четверг, пятница. А в субботу послышался в Волчьем Клину посвист, покрикиванье… Эх, не так порскал Мишка-собашник!

Загремели звуки дружного горячего гона, как в давние, далекие годы… Гончие гнали в тех самых лесах, где я впервые познал очарование ярого гона! И взволновал меня этот гон так, как взбудоражил когда-то душу двенадцатилетнего мальчика!.. А ведь сколько гончих своих и чужих я переслушал, какие только великолепные голоса не радовали меня! Но этот гон был, казалось, лучше всех!

Я сидел на пне, слушал, а сердце сжималось…

Гон оборвался… Прошло полчаса, собаки не выправили скол. Охотник затрубил… И всю мою приподнятость, витание в давнем былом как рукой сняло. Так нехорош был рев никудышного рога!

Дома меня встретили приехавшие из Москвы внуки хозяйки – румяные, бойкие мальчики: Юра лет двенадцати и Вова года на два старше. Дарья Антоновна представила меня:

– Вот вам, ребята, еще охотник – дедушка Вася.

Хорошо воспитанные дети не стесняясь, но и без лишней развязности поздоровались. Юра спросил:

– Хорошо гоняли в Волчьем Клину? Дядя Вася, а сколько собак?

Видимо, из деликатности он назвал меня «дядей», а не «дедушкой».

– Гоняли, да скоро потеряли. А затрубил охотник – рог такой противный, что будь я гончей, ни за что не побежал бы на этот вой.

Мальчики дружно фыркнули, представив меня в роли собаки.

– Эх, ребятки, жил здесь дед Миша. У него рог был – заслушаться! А потом подарил он эту чудесную вещь охотнику Нивину.

– Андрей Глебычу? – спросил Вова. – Мы его знаем. Подождите!

Мальчики шмыгнули из избы. Слышно было, как они в сенях гремели приставной лестницей, а потом заходили по потолку.

Через две-три минуты они вбежали в избу:

– Дядя Вася! Вот рог Андрей Глебычев!

Я взял у Вовы предмет белого металла… Господи! Что же это? Длинная, прямая, слегка коническая часть – резонатор – была сплющена и вся в глубоких вмятинах. Как смертельная рана, зияла рваная дыра на внутренней стороне сгиба; короткая часть отогнулась…

– Дарья Антоновна! – простонал я. – Да как же это могло…

– Ничего я не знаю! – она сердилась. – Мне на сохрану не дали!

А Вова и Юра, перебивая друг друга, рассказали, что рог давно уж валялся на потолке среди всякого лома и мусора.

– Мы туда убираем удочки, лыжи тоже. Поглядели – труба. А она такая – мы и бросили.

Останки рога я все же взял в Москву. Сдал в «Ремонт духовых инструментов». Через две недели получил обратно. Труба приобрела округлое сечение, вмятины покрупнее были кое-как выправлены, а на разрыве краснела грубая медная крестовина. Я спросил:

– И всё вы так ремонтируете?

Ответили злобно:

– Благодарите и за то. Этот хлам и вовсе чинить не стоило.

– Ну что ж! – вздохнул я и пошел.

Но, когда я попал за город и попробовал трубить, порадовался: звук давался легко и напоминал былое. Только пел он теперь тусклее, слабее.

Я все же был счастлив. Пусть рог утратил былую певучесть и выразительность, но ведь он тот самый, что поразил меня, мальчика, и на всю жизнь привязал к гончим, к охоте!

Своих гончих у меня теперь уже не было, но я стал судьей по гончим. И на первых же полевых испытаниях я проверил свой рог в деле.

Легкость и мелодичность звука понравились всем, кто был на тех испытаниях. Все сказали: звук приятен на редкость. Но пришлось и разочароваться: стоило кому-то уйти в сторону хотя бы на полкилометра, и он уже не слышал моих сигналов.

