355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Василий Балябин » Забайкальцы. Книга 1 » Текст книги (страница 20)
Забайкальцы. Книга 1
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 15:30

Текст книги "Забайкальцы. Книга 1"


Автор книги: Василий Балябин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 20 (всего у книги 22 страниц)

Глава IX

Утром, когда заключенные еще спали, Чугуевский проснулся от легкого стука в дверь. Сначала, он подумал, что ослышался, но стук повторился уже более явственно. Придерживая рукой кандалы, чтобы не звенели, Андрей поднялся с койки, подошел на стук и, заглянув в волчок, увидел стоящего за дверью Деда.

– Емельян Акимович, это вы? Что случилось?

– Беда, братцы! – взволнованно прошептал Дед. – Ваши двое, каких вчера арестовали, оба умерли в карцере. То ли сами они себя порешили, то ли отравили их, не знаю.

Андрей так и ахнул от изумления.

– Ох ты, батюшки мои! Это значит, Лейбензон с Калюжным?

– Они, стало быть. А ночью ишо двое – Петров и Пухальский – на жизнь свою покушались. Увезли всех четверых в лазарет, не знаю, выживут двое-то или нет.

Ужас охватил Андрея. От двери он чуть не бегом кинулся к койке старосты.

– Ребята! Товарищи! Вставайте живее! – вопил он во весь голос, стягивая с Губельмана серое суконное одеяло. – Товарищ Миней!..

– Что такое? – Губельман открыл глаза, приподнялся на локте, люди вокруг просыпались, поднимались с коек.

– Что случилось?

– Самоубийство в карцере, Калюжный и Лейбензон умерли.

– Калюжный?

– Неужели?

– Чего, чего такое?

В камере уже никто не спал. Все поднялись, сбились в кучу, Губельман сам переговорил с Дедом, и тот подтвердил все сказанное Чугуевскому. Сразу же само собой возникло собрание, у всех один и тот же вопрос: что делать? Надо что-то предпринимать, но что? И тут выручил обычно неразговорчивый, флегматичный Пирогов.

– Надо нам воспользоваться дежурством Деда, – предложил Пирогов, – и через него сообщить обо всем происшедшем нашим товарищам вольнокомандцам, Малецкому.

– Правильно, – поддержал Губельман. – Попросим Малецкого телеграмму подать обо всем этом в Читу губернатору и в думскую фракцию социал-демократов большевиков, товарищу Петровскому.

С этим все согласились. Губельман набросал текст телеграммы, подошел к двери. Подождав, когда снаружи послышались тяжелые шаги Деда, староста легонько постучал в дверь. Дед сразу же отодвинул железную задвижку, что закрывала волчок снаружи.

– Чего такое?

– Емельян Акимович, большая к вам просьба! – просительно прижимая руки к груди, зашептал Губельман. – Мы тут телеграмму составили в Читу губернатору и в Питер. Очень просим вас передать ее Ромуальду Иосифовичу Малецкому или Володе Плескову.

– Ну что ж, можно. У меня и причина есть зайти к ним, сын-то мой старший, Фрол, у них учится, вот и зайду, как сменюсь с дежурства, будто о сыне справиться.

– Большое вам спасибо, Емельян Акимович. А вот эту записку фельдшеру Крылову передайте, пожалуйста. Мы вам всегда будем благодарны, Емельян Акимович, и услуги ваши не забудем.

– Ничего, ничего, не стоит благодарности, тут и дело-то небольшое, – смущенно пробормотал Дед. Получив от Губельмана бумаги, он засунул их во внутренний карман мундира и, не сказав больше ни одного слова, медленно побрел по балкону.

После двенадцати часов дня на дежурство заступил Донцевич, и вторая половина суток была невыносимо тягостной для узников шестой камеры. Угнетало их неведение того, что творится там, в карцерах, в одиночках, живы ли пострадавшие товарищи.

В эту ночь мало кто спал, с нетерпением ожидали, когда на дежурство вновь заступит Дед и сообщит обо всем, что произошло за это время в тюрьме, удалось ли отослать телеграмму. И вот уже за окнами голубел, ширился рассвет, а Дед не появлялся. Не раз на балконе, за дверями, слышались шаги, но по звуку их узники угадывали, что это не Дед. К восходу солнца в камере уже никто не спал, один другого сменяя, подходили к дверям, вслушивались. Собираясь группами, сидели на койках, курили, изредка возникали и вскоре же гасли разговоры.

– Эх, как-то там товарищи наши?

– Живы ли они?

– И Дед запропал где-то…

– Не подвел бы он нас…

– Не должен бы. Наверное, перевели на дежурство в другой коридор.

– Вполне возможно.

И опять в камере тихо, лишь из коридора доносятся звуки чьих-то шагов по железному настилу балкона да звякнут кандалы от неосторожного движения узника, и снова тишина, гнетущая, нагоняющая тоску тишина. Медленно тянется время, и кажется узникам, что оно остановилось, застыло в зловещей неподвижности.

В положенное время принесли завтрак. Его, конечно, не приняли, а выставляя бачки с едой из камеры на балкон, успели заметить, что Деда среди надзирателей не было. Стало очевидным, что. перевели его на другое дежурство. Но вместо Деда появился другой человек, которого политические знали как одного из своих друзей. Это был фельдшер Тихон Павлович Крылов. Оставшись в камере с одним из надзирателей, Крылов принялся уговаривать узников прекратить голодовку. Они сразу же догадались, что пришел Крылов не зря, и не возражали, когда он начал обход больных, проверял у них пульс, мерил температуру.

– Зря, господа, затееяли вы эту голодовку… – Продолжая свои уговоры, Крылов подошел к койке Пирогова. – Ничего вы этим не добьетесь. А ну-с, молодой человек, покажите язык, та-ак-с, дайте руку, та-ак…

Загородившись спиной от надзирателя, Крылов, делая вид, что проверяет пульс, сунул Пирогову в рукав записку. Осмотрев еще нескольких человек и посоветовав узникам не ссориться с администрацией, Крылов вместе с надзирателем ушел из камеры. Когда за ними закрылась дверь и, удаляясь, затихли шаги, Пирогов сел на койке, вынул из рукава свернутые трубочкой две записки.

Все насторожились, подошли ближе. Пирогов развернул записку, написанную, очевидно, Крыловым, второе письмо передал Губельману.

«Друзья, – писал Крылов, – жизнь Петрова и Пухальского в безопасности. Калюжного и Лейбензона схоронили сегодня ночью. Телеграмму отправили вчера. Еще одно большое несчастье: сегодня ночью отравился и умер Сафронов».

Как один человек, ахнула вся камера. Несколько минут длилось молчание, словно у них отнялись языки. Никому не хотелось верить, что и Сафронова, такого обаятельного, добрейшего человека, не стало в живых.

И тут заговорил Губельман:

– Товарищи! Мне, так же как и вам, жалко погибших. Жалко и покончившего с собой Сафронова, но тем не менее мы, большевики, не одобряем самоубийства, более того, мы осуждаем такие поступки.

– Позвольте! – звонким фальцетом воскликнул Стручковский. – Товарищ Сафронов отдал за дело революции самое лучшее, что имел, – свою жизнь! Так зачем же его осуждать?

– Это же геройская смерть! – поддержал Стручковского худощавый, с жиденькой русой бородкой человек в очках. – Его не упрекать, а головы преклонить над его прахом следует. Он погиб за наши общие с вами идеалы, и правильно: в борьбе все средства хороши.

– Вот именно!

– Совершенно верно! – раздались голоса сторонников Стручковского.

– Вы ошибаетесь! – повысил голос Губельман. – Вы самоубийство считаете геройским поступком, мы же против этого. Самоубийство, по-нашему, трусость: убить себя – это значит уйти от борьбы на радость врагам в то время, когда ее надо продолжать! Надо готовиться к большому, решающему штурму царизма. Ведь даже здесь, в заточении, мы слышим, чувствуем, как крепнут, растут силы революции, как в народе ширится недовольство самодержавием. Теперь царские палачи уже не единицами, а сотнями хватают, расстреливают рабочих людей. Я вот только что получил письмо с воли и вырезку из газеты «Революционная Россия»[33]33
  Такая газета издавалась за границей. См. примечание к книге Г. Н. Чемоданова «Нерчинская каторга», издана в Москве в 1924 году.


[Закрыть]
. Послушайте, что там творится.

И в наступившей тишине Миней Израилевич прочитал статью о кровавых событиях на Ленских приисках – о том, как в апреле 1912 года там были расстреляны сотни рабочих демонстрантов.

Губельман читал, и Чугуевский видел, как у его товарищей по камере темнеют лица, злобой загораются глаза, а воображение рисовало Андрею страшную картину дикой расправы, кучи окровавленных тел расстрелянных рабочих.

– Вот до чего дошло дело! – гремел взволнованный голос Губульмана, а карие глаза его искрились от возбуждения. – Сотни безвинных, голодных тружеников расстреляны только за то, что они заявили о своем праве на жизнь. А теперь сравним эти два события посмотрим, что получается.

Губельман быстро подошел к стене, карандашом поставил на ней точку, а на аршин от нее вторую. И показывая то на одну, то на вторую точку, продолжал, повернувшись лицом к слушателям:

– Вот это, выражаясь условно, смерть Сафронова, – что за нею последовало? Наши сожаления, печальные воздыхания да кое у кого любование мнимым геройством. А вот это смерть сотен рабочих, она взбудоражила всю Россию! Она открыла глаза на правду жизни миллионам людей. В ответ на эту смерть по всей стране начались беспорядки: массовые демонстрации, митинги протеста, забастовки на заводах и фабриках. Гнев народный забурлил, заклокотал в городах и селах России. И вот в этой борьбе с царским произволом мы, даже находясь в стенах каземата, должны принять, и мы принимаем посильное участие. Наша голодовка хоть капля, да есть в общей чаше гневного протеста. И мы будем продолжать ее, пока не добьемся победы. Не убивать себя, не дезертировать с поля боя, а бороться будем и закаляться в этой борьбе для грядущих решительных боев за революцию!

Этот своеобразный. митинг политических каторжан закончился самым неожиданным образом. Сразу после горячей, взволнованной речи Губельмана кто-то запел:

 
Вихри враждебные веют над нами…
 

Все, словно ждали этого, дружно подхватили знакомый напев «Варшавянки», и стройные, мощные звуки боевой революционной песни разнеслись по тюрьме, эхом отдаваясь в углах огромного коридора. Слова запретной песни, к великой досаде тюремщиков были слышны не только вблизи, но и в камерах «глаголя» и второго этажа.

Напрасно за дверью шестой камеры бесился, выходил из себя дежурный надзиратель Евсеев.

– Отста-а-вить! – орал он, стуча кулаком в дверь. – Слышите, вы? Эй, там! Сейчас конвой вызову, я вас проучу, я вас… Молча-ать!

А в ответ ему из камеры неслось еще сильнее и громче:

 
Вставай, поднимайся, рабочий народ,
Иди на врага, люд голо-о-одный.
Раздайся клич мести наро-о-одной!
Вперед, вперед, вперед, вперед!..
 

Обозленный до крайности, охрипший от крика Евсеев, сдавая дежурство, не утерпел пожаловаться сменившему его надзирателю:

– Мне нонешний день за год показался. Всю душу вымотали политики, будь они трижды прокляты! Ни голод их, никакая холера не берет. Этот главарь их Губельман – жидовская харя – такие слова начал выкидывать, что жуть берет. Эх, довелось бы мне отодрать этого паршивца, уж я бы постарался – так исполосовал его, что он на всю жизнь запомнил бы. Ведь это же беда какая-то – песни давай орать бунтарские, аж по всей тюрьме слыхать, даже и в улице. Пятнадцатый год служу, а такой срамоты, как здесь, сроду не слыхивал.

Новый дежурный потурсучил пегую, в рыжих подпалинах бороду, сощурился в лукавой улыбке.

– Это они с чего же распелись-то?

– Чума бы их знала, трижды клятых! Ну не-ет, у нас, в Николаевской тюрьме, не шибко бы распелись, мы бы их там в два счета произвели в крещеную веру. А здесь что? Не тюрьма, а так себе… страдание для нашего брата. Ну да ничего-о, мы с нашим начальником и здесь наведем порядок, наведем!

Перекинув через руку шинель и не попрощавшись с новым дежурным, Евсеев, бормоча что-то себе под нос, зашагал к выходу.

В этот вечер у Чугуевского со Шваловым только и разговоров было о том, что услышали от Губельмана. Речь его так взбудоражила обоих, что они даже о голоде на время забыли.

– Де-ла творятся!.. – покачал головой Чугуевский. – Теперь даже и нам понятно, что революция-то вот она – того и гляди нагрянет.

Степан согласно кивнул.

– Дождемся свободы, Андрюха. Ох, скорее бы уж вырваться из этой клетки! – И, помолчав, заговорил о другом: – А Губельман, видать, больших наук человек, а говорить-то какой мастак!

– Правильные слова он говорит, потому его так и слушают. Я вот еще до голодовки все присматривался к ним, слушал и вот, по моему разумению, большевики – это больше для нас, для простого народа, подходимая партия. Не знаю, как ты, а я, брат, хочу записаться в ихнюю партию.

– Да и я не против этого, тоже в большевики запишусь. А дождемся освобождения, так я как дорвусь до дому, всю свою станицу подыму на дыбы против царизма.

Оба замолчали и долго лежали, думая об одном и том же.

– А ты знаешь? – заговорил Чугуевский. – На воле у Губельмана была другая фамилия – Омельян Ярославцев, что ли.

– Ага, слыхал я от Лямичева. Он ведь, Миней-то, мало того что по политическим делам знаток, он еще и писатель книг. А жандармы ему запретили книги писать, так он их перехитрил: взял да и придумал себе другую фамилию и имя.

– Во-во, так оно и было.

Посланные, при содействии Деда, телеграммы наделали шуму в Петербурге. Дело в Питере дошло до скандала, события в Зерен-туевской тюрьме стали достоянием широкой гласности, о них появились статьи в газетах, с критикой в адрес правительства. В городе начались беспорядки: забастовки рабочих, демонстрации студентов в знак протеста против произвола тюремщиков. Социал-демократическая фракция сделала резкий запрос в Думу. Ничего этого еще не знали зерентуевские политзаключенные, когда к ним в камеру пришел сам начальник каторги, полковник Забелло. Пришел он без надзирателей, в сопровождении лишь тюремного врача Рогалева.

При их появлении в камере все политические встали и, хотя не особенно дружно, вразнобой ответили на приветствие. Грузный, утомившийсяся при подъеме на третий этаж, Забелло вытер платком вспотевший лоб, заговорил, не повышая голоса:

– Господа, вы уже, вероятно, знаете о печальном происшествии. Искренне сожалею об этом, но что случилось, того уже не вернешь, я пришел сообщить вам, что о здешних событиях стало известно в Питере, из Читы по этому делу к нам выехала следственная комиссия. Я лично уверен, что конфликт будет улажен, а виновники кровавых событий будут наказаны.

Рогалев молча, лишь кивком головы подтвердил свое согласие с предложением начальника, хотя он и не сказал ни одного слова, но во взгляде его узники читали сочувствие своему делу, знали, что доктор на их стороне.

– А поэтому, – продолжал Забелло, – прошу вас, господа, прекратить голодовку.

И опять Рогалев, столкнувшись глазами со старостой политических, кивнул утвердительно. Губельман, да и все политические сами поняли, что продолжать голодовку теперь уже не имеет смысла. Однако Губельман решил все же сначала посоветоваться с товарищами, об этом он и сказал начальнику:

– Хорошо, господин полковник, я полагаю, что ваше предложение для нас приемлемо. Прошу вас дать нам полчаса на размышление, и тогда мы дадим окончательный ответ.

– Отлично! – Забелло согласно кивнул головой, и они с Рога-левым вышли.

Сразу же после них словно всколыхнулась, ожила камера, закипел разговор.

– Конец голодовке!

– Хватит!

– Конечно, надо кончать.

– Следственная комиссия едет, это очень важно.

– Очевидно, телеграммы наши попали в цель.

– Спасибо Деду, помог.

– Жалко, товарищи погибли.

– Смерть их мы еще припомним палачам не раз.

– Товарищи, давайте решим, будем продолжать голодовку или нет?

Слово взял Губельман:

– Я полагаю, товарищи, что продолжать голодовку бессмысленно. Мне кажется, что мы, хотя и очень дорогой ценой, все же добились победы. По-видимому, телеграмма наша наделала в Питере шуму, и я почти уверен, что этого сатрапа Высоцкого власти будут вынуждены убрать от нас, а поэтому предлагаю голодовку прекратить. В дальнейшем ход событий покажет, что делать.

– Правильно-о!

– Голосуй, товарищ Миней!

С предложением старосты согласились, и при голосовании все подняли руки за прекращение голодовки. Андрей не принимал в обсуждении никакого участия, после вчерашних волнений он плохо спал ночью и все утро был опять в состоянии полной апатии. Привалившись спиной к стене, сидел он в полудремоте на койке рядом со Степаном, безвольно опустив закованные руки.

Когда приступили к голосованию, Степан толкнул его локтем в бок:

– Андрюха! Ты спишь вроде? Руку подними, конец голодухе нашей.

– А, чего? – И, проснувшись, Андрей понял, в чем дело. Звякнув наручниками, поднял обе руки и, опустив их, стряхнул с себя, сонную одурь, огляделся. Вокруг увидел похудевшие, посеревшие от голодовки, но уже повеселевшие лица, живым огоньком теплились глаза его друга, похудевшего, забородатевшего Степана.

Время подходило к полудню, косые солнечные лучи пятнами лежали на полу, сквозь толстые решетки виднелось ясное голубое небо, а в открытые форточки и сюда доносился свежий весенний воздух, запах полей.

– Эх, Степан, Степан!.. – только и сказал своему другу Андрей. Он хотел сказать ему больше, но у него не нашлось слов, чтобы выразить охватившее его чувство, сказать, как вновь ему захотелось жить и вместе с другими продолжать борьбу.

После того как Губельман сообщил начальству о согласии заключенных прекратить голодовку, в камеру принесли еду: хлеб, котел жидкой пшенной каши и кипяченое молоко.

Вместе с поварами пришел фельдшер Крылов. Для начала он выдал всем по одному лишь стакану молока.

– Ну что это за еда такая? – проглотив свою порцию, обиженно заговорил Швалов.

– Мало, господин фельдшер!

– Прибавьте еще, Тихон Павлович!

Но Крылов был неумолим.

– Нельзя, нельзя, братцы. И не просите понапрасну, я знаю, что делаю. Вот немного погодя выдам еще по стакану молока, потом каши немного, а потом хлеба по осьмушке, так постепенно и подойдем к норме.

До самого вечера не выходил Крылов из камеры, приступая к кормлению своих питомцев. Постепенно он увеличивал порцию. И когда закончил питание, им все еще казалось мало, но ждать еды пришлось до утра.

В эту ночь тайком от всех тюремщики схоронили Сафронова. Шел двенадцатый час ночи, когда четыре надзирателя – Донцевич, Евсеев и еще два приверженца Высоцкого – вынесли из одиночки труп Сафронова и, бряцая шашками по ступенькам, понесли его вниз по лестнице. На тюремном дворе тело умершего уложили в дощатый гроб и на водовозной кляче, запряженной в телегу, повезли на арестантское кладбище.

Ночь выдалась темная, небо заволокло тучами, горизонт с юга освещали вспышки далеких молний, и уже доносились глухие, чуть слышные раскаты грома. На окраине кладбища остановились, дальше уже ехать было невозможно. Гроб положили на палки, понесли. В темноте то и дело натыкаясь на кресты, спотыкаясь о камни и яростно матюгаясь, с трудом разыскали вырытую с вечера могилу. Сбоку ее куча свеженарытого влажного суглинка. На него и поставили гроб.

– Угораздило тебя не вовремя-то! – сердито проворчал Евсеев, потирая ушибленное в темноте обо что-то колено. – Ни дна бы тебе, ни покрышки, проклятому!

– Веревку захватили?

– Вот она.

– Подхвати под низ, спускать будем.

– Постой, не так заносишь, надо ногами-то на восход.

– Э-э, ему-то не все ли равно? Он ведь политик был, неверующий.

Гроб на веревках опустили в могилу и, забросав его землей до половины ямы, решили отдохнуть. Сели, опустив ноги в могилу, закурили.

– Говорят, покойничек-то больших наук был? – прикурив от спички Евсеева, заговорил рыжеусый надзиратель. – Отец-то его в генеральских чинах ходит, а сынок, вот он, в политики записался, скажи на милость!

– Чудеса, братцы, от таких достатков и в политики идти, тюрьму гноить! Бож-же ты мой, каких людей нет на свете!

– У меня в Питере брат служит в жандармах, так вот он и рассказывал, как энтот Сафронов на царя покушение делал. Подобралось их человек десять таких, все политики ихние, ну и давай, значит, подкоп рыть под царский дворец. И вот уже все было готово, еще бы каких-нибудь день-два – и конец всей царской семье, да вышла у них промашка – потолок в подкопе отонили. Утром казаки-гвардейцы поехали на занятия мимо дворца, у одного казака конь-то возьми да и провались прямо в подкоп – награду он потом получил большую от государя. Ну, конешно, казаки коня выручили и подкоп обнаружили. Сразу туда, значит, и политиков зацапали как миленьких.

– Брехня все это. Их бы за такое дело повесили всех.

– Да ведь брат-то мой там был. Откупились, значит, вот и не повесили. Раз отец у него генерал…

– Давайте кончать живее, убираться надо, пока дождь не опустился. Вон как грохнуло.

– Давайте.

Вскоре над могилой вырос небольшой холмик. Покончив с погребением, надзиратели торопливо удалились с кладбища. Слышно было, как они покидали лопаты в телегу, и колеса ее затарахтели по песчаному грунту.

Тюремщики уехали, однако кладбище не опустело. При яркой вспышке молнии было видно, как к могиле Сафронова подошел человек. Постояв немного, он повернулся к соседней могиле, чиркнув спичкой, прочитал выщербленную на камне надпись и тотчас же удалился в сторону бараков, где жили политические вольной команды.

На следующую ночь на кладбище опять появились люди. Пришло их человек двенадцать. У могилы Сафронова они остановились, посовещавшись, разделились надвое. Человек шесть с лопатами в руках ушли на другой конец кладбища, а те, что остались, принялись откапывать из могилы гроб с телом Сафронова.

Когда над сопками занялась заря, были откопаны гробы Сафронова, Лейбензона и Калюжного. Могилу Сафронова углубили, сделали шире и в нее захоронили всех троих погибших товарищей.

Так появилась на арестантском кладбище братская могила трех политзаключенных. Через месяц могильный холмик аккуратно обложили зеленым дерном, сверху на могилу положили большую плиту из борзинского камня.

На камне четкая надпись: «Здесь нашли себе последний приют Николай Сафронов, 32 лет от роду, Иван Калюжный, 31 года, и Симон Лейбензон, 45 лет. Умерли 20 мая 1912 года».

Но политические знали, что, кроме этой надгробной надписи, на этом же камне есть и другая. На восточной стороне камня есть небольшой выступ, а под ним углубление: вставить туда лом, нажать, и верхний слой камня сдвинется, как выдвижной ящик. Когда он откроется до отказа, будет видна надпись. Она гласит: «В жестокой борьбе с царским произволом погибли наши товарищи Николай Сергеевич Сафронов, Иван Николаевич Калюжный, Симон Шлеймович Лейбензон. Они жизни свои отдали за правое дело, ради спасения товарищей. Кровь их вопиет о мести, и мы отомстим палачам без пощады».

Ниже приведено четверостишие:

 
Падет произвол, и восстанет парод.
Могучий, свободный и гордый.
Прощайте же, братья, вы честно прошли
Свой доблестный путь, благородный.
 

    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю