Текст книги "Забайкальцы. Книга 1"
Автор книги: Василий Балябин
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 22 страниц)
Из дому Егор вышел ранним утром. На востоке ширился, гасил розовую зарю рассвет, по селу перекликались петухи, кое-где дымок поднимался над крышею. Слышались бряцание ведер, скрип ворот – это бабы шли доить коров. От Ингоды на поселок надвигался туман.
К перевозу Егор подошел в тот момент, когда паромщик дед Евлампий только что осмотрел поставленные с вечера переметы и босой, с ведерком в руке, поднимался от реки к шалашу. В ведре у него трепыхалось несколько серебристо-белых чебаков, большой краснопер и два сазана. По случаю хорошего улова дед был в преотличном настроении, не ругал Егора за то, что так рано пришел на перевоз, а только спросил, уже отвязывая паром от причала:
– Это куда ж понесло тебя в такую спозарань?
– В Антоновку, дедушка, в работники поступать.
– А-а-а…
На этом разговор закончился. Оттолкнувшись от причала, дед, перебирая руками канат, что тянулся через реку, погнал скрипучий паром к противоположному берегу. Егор усердно помогал ему, упираясь в дно реки длинным шестом.
Уплатив деду за перевоз пятачок, Егор попрощался с ним, зашагал по торной проселочной дороге.
Идти по утреннему холодку было легко. Мимо потянулись отяжелевшие от росы кусты тальника, ольхи, отцветающей черемухи, зеленые полянки со множеством ярко-желтых одуванчиков и сиреневой кашки.
Поднявшись на горный перевал, Егор остановился и долго смотрел на родной поселок, освещенный первыми лучами восходящего солнца. Улицы села пестрели скотом, который гнали на пастбище, над избами курчавились сизые дымки. Туман рассеялся, и на зеркальной глади Ингоды отражались прибрежные кусты, горы, проплывающие над рекой, белые, как вата, облака и обгоняющий их треугольник журавлей.
«А что, ежели взять да и вернуться обратно? – на минуту мелькнуло в сознании Егора. – Наняться к кому-нибудь из наших богачей… – Но он тут же и отогнал от себя эту мысль. – Не-е-ет, ничего не выйдет, разве можно пойти супротив атамана? Он тогда со свету сживет, и мне попадет, и маме достанется ни за что. Нет уж, видно, судьба моя такая разнесчастная». И, подавив в себе желание вернуться домой, он, не оглядываясь больше, быстро зашагал вниз под гору.
Солнце давно уже перевалило за полдень, клонилось к западу, когда Егор подходил к Антоновке, отмахав за день более сорока верст. Последнюю часть пути он шел босиком, связанные за голенища ичиги болтались у него за спиной на палке, перекинутой через плечо. На небольшой горе, у подножия которой раскинулась Антоновка, Егор сел на придорожный камень, чтобы отдохнуть, обуться. Отсюда ему хорошо было видно обрамленный сопками поселок, станцию и линию железной дороги, уходящую долиной к лесистому хребту. Небольшая горная речка, протекающая серединой села, делила его надвое. Егор еще дома от стариков слышал, что население Антоновки смешанное: по одну сторону, ближе к станции, живут крестьяне и железнодорожные рабочие, по другую сторону речки – казаки Заиграевской станицы.
Большой, под цинковой крышей дом Саввы Саввича Пантелеева находился на самой середине казачьей половины села. Из числа антоновских казаков Пантелеев был самым богатым, но старожилы помнят, что происходил он из бедняков соседнего села и в Антоновке молодым парнем жил в работниках у своего будущего тестя, богача Антипина. Пробатрачив несколько лет, он женился на хозяйской дочке и после смерти тестя завладел всем его хозяйством, сам стал держать работников.
Расчетливым, прижимистым хозяином оказался бывший батрак: знал он, когда, где и что нужно посеять, какие пашни бросить под залежь, чтобы впоследствии косить на них сено. Работники его ежегодно распахивали новые пашни из целины – залоги, как называют их в Забайкалье, потому и урожаи снимал хорошие. Дешевых рабочих рук у него было всегда достаточно, так как всю сельскую бедноту он закабалил, ссужая ее в голодное время хлебом. Поэтому богатство его с каждым годом росло и ширилось, и теперь Савва Пантелеев стал самым богатым казаком не только в их селе, но и в станице.
Из трех сыновей при Савве Саввиче находился один, средний, Семен, служивший сельским писарем. Старший, женатый, Трофим, уже жил в отделе, имел свое хозяйство. Младший, Иннокентий, учился в читинской гимназии. Из сыновей старик больше всех любил и жалел Семена, страстно хотел женить его, но, несмотря на большие старания, не мог подыскать подходящую невесту. Болезненный, некрасивый Семен был к тому же горбатым – в детстве упал в открытое подполье и повредил себе позвоночник. Поэтому охотниц пойти за него замуж было очень мало, а те, что соглашались, позарившись на богатство, пойти за урода, не нравились то отцу, то матери. Старики не хотели замечать уродства своего любимца, видели в нем чуть ли не красавца и считали, что в таком положении – писарь, не шуточное дело – и при их богатстве первая в селе красавица должна полагать за счастье быть женой их Семена. Так и жил горбун холостым, хотя шел ему уже двадцать девятый год.
По цинковой крыше Егор быстро разыскал дом своего хозяина. Большой, на высоком фундаменте, он показался Егору очень красивым, особенно окна с массой розовых, красных, желтых и белых цветов на подоконниках, а также свежепокрашенные, отливающие синевой ставни и узорчатые наличники.
Полюбовавшись домом, Егор прошел к воротам, звякнув щеколдой, открыл калитку и очутился в ограде, обнесенной высоким бревенчатым забором. Внутри ограду с трех сторон обступили сараи, завозни и большие амбары с громадными замками на массивных дверях. От одного из них, загремев цепью, поднялся здоровенный серый кобель и глухо, как в пустую бочку, залаял на незнакомого человека.
«Вот это зверюга! – опасливо поглядывая на цепника, подумал Егор. – Должно быть, из породы волкодавов, здоровя-ак! Попадись такому черту в лапы, так, пожалуй, небо-то с овчинку покажется».
Завернув за угол, Егор прошел мимо телеги с бочкой и в застекленной веранде увидел хозяев. Они сидели за чаем. На столе, покрытом розовой клеенкой, стоял пузатый, блестящий, как зеркало, самовар, горка пшеничных калачей, шанег с крупяным подливом, кувшин с молоком и стеклянная ваза с малиновым вареньем.
Только теперь Егор рассмотрел как следует своего хозяина. Это был высокий, благообразный старик. Худощавое лицо его обрамляла светло-каштановая борода. Наполовину седая, она опускалась на грудь, постепенно сужаясь наподобие клина. Розовая лысина блестела от пота, а маленькие серые глазки смотрели на Егора пристально и, как показалось ему, доброжелательно. Рядом с хозяином сидела его жена, толстая пожилая женщина с круглым лицом, одетая в темное платье, голова повязана коричневым платком.
– Что скажешь? – ответив на приветствие Егора, спросил старик, как видно не запомнив его при первой встрече.
– Я к вам из Верхних Ключей.
– А-а-а, ты, значить, тово… в работники.
– Так точно.
– Ага, ну что ж, проходи к столу, садись. Макарьевна, это работник, про которого я сказывал. Ты, значит, тово, наливай-ко ему чайку… Тебя как звать-то?
– Егором.
– Та-ак. Ну ты, Егор, тово, не стесняйся, ешь.
Проголодавшийся Егор не заставил себя упрашивать. Подлив в чай молока, он ухватил самый большой калач и принялся уплетать его за обе щеки. Хозяйка, покончив с чаепитием, молча вязала чулок, хозяин, также не досаждая Егору расспросами, пил чай.
«Люди-то они, видать, добрые, – мысленно определил Егор. – Мне еще и не приходилось у таких робить. Наши-то богачи вон какие зверюги».
После чая Савва Саввич повел Егора показывать хозяйство: сарай, где стояли телеги, висели хомуты и прочая сбруя, и помещение для жилья – зимовье с нарами и земляным полом.
– Тут вот и располагайся, – показал он Егору место на нарах. – Сегодня с пашни приедет Ермоха-работник, завтра с ним поедешь на пахоту, быков будешь погонять. Умеешь?
– Умею, много лет был погонщиком.
– Вот и хорошо.
Из зимовья пошли во дворы, заполненные скотом, только что пригнанным с пастбища.
– Ачка-ач-ач! – помахивая палочкой, хозяин ласково покрикивал на лениво расступавшихся перед ним коров и молодых, нерабочих быков. – Ишь ты какая, тово, сердитая ачка! Эта пеструшка-то семинтайской породы, хоро-ошая будет коровка. А этих вот бычков-то можно бы запрягать нонче, да что-то, тово, жалко стало. Пусть уж, Христос с ними, погуляют нонешнее лето.
Из общих скотных дворов перешли во двор, обнесенный частоколом, где помещались одни дойные коровы и рядом с ними телята. Солнце уже закатилось, на западе багрянцем полыхала заря, пахло прелым навозом и парным молоком. Скуластая, похожая на бурятку скотница Матрена и две молодые поденщицы доили коров, ведрами носили молоко на освещенную лампой веранду, откуда доносилось ровное гудение еще не виданного Егором сепаратора.
В сумерки с пашни приехал Ермоха, пожилой, но еще довольно крепкий, кряжистый бородач, одетый в синюю, заплатанную на локтях рубаху и холстинные штаны, измазанные дегтем, на голове старенькая, похожая на блин казачья фуражка.
Хозяин первый поздоровался с Ермохой, заговорил отменно ласково:
– Как порабатывается, Ермошенька?
– Робим, как все, – сердито буркнул Ермоха и, не глядя на хозяина, принялся распрягать лошадь.
– Бычки, тово, не худеют?
– Чего им худеть?
– Жара вить стоит, Ермоша, гнус донимает. Ты уж, Ермоша, утречком-то, тово, пораньше вставай, холодку прихватывай.
– Знаю, не маленький. – Ермоха отнес хомут в сарай, повел лошадей во двор. Егору показалось странным, почему это батрак так непочтительно, даже грубо вел себя, отвечая на вопросы такого добродушного хозяина.
Ужинали батраки в зимовье. После жирных щей та же скотница Матрена поставила на стол горшок гречневой каши, миску молока и крынку простокваши. При свете керосиновой лампы Ермоха показался Егору не таким уж сердитым, как в разговоре с хозяином, и темно-русая, в густой проседи борода – не очень косматой, а глаза, с сеткой мелких морщинок по углам, смотрели из-под кустистых бровей даже добродушно. И, словно в подтверждение этого, Ермоха, отодвинув от себя пустую миску, заговорил с Егором самым дружелюбным тоном:
– Надолго закабалился?
– Надолго, – со вздохом ответил Егор, – атаман запродал до самой службы.
– A-а, из казаков, значит.
– Казак, с Верхних Ключей, Заозерской станицы.
Егор посмелел и, после ухода Матрены, когда стали укладываться спать, сам заговорил с Ермохой:
– А хозяин-то, кажись, ничего, хороший человек?
– Хоро-о-ош, пока спит, а проснется – хуже его не найдешь по всему свету.
– Неужели? – не веря своим ушам, изумился Егор. – А на вид, смотри, какой добрый, и характером вроде мягкий.
– Э-э-э, брат, он мягко стелет, да жестко спать. С виду – прямо-таки ангел, а душа хуже черта. Ты бы посмотрел, сколько у него хлеба в амбарах! Великие тыщи пудов, а приди купить – ни за что не продаст.
– Это почему же? – еще более удивился Егор.
– Цена не та, какую ему надо, вот он и ждет неурожайных годов, чтобы за этот хлебец драть с бедноты последнюю шкуру, вот каков он гусь! Не зря же его Шакалом прозвали.
– Шакалом?
– Ну да, оно и правильно, уж я-то изучил его доподлинно, пятый год на него чертомелю. Вот посмотришь, сколько он в сенокос, в страду поденщиков нагонит, – жуть, и все за долги, вся деревенская беднота в долгу у него, как в шелку. И что же: у добрых людей в горячую-то пору поденщики по пуду пшеницы зарабатывают в день, а у него за пуд-то по пять, а то и по восемь ден работают.
Ермоха набил табаком-зеленухой трубку, прикурив от лампы, погасил ее и, улегшись рядом с Егором, продолжал, попыхивая трубкой:
– Худой он человек, оборони бог, худой! Богомол, ни одной обедни, ни вечерни не пропустит, посты блюдет, всякое дело начнет и закончит с молитвой. Пить вино, курить почитает за великий грех, а ограбить человека, заставить его робить на себя почти задаром – это ничего, не грех. А либо узнает, у какого человека несчастье: недоимки много накопилось или казака на службу справлять надо – он уж тут как тут. Подъедет на сивке – пеши ходить не любит – и начнет коляски подкатывать: «Коровку али там бычка, тово, не продашь?» И до тех пор будет ездить, пока не купит за полцены. Вот каков он, Шакал. Я так думаю: попадись ему в ловком месте человек, да узнает, что он при деньгах, – зарежет, глазом не моргнет, зарежет, захоронит и свечку в церкви поставит «за упокой души убиенного раба божьего».
Ермоха, глубоко вздохнув, выколотил об нары трубку, сунул ее под подушку.
– Порассказал бы я тебе про этого жулика еще немало, да спать надо – он, Шакал-то, подымет нас до свету, он уж не проспит, не-е-ет!
Большинство пашен Саввы Саввича находилось в десяти верстах от села, в вершине пади Березовой. Здесь, у подножия каменистой сопки разросся колок из зарослей тальника, боярышника и ольхи, а из-под сопки бил студеный и чистый, как детская слеза, родник, Ручей от родника, петляя между кочками, бежал через колок и давал начало речке, что протекала серединой пади.
Тут и обосновал Савва Саввич заимку: построил зимовье, дворы, станки для скота, гумно и даже амбар для хлеба, где до весны хранилось семенное зерно.
Большое оживление было на заимке летом, особенно в страдное время, когда хозяин нагонял сюда десятки своих должников. Тогда на еланях вокруг заимки кипела, спорилась работа: с утра и до позднего вечера стрекотала жнейка, поденщики вязали за нею снопы, на других пашнях жали вручную, серпами, рядом шла пахота, работники двоили пары, боронили залоги, а сам Савва верхом на таком же старом, как и сам, сивке ездил от пашни к пашне, наблюдал за работой. Все шло у него по раз заведенному порядку. В дождливое время, когда нельзя работать на жнитве, его люди косили гречу, поправляли дворы, ремонтировали телеги. Сразу же после страды начинали возить, скирдовать снопы, молотить гречу, и на заимку пригоняли скот. В то время как коровенки сельчан начинали худеть от пастьбы на вытравленных, истоптанных за лето пастбищах, скот Саввы Саввича жирел на сочной, подросшей после сенокоса отаве. А затем его пастухи-подростки до глубокой осени пасли скот на освободившихся от хлеба, никем не потравленных еланях. После пастьбы люди Саввы Саввича зимовали с его скотом на заимке до самой весны.
Теперь здесь работали на пахоте работники Ермоха и Егор.
Чуть брезжил рассвет, когда Ермоха с Егором почаевали, накормили быков, погнали их на пашню. Их соседи по стану – хлеборобы-середняки– еще спали в телегах и палатках, ранние пташки щебетали в колке, пади и распадки покрыты были сумеречной мглой, и лишь кое-где на полевых станах поблескивают огоньки – раноставы-хлеборобы варят чай, дым от их костров, как туман, стелется понизу. Все более светлеет в долинах, бледнеет темно-синее небо, а на востоке разгорается, кумачом рдеет заря. Окрашенные ею легкие белые облака на горизонте стали розовыми, а нижние края их уже позолотило солнце.
Когда пантелеевские батраки запрягли, начали первую борозду, на их стане, у Шакаловой заимки – так прозвали заимку Саввы Саввича – проснулись пахари, задымил костер.
– Цоб, Мишка, цо-о-об! – крутя над головой погоном – длинным, свитым вдвое ремнем на таком же длинном черне, звонко покрикивал Егор, и четыре пары больших сытых быков легко тянули железный, единственный в селе американский плуг «Эмиль Липгарт». В мокрых от росы ичигах Егор то шагал сбоку быков по загону, то, приотстав от них, разговаривал с Ермохой.
Хорошо идет, дядя Ермоха? Я говорю, плуг-то хорошо идет?
– Плуг-то? Идет – лучше некуда. – Ермоха, улыбаясь в курчавую бороду, одобрительно качает головой. – Додумались же ученые люди: и пашет лучше, глубже, и вести его легче, чем нашу рогалюху, а идет-то! Только для славы поддерживаешь его, и ни пырей ему, никакая холера нипочем. Да-а-а, умственная, брат, штука…
– И насчет машин он, Шакал-то наш, опередил всех в поселке. Смотри, сколько машин позавел! Молоко на сметану перегонять и то машина, как ее зовут-то?
– Этот… как его… тьфу ты, холера! Забыл.
– Ну, словом, машина. Хлеб жать – и то машина. А теперь и плуг железный, значит, и об нас он позаботился, чтобы не мучились мы с деревянной сохой.
– Пожалел волк кобылу – оставил хвост да гриву! Не-ет, Егорша, это он для того купил такой плуг, чтобы мы больше спахивали, хитрущий Шакал!
До межи оставалось недалеко, и Егор поспешил на свое место в середине упряжки. И снова погон в его руках начал описывать над быками круги, подстегивать нерадивых. Много лет кряду приходилось работать Егору на быках, поэтому погонять их он научился мастерски, быки слушались его, тянули дружно, не виляли, не выскакивали из борозды, и каждый знал свою кличку. Передняя пара – бороздовой однорогий бурый Мишка и загонный чалый Ванька – ходила без налыгачей, но, выходя на межу при окончании борозды, быки слушали, как Егор покрикивал: «Цоб, Мишка, прямо, цоб!» – и тянули, как по линейке, прямо до тех пор, пока Егор не подавал им команду: «Цобэ, Ванька, круче!» Тогда чалый, рывком опережая бороздового, круто заворачивал вправо. По команде: «Цоб, Мишка, прямо, цоб!» – быки выравнивались, шли вдоль по меже. Новая команда – и чалый, опережая бороздового, делает крутой поворот, и все быки стройно, пара за парой заходят на новую борозду. И опять сбочь их шагает Егор и, помахивая погоном, добродушно, ласково покрикивает:
– Цоб, Миша, цо-о-об! Цо-об-э-э!
– Цоб, Ворон, ближе, цо-о-об! – в тон погонщику вторит Ермоха. Чуть подпрыгивающий под его руками плуг новым остроносым лемехом легко вспарывает сырой чернозем. Рыхлые, жирные пласты ставятся на ребро, затем, переворачиваясь, падают, хороня под собою прошлогоднее жнивье, – зелень молодой травки и ярко-красные сережки саранок.
Трудно было Егору на первых порах, томила тоска по дому, по матери и брату, неудержимо тянуло к родным местам, на Ингоду. Особенно угнетало его сознание того, что мать живет в нужде, а он ничем не может ей помочь. Но время лечит всякое горе, привык постепенно и Егор, хотя и проработал он у Саввы всего около месяца, и теперь, шагая по пашне возле быков, он, так же как и там, у родной, милой сердцу Ингоды, видел такие же сопки, елани, такие же травы, цветы, что видел и любил еще в пору раннего детства.
Когда начали третью борозду, из-за далеких, синеющих на горизонте гор величественно выплыло солнце, и под его лучами крупные капли росы, стеклярусом нанизанные на траву, на цветы, заискрились, сверкая, переливаясь всеми цветами радуги. И чем выше поднимается солнце, тем краше становится вокруг, и голубое, без единого облачка, небо словно заново подкрасили, и нежнее, серебристее зазвучали трели жаворонков в поднебесье, и в чистый утренний воздух словно подбавили меду да чуточку пресного запаха свежевспаханной земли. На верхней меже пашни голубеет молодой острец, перемешанный с зелеными завитками дикого клевера. А небольшая сопка, что полого поднимается от межи, пестреет цветами. Их такое множество – красных, розовых, малиновых, желтых, голубых, синих и белых, – и разбросаны они по зеленому фону в таком живописном беспорядке, что сопка кажется нарядным праздничным платком казачки, на котором затейница-весна искусно выткала живые узоры. Дальний склон сопки розовеет от множества растущих там марьиных кореньев – так называют в Забайкалье пионы. Чуть пониже сопки чья-то узкая и длинная залежь желтеет, словно казачий лампас, настолько густо заросла она полевым маком.
Глава VДва с половиной года прошло с той поры, как поступил Егор в работники к Савве Саввичу. За это время он так возмужал, что, когда хозяин отпускал его домой проведать мать в праздник пасху, многие односельчане при встрече с рослым широкоплечим парнем не сразу признавали в нем прежнего подростка Егорку.
Свыкся Егор и со своим положением, привык к новому селу. Частенько стал он похаживать после работы на вечерки, и вскоре появились у него друзья и даже недруги. Познакомился с молодой белокурой девушкой Наташей, стал провожать ее с вечерки и однажды жестоко подрался из-за нее с одним из зареченских парней, Ванькой Кустовым.
Зима в этот год наступила раньше обычного, снегу выпало много, а морозы стояли на редкость суровые. Утренняя запряжка лошадей в большие морозы была для Егора с Ермохой самым тяжелым делом, тем более что в числе старых были и молодые, еще как следует не обученные лошади. А запрягать их приходилось ежедневно: с осени возили сено, затем дрова, а в самые морозы стали возить бревна на восьми лошадях из пади Листвянки. Хозяин задумал строить новый пятистенный дом.
Ранний приезд работников из лесу понравился Савве Саввичу. В длинной, крытой плисом шубе и лисьей шапке вышел он в ограду, посмотрел на солнце. Пока работники выпрягали лошадей, он походил около бревен, постучал по ним палкой.
– Молодцы, ребятушки, молодцы! – заговорил он, обращаясь к Ермохе. – Милое дело пораньше-то вставать – и лошадушкам полегче, да и самим, тово… хорошо…
– Знамо дело, – Ермоха отряхнул с бараньей шапки снег, рукавицей охлопал унты. – Из-за этого и поднялись так рано, чтобы отдохнуть перед праздником, починиться: унты вон у меня на ладан дышат. Да и в бане надо попариться.
– Вот я и говорю, – согласился Савва Саввич. Он пошел было к дому, но, что-то вспомнив, остановился. – Да, чуть не забыл. Вы, детушки милые, тово… пообедайте, отдохните малость, да к вечеру-то надо будет овес провеять. Ветерок сегодня подувает хороший, чего же овес-то оставлять в вороху на праздник.
– Овес провеять? – сурово сдвинув брови, переспросил Ермоха. – Вот тебе фунт изюму! Мы-то что же, по-твоему, двужильные, что ли?
– Ничего, ничего, Ермошенька, сегодня хоть и поробите, тово… чуток лишнего, зато завтра отдохнете. Чего же с энтой поры баклуши бить?
– Да, да, – сердито отозвался Ермоха. – Мы сегодня с полночи баклуши-то бьем.
– Кто рано встает, тому бог подает, Ермоша. Сегодня поработаете, а завтра и послезавтра отдыхать будете, а я накажу Матрене, чтобы она к ужину щец сварила пожирней да баньку истопила пожарче, вот оно и, тово, хорошо будет. Идите, детушки, обедайте, да и, тово… за дело принимайтесь.
Работали дотемна, после ужина попарились в бане и потом долго сидели в своем зимовье за столом, пили из самовара чай.
– У нас новости, – сообщила сидевшая на скамье у печки Матрена. – Давеча хотела вам рассказать, да Савва Саввич зашел, помешал. Сын у него женится.
– Неужто Сенька? – удивленно воскликнул Ермоха. – Вот это здорово! Нашлась-таки какая-то дура.
– Совсем не дура, а девушка такая, что любо.
– Кто же все-таки?
– В Сосновке Федора Чмутина дочь, Настя.
– Поди, врут еще?
– Ничего не врут, сама вчера видела – ездила туда вместе с Семеном и Марфой Дидючихой. Я и к сестре своей Пелагее сходила, она мне и рассказала, как Марфа-то всю осень ездила в Сосновку, сговаривала Настю. А потом я и сама видела Настю.
– Дидючиха, она, конешно… кого хошь уговорит. – Ермоха, почему-то осердившись, с шумом отодвинул от себя стакан. – Эта ведьма у попа теленка выпросит.
Ермоха вылез из-за стола, кушаком вытер вспотевшее лицо и, закурив трубку, сел около стола на пол. В зимовье пахло свежеиспеченным хлебом, было очень жарко. Поэтому и Егор, выйдя из-за стола, лег на пол. Сегодня он устал больше обычного и теперь, растянувшись на мягкой соломе, с удовольствием ощущал, как холодок, что тянет от двери по полу, освежает босые, натруженные за день ноги и по всему телу разливается приятная истома. А Матрена, убирая со стола и перемывая посуду, не переставала говорить об одном и том же – о предстоящей свадьбе.
– Теперь уж все. Вчера Семен-то и невесту посмотрел. Радехонек! Пондравилась. Да и как ему не радоваться, красавицы лучше и не сыскать. Лицо белое и как жар горит, румяное, волосья как смоль черные, коса до пояса. Глаза большие, карие, а брови – как нарисованы, прямо-таки как картинка, залюбуешься. И молода еще, с зимнего Миколы восемнадцатый год идет. Задаток привезли от нее – полушалок люстриновый.
– Господи ты боже мой! – хмуря брови, сокрушался Ермоха. – Неужели ей мог понравиться это чучело огородное?
– А чего не пондравиться-то? Я как посмотрела вчера на Семена, когда он сидел там за столом в переднем углу, так чем он не жених? Рубашка на нем голубая, шелковая, при часах, чубчик ему Марфа подладила, а чтобы повыше-то он казался, она под него две подушки подложила. Тут как раз и Настя зашла в избу – не знаю, разглядела она Семена или нет – и того же разу обратно. Мы с Марфой не сробели, за ней в сени, взяли ее на притуган. Она было и так и сяк. И «подумать надо», и все такое, да разве против Марфы устоишь? Все обошлось как надо, скрутили девку, дала слово, чтобы на второй день рождества приезжали за нею, и задаток отдала.
Ермоха сердито крякнул, плюнул на пол и молча, ожесточенно принялся выколачивать трубку об ножку стола.
– Эх, тетка Матрена! – горестно вздохнув, заговорил молчавший до Этого Егор. – Нехорошо вы поступили, обманули девушку, из-за вас теперь будет она, бедняга, всю жизнь мучиться с этим уродом.
– Ну, за то, что он мал ростом да горбатый, нельзя винить человека, такое со всяким может случиться, – возразил Егору Ермоха. – У нас в станице был Кырсантий Нилыч Федореев, такой же маленький, горбатый, а что про него скажешь плохого? Хороший был человек. Мастер на все руки – и столяр, и слесарь, и все, что угодно. Обходительный был, уважительный. Все его уважали, даже и за глаза величали Кырсантием Нилычем. Так что тут дело-то не в уродстве, а в том, что душа у нашего Сеньки кривая, паскудный он человек, ехидна. Взять хотя бы нас, к примеру: видим мы его в полгода раз, а встретишься с ним – он и рожу в сторону, никогда не поздравствуется. А все потому, что нашего брата, бедноту, и за людей не считает. Хватит с ним горя какая-то дура…
– Какое же ей горе? – взъярилась Матрена. – Да ей, если хочешь знать, за Семеном-то не жизнь будет, а одно удовольствие. Она у отца-то свету белого не видела, мачеха у нее такая злющая, что от нее никакого житья не было. А тут еще, как назло, беда приключилась: третьего дня вон какой мороз на дворе, а мачеха заставила одежу проветрить. Настя вынесла ее в ограду, развесила на изгородь, да и недоглядела, соседский боров зашел в ограду, стащил мачехино платье кашемировое и все вмель порвал, будь он проклятый! Теперь Настино дело – хоть в избу не заходи из-за этого платья. Ну, а Семен что же, не такой уж он безобразный, как про него говорят разные завистники, мужчина, как и все. Мущинская красота, известно: на черта не походит – то и красавец. Да оно, ежели разобраться, то вить красоту-то не лизать, лишь бы жилось хорошо. – И, подперев щеку рукою, закончила, завистливо вздыхая – А уж она-то заживет теперь – что твоя барыня, чего ишо ей надо? Дом – полная чаша, всего полно, всего довольно, ни в чем не будет знать нужды, не наше горе.
* * *
Ехать за невестой решили с утра. Хозяин распорядился запрячь в большую кошеву тройку лучших лошадей. Пока Егор с Ермохой подбирали сбрую, запрягали, подвязывали коням хвосты, в доме наряжали жениха.
Савва Саввич еще с вечера сказал Егору, чтобы он готовился ехать кучером, поэтому Егор с утра нарядился по-праздничному: из обмундирования, за которое работает, суконную, недавно полученную из станицы гимнастерку подпоясал наборчатым кавказским ремнем, надел брюки с лампасами, форменный, опушенный на груди и карманах серой мерлушкой полушубок и черную с желтым верхом папаху. Когда запрягли, приготовили к выезду тройку, Егор, поручив лошадей Ермохе, пошел в дом доложить хозяину о своей готовности.
А в доме и хозяева и Матрена с Марфой всё еще помогали одеваться жениху. На нем уже надеты брюки из темно-синего сукна без лампасов – Семен их никогда не носил, – новые черные валенки. Шелковая рубашка подпоясана шнурком с кистями. Никак не клеилось дело с пиджаком: без него коротенькое туловище жениха выглядело до смешного неприглядным, а пиджак, плотно облегая горб и плечи, топорщился над тонкими ногами, болтался, как на вешалке, его снимали, что-то там подметывали, ушивали, снова надевали, опять снимали. А жених стоял перед большим зеркалом, оглядывая себя, довольно улыбался, поминутно причесывая напомаженные жидкие рыжие волосенки.
Егору редко приходилось видеть молодого хозяина. Работая писарем, Семен никогда не заходил к батракам и не разговаривал с ними. Однако, по рассказам сельчан, особенно своего напарника Ер-мохи, Егор знал, что характером и повадкой хозяйский сынок вылитый отец. Такой же набожный, тихий, ласковый с виду, Семен в душе презирал простых людей, бедняков считал лентяями и помогал отцу закабалять их, был его первым советчиком в делах купли-продажи, вел долговые записи.
В новом наряде Семен показался Егору еще более жалким, некрасивым, чем в обычном своем сером сюртучке с беличьим воротником. И тыквообразная голова его, казалось, еще глубже осела в плечах, и тонкий, прямой нос стал еще длиннее, а маленькие синие глазки под белыми ресницами походили на поросячьи.
«И за эту уродину с чернильной душой девушка, да еще, говорят, красавица, замуж выходит! – со злобой думал Егор, глядя на принаряженного жениха и на хлопотавшую около него Марфу. – А все эта жаба толстозадая подстроила, небось заработала немало на чужой-то беде?»
Наконец с одеванием было покончено. Савва Саввич затеплил перед образами свечи, все уже в шубах и дохах помолились, на минутку присели и, громко разговаривая, вышли в ограду. Продолжая давать советы, наставления, старик усадил сына со свахой в кошеву, заботливо укрыл им ноги меховым одеялом. Сидевший впереди Егор разобрал вожжи, столбом плетенный махорчатый кнут заткнул за пояс. Мороз стоял крепкий, поэтому Егор, как и жених со свахой, сверху полушубка надел доху.
– Езжайте, детушки, с богом! – Савва Саввич снял лисью шапку, обнажив розовую лысину, перекрестился. Сопутствуемый его благословениями, Ермоха, держа лошадей под уздцы, повел тройку из ограды.
– Смотри, Егор, аккуратнее, не разнесли бы! – уже на улице предупредил Ермоха.
– Ничего, дядя Ермолай, не впервые, отпускай!
Все три лошади были нерабочие, хозяин держал их про запас, как выездных, хотя овсом их кормили наравне с рабочими, и они, ничего не делая, жирели, играли, резвились, когда гнали их на водопой. Короткая гладкая шерсть на них лоснилась, как атласная. В кореню – рысак, темно-карий жеребец Ястреб, правой пристяжной шла вороная нежеребь-кобылица, на левой пристяжке гнедой белоногий бегунец-четырехлеток.
Все они сразу же загорячились, рванулись вперед, и Егор, с трудом сдерживая их порыв, как струны натянул ременные вожжи. Коренной, потряхивая длинной волнистой гривой, грыз удила и шел играючи легкой рысцой. Пристяжные, горячась, взбрыкивали, правая то и дело становилась боком поперек дороги и, словно танцуя, перебирала стройными ногами.