Особенно заинтересовался рогом один из участников испытаний – Назаров, человек всей душой преданный гончей охоте, настоящий ценитель ее красоты – от экстерьера, мастерства и голосов собак до захватывающего проникновенного звучания рога. Разглядывал он и пробовал рог не только как охотник, но и как первоклассный мастер работ по металлу.

– Эх! – сказал он. – Как можно на такую ч у дную вещь наляпать такую уродину-заплатину? Да и держится-то она на честном слове!

И действительно, когда я побежал перехватывать гонного зайца, чтобы перевидеть его и работу гончей на следу, и рог слегка ударился о березу, лапы крестовины на заплате с одной стороны отстали и оттопырились. А попробовал я трубить – только шипение…

4

Куда бы ни поехал я на испытания гончих, хоть под Москву, хоть в другие области, всюду мой рог вызывает удивление, даже восхищение. Даже такие корифеи-судьи, как покойный В. С. Мамонтов, и те не раз, бывало, просили:

– Позвольте получить удовольствие! – и трубили, и еще трубили!.. А потом признавали, что такого рога в руках еще не держали.

Ожил мой рог!

А получилось это вот как: плохо припаянная заплата подвела меня: сигналить стало нечем. Выручил Назаров:

– Попробуйте мой рог!

Я взял его латунный полумесяц с недоверием. Попробовал и удивился. Правда, ни по легкости, ни по выразительности назаровский рог не равнялся с рогом Мишки-собашника, но трубилось не тяжело, звук взлетал сильный и красивый.

– Хорош. Где вы достали такой? – спросил я.

– Да где такой возьмешь? Пришлось самому сделать.

Произошел разговор, высказал я просьбу, а через недельку Назаров сообщил мне:

– Готово!

И состоялась радостная для меня встреча.

– Давайте маленько обмоем, а потом поглядим, что у меня получилось, – сказал Николай Митрофанович.

И «обмывали» мы мое сокровище, возродившееся в золотых руках мастера: изорванное на сгибе и искореженное дурной заплатой колено он заменил латунной трубкой, которую сам вытянул, изогнул, подогнал и припаял к основной белой трубе – резонатору. Еще бы не обмыть!

Сидели мы за столом, вели самую гончую беседу о самых расчудесных своих былых собаках… И чем больше обмывали, тем больше звезд с неба хватали наши бывшие гонцы. Наконец Митрофаныч разрешил пробу.

 
…И затрубил я.
Мощен и печален
был затянувший «до» глубокий бас.
Я взял октавой выше.
    И в металле
Победа, торжествуя, раздалась…
 

 Из моих летописей

I. В девятьсот девятнадцатом

В начале мая девятнадцатого года меня выпустили из заразного барака. Тиф как тиф – сыпняком в то время никого нельзя было удивить. Остался в живых – чего же еще? Поэтому, вернувшись в институтское общежитие, я взялся за учебники еще ретивее, чем прежде. Большой разбег хотел я взять весной и летом девятнадцатого.

Ведь студентов тогда не ограничивали строгие рамки курсов, лишь бы подготовился, а то сдавай любой предмет (конечно, не забегая слишком уж вперед).

Пусть голодно до невозможности, пусть одежда вопит о замене, пусть сам подорван тифом – все равно учиться!

В суровое время, в октябре 1918 года, съехались в Петроградский лесной институт человек двадцать пять его бывших студентов, больше из демобилизованных после германской войны.

Лесной, как и все вузы, бездействовал.

Приверженцы учения с отчаянной настойчивостью штурмовали институтское начальство. А ректор и вообще весь совет института решительно не знали, как быть с этой горсткой неистовых.

И мало-то их было, и не верилось-то, что хватит у них сил и духу учиться в том голоде, холоде, во всей той разрухе, которые одолевали всю Россию и особенно зло терзали Петроград.

Сомнения устранились совершенно неожиданно и поразительно просто.

Казалось, какие там институты, какие студенты, когда на Советское государство навалилась гражданская война, интервенции, голод, тиф… Но Ленин с всеобъемлющей широтой умел глядеть поверх страшного сегодняшнего дня истерзанной России и знал и видел дали грядущего: новой, Советской России нужна своя интеллигенция, свои специалисты, свои инженеры. Значит, необходимо их готовить!

И Совет Народных Комиссаров обязал Наркомпрос организовать прием на первый курс во всех вузах на территории, где установилась Советская власть.

Ну а если быть первому курсу, так почему не воскреснуть и второму и третьему?

На первый курс пришло человек пятнадцать, а второй-третий составили те самые двадцать пять – вот и весь институт.

Пока события гражданской войны развертывались где-то вдали, на Дону, на Кубани, нам еще можно было заниматься науками, но, когда в мае девятнадцатого над Питером нависли отряды Родзянко – Юденича, стало не до учебников. И пошли мы в военкомат. А там решили послать нас в формирующийся «речной минный дивизион».

Но не успел еще этот дивизион до конца родиться, как десятеро студентов-лесников (конечно, не из первокурсников), в том числе и я, по решению высших петроградских властей и в порядке мобилизации с 28 мая были переданы Николаезской (ныне Октябрьской) железной дороге. Даешь ей лес, древесину! А главнее всего, даешь дрова паровозам! Лишь они могли спасти жизнь дороги!.. Ведь уголь, нефть оставались пока у белых.

В правлении Николаевской дороги организовался Железнодорожный лесной комитет (Желеском); он и забрал себе студентов, назвав их «лесными техниками» и разбросав по лесам вдоль линий Петроград – Москва и Бологое – Полоцк.

Не бог весть что за специалисты достались Николаевке. И недоучки, и опыта никакого! Но на безрыбьи и рак рыба; старая-то интеллигенция в немалом числе растерялась на войне, а какая-то часть ее «впала в саботаж»…

Нам поручалось, разобравшись в межах лесных дач, спешно обыскивать лесные массивы внутри этих границ и срочно отводить самолучшие делянки для железнодорожных лесоразработок.

Вот так я попал в самую высокую часть Валдайской возвышенности, «Валдайских гор».

Деревни здесь, как во многих местностях российского севера, были невелики. Зато какие постройки красовались вдоль улиц! Избы из самой добротной сосны стояли просторные, высокие, как бы двухэтажные (низ – подызбица служила кладовой). И каждый основательный хозяин имел их две – зимнюю и летнюю (через сени). Крутые драночные кровли вместе с нарядными крыльцами и резными наличниками окон придавали жилью не только красоту, но и приветливость.

Такие рослые и прочные дома со столь обширными дворами могли возникать лишь в подлинно лесной стороне. И правда: леса здесь разливались, как море, а деревушки со своими клочками полей просто терялись среди безмерных боров, раменей и моховых болот.

И когда я понял всю необъятность здешних лесных раздолий и узнал, что они слишком хорошо знакомы с лесопромышленником и с его беспощадным топором, мне стало не по себе.

Как же тут разобраться? Как найти участки, нужные дороге и уцелевшие от этого топора? Как еще определить местонахождение разысканных и отведенных для дороги участков богатого леса, чтобы их нашли десятники и прорабы лесозаготовок?

Ведь никаких планов на лесную стихию не было.

Бологовский лесничий, в котором я рассчитывал найти спасителя, дал мне только список лесных «дач», расположенных по догадкам где-то в «сфере» моего отрезка железной дороги.

Этот старичок с серебряной головой и не менее белой бородкой грустно поведал мне:

– У меня леса бывшие частные. Казенных тут почти не было. После национализации ездили по местам комиссары, собирали у бывших владельцев планы. Много ли было собрано и куда это девалось, никто не знает. Ваши дачи, вернее всего, где-нибудь около деревень Черны Боры, Кузнецово, Горки, Сопки, Заболотье. Может быть, и еще где-то. Но вы повнимательней поищите возле этих деревень.

Искать, да еще повнимательней! Словно это рассыпались иголки по щелястому полу!.. Пропадешь!

Но выход нашелся.

В этой прекрасной стране берендеев хороши были сами берендеи – кряжистые, бородатые (даже деревня нашлась Долги Бороды). Небыстрые, но способные ко всякому делу, они много чего умели: пахать и жать, кожи мять и дома рубить, пчел водить и охотничать-рыбачить. А главное, были берендеи привычны к лесу. Иные деды всю жизнь охотничали или служили лесниками огромных лесных урочищ. Такие старики знали окрестные леса как свои пять пальцев, не хуже заправских леших. В них-то, в таких дедах, я и находил спасение при розыске лесных дач и меж.

Я не ошибусь, если скажу, что крестьяне-охотники (настоящие охотники, а не случайные «стрельцы») – люди незаурядные, умные, интересные. Меня накрепко убедили в этом те знакомства, что выручали на желескомовских изысканиях.

Эти деревенские старики показывали себя зоркими и толковыми знатоками житья-бытья и повадок лесных зверей и птиц, но главное, нередкие из них умели по-своему мудро и широко взглянуть также и на жизнь человеческую, подходя к общественным явлениям со своей собственной философией, очень своеобразной и очень разной.

С высокого холма далеко видны гряды, валы, бугры – то они темнеют хвойным лесом, то ярко зеленеют, желтеют и краснеют березняками и осинниками. Взберешься на сосновую гряду, что залегла над болотом, изогнувшись огромным серпом, и видишь – вон ельник там, за открытой мшариной. Так и манит он чем-то затаенным, большой и захватывающе интересной звериной жизнью, а может быть, и скрытой своей памятью о древних селениях раскольников… Ведь следы исчезнувших деревень здесь не редки. По вековым ельникам сколько их, «грудниц», груд камней, собранных на старинных пашнях! [4]4
  В Валдайском кряже, как нигде, много камней от щебня до огромных валунов. ( Прим. автора).


[Закрыть]

Пройдешь через еловую гряду – и опять перед тобой откроется седая гладь мохового болота. И вновь за болотом по холмам да кряжам волны лесов, дали подернуты сизою мглой и то там, то тут, куда ни взгляни, снова просвет, снова глухое, молчаливое болото. Вечность, полная невозмутимого покоя, лежит на нем, и корявые, всего-то в рост человека, сосенки с лишайниками на ветвях кажутся безмерно древними. Тяжела ходьба по болотным мхам, но зато как заманчиво ждет тебя там, впереди, суходольный лес, как зовет он, как обещает! Никогда ты не узнаешь, что именно он сулит, но, может быть, эта неизвестность и влечет?

…Приблизишься к краю болотины, где соснячок чуть покрупнее и погуще, а багульника под ним побольше, – вдруг шумной россыпью поднимется выводок белых куропаток, засверкает снежными маховыми перьями и подкрыльями, которые у них и летом не рыжеют. Выстрелить – где уж! В руках папка с таксаторским журналом, а ружье – за плечами, но как обрадует эта вспышка жизни после надоевшей сфагновой пустыни!

А как ярко зелены мхи, сплошь затянувшие землю под старым ельником, где покой велик и особенно слышен при мягком шуме хвои под ветерком! А сосново-березовые окрайки болот с густым черничником и темно-зелеными подушками кукушкина льна! А края боровчин над суболотями с шуршащими под ногой кожистыми листочками брусничника и багряными гроздьями ягод!

Идешь и любуешься лесом… Любуешься иной раз и своим поводырем. Вот шагает рядом семидесятилетний Андрей Макричев, весь какой-то светлый то ли благодаря большой снежно-белой бороде, то ли по милому лирическому характеру.

Водил он меня по лесам вокруг деревни Горки, показывал межевые старинные ямы и рассказывал, как сын отобрал у него хозяйство, а в том числе и ружье: «Ты, мол, тятя, и петлями птюшку поймаешь». Андрей Иванович не жаловался:

– Ау, брат! Молодому боле надо!

Он загибал в лесу пружки с петлями и ловил тетерь, мошников. Любил он вольную птицу.

– Гляди, какая краса порхнула! – говорил он про взлетевшего глухаря.

К нашей с ним желескомовской работе он относился проникновенно:

– Это, друг, не шутка – Николаевская чугунка! Весь подвоз в Питер по ней, вся помощь Советской власти. А что за власть? А вот какая: она царскую войну прикончила, мужика землей наградила. Что наш лес жалеть? Пущай для такого дела рубят, не беда! Новый нарастет. А мужик себе на избенку всегда сыщет!

В моих геодезических действиях дед Андрей видел участие сверхъестественной силы. Началось вот с чего. При отводе под лесосеку многоугольного участка я задал последний визир по вычисленному румбу, и, когда прорубленная линия промахнулась в первый столб всего на метр, дед Андрей Иванович пришел в восторг:

– Ну, брат Василий, вижу: ты что-то знаешь!

И невозможно было убедить деда, что никакого колдовства нет. А если я после такого «чуда» мазал по взлетевшему рябчику (ружье было при мне всегда), дед расстраивался:

– А еще знаешь! – Очевидно, колдуну не полагается плохо стрелять. Плохая стрельба роняла человека, но все равно дед Макричев оставался при своем почтении к моему занятию:

– Молодец! Вишь, как для дороги радеешь!

В районе деревни Едно меня водил по межам Федя Бывчев – лысый, седой как лунь, но смешливый, легкомысленный и даже чуть озорной, несмотря на свои «под семьдесят».

С первых же слов он выболтал, что вдов и завел «дружницу» лет сорока пяти.

– Баб много. Чего на их смотреть? Без дружницы скушно, браток!

Лес Федя знал пятое через десятое, а ходок был крепкий.

– Мы с тобой, Васенька, милок, во мхах (то есть в моховых болотах) ноги из ихнего места повыдергаем! – говорил он, заливаясь хихиканьем.

С Бывчевым повидал я немало мороки: ведет, ведет Федя по просекам, болтает, хвастает:

– Все укажу! Хоть на тот свет провожу! Ты только свою стрелябию наставляй! – И вдруг весело заявит: – А дале, милок, не ведаю, куды межа пошла, куды ее черти загибали. Леший ее знает!

Хорошо бы у лешего спросить, да он никак не попадался ка глаза. И я, случалось, сам разыскивал приметы старинных границ: затески на деревьях; уцелевшие пни старого просека, стоящие подозрительно точно в одну линию; остатки сгнивших столбов; еле заметные, почти заплывшие межевые ямы. Иногда приходилось «по наитию духа свята» угадывать межу; случалось и вовсе запутаться.

Тогда устраивали привал, и развеселый Федя без конца сыпал прибаутки, побаски и сказки – «Как поп телился», «Как Васька-вор святым бывал» и без счета всякой всячины.

Болтовня болтовней, а дело делом. Шли, шли, большую часть межи прошли – не бросать же!

– Ну, Федор Михеич, говори, признавайся: где-нибудь дальше найдешь просек или нет?

– Погоди, милок! Сичас поищу, погадаю!

И дед бойко шел куда-то, скрываясь в лесной чаще. Проходил час, а то и больше…

– Аууу!.. – слышалось вдали. – Ни-как на-шел чи-вой-та!

И я прокладывал примерную границу, напрямик, на голос. Шагал, считал шаги и, взяв по компасу румб, старался не сбиться с направления, потому что дед вдруг смолкал, как воды в рот набрал, – это, оказывалось, он напал на «гораз сладкую малину».

Окружная межа в конце концов увязывалась (конечно, «гораз» примерно, но этого было достаточно для ориентировки). Отведенные лесосеки потом привязывались к «явным» частям границы дачи, в крайнем случае к перекресткам дорог, а то и к старым вырубам.

Всех моих водителей не перечтешь, но нужно поведать еще об одном, со взглядами, очень характерными для тогдашнего крестьянина.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